Париж всегда остается Парижем — трудно жить на урезанном хлебном пайке, надоедают страшная давка и толчея в метро, удручает дикий разгул спекуляции, — а все-таки парижане весело и экспансивно встречают весну, первую послевоенную весну одна тысяча девятьсот сорок шестого года. По тенистым набережным Сены бродят в обнимку влюбленные, любуясь бело-розовыми свечками каштанов, матери с улыбками следят за ребятишками, пускающими парусные кораблики в бассейнах фонтанов, дремлют, сидя на переносных стульчиках, напудренные розовощекие старухи в модных шляпках, с вязанием в руках. И бравые полицейские в кокетливых синих мундирчиках и каскетках, дирижируя движением на бойких перекрестках, глядят на лихих шоферов со снисходительными улыбками — ради такой весны, мсье, можно им многое простить!..
Парижская улица все та же, какой описывали ее и десять, и двадцать лет назад. Улыбаются прохожим восковые девицы в витринах раззолоченного универмага «Галлери де Лафайет», воспетого Золя в романе «Дамское счастье». Ошеломляют провинциала вывески: «100 тысяч рубашек», «Лучшие в мире ботинки». Медленно шествует по тротуару, распространяя аромат дорогих духов, толстый монах-францисканец в рыжей сутане, подпоясанной шелковой веревкой, и сафьяновых сандалиях на босу ногу. Дама с крашеными в лиловый цвет волосами ведет на прогулку пуделя. Цветочный киоск завален охапками сирени, роз, пучками ландышей. В окнах ювелиров ослепительно сияют золото и бриллианты.
На мостовой — неслыханная давка. Все смешалось — разномастные, потрепанные за войну автомобили; старинные семейные велосипеды — компаунд: папа и мама крутят спаренные педали, на багажнике сидит дочка, в корзиночке, подвешенной к папиному рулю, болтается любимый эрдель-терьер либо сиамский кот, взятый в загородную поездку; запряженный четверкой добрых арденнских коней громоздкий тридцатиместный дилижанс с лапидарной надписью «Для свадеб и экскурсий»; фиакры времен Бальзака; автобусы, которым удивляются приезжие, — шофер сидит на высоких козлах над мотором, словно извозчик, а над кузовом плывет гигантский белый баллон с газом, заменяющим дефицитный бензин.
Город изо всех сил хочет казаться таким же веселым и беззаботным, каким он был до войны. 30 апреля одна из вечерних газет сообщила: «Скоро мы увидим элегантных клубмэнов, пышных индусских раджей и богатейших хозяев демократической Америки, увивающихся вокруг наиболее пикантных манекенов Парижа. Еще жива элегантность!» Открываются для обозрения сокровищницы Лувра. Анонсируется концерт с участием Артура Тосканини. Обещаны «Неделя розы», сногсшибательное голое ревю в «Казино де Пари», выставка предметов роскоши.
Но что-то не спешат в Париж пышные индусские раджи, а элегантные лондонские клубмэны и даже богатейшие хозяева Америки после войны стали скуповаты — они десяток раз подумают, прежде чем выпустят доллар или фунт стерлингов из рук. Да, Франции после войны приходится заново знакомиться с англосаксами, узнавая на каждом шагу все новые и новые и, надо сказать, малоприятные черты характера старых друзей.
— Вы понимаете, раньше они приезжали к нам, как туристы, — сказал мне задумчиво один парижский художник. — Их возили по Парижу в просторных, старомодных, открытых автобусах Кука, и золото падало в кассы, услаждая своим звоном слух хозяев города. — Художник, как истый парижанин, говорил, увлекаясь, с пафосом, немного театрально. — В тысяча девятьсот сорок четвертом году они пришли как оккупанты, и с тех пор не золото, а сталь звенит во Франции. Но эти звуки нам достаточно надоели при бошах...
— Да, но они помогли освободить Францию! — пылко сказал наш сосед по столику в кафе.
Художник горько усмехнулся:
— Свобода свободе рознь. И потом разве не мы сами вот этими руками погнали бошей после того, как им помяли бока в России? Вы забыли парижские баррикады? Сначала город взяли мы, потом в город вошли танкисты Леклерка, а уж потом прикатили американцы...
Наш сосед пожал плечами. Художник бросил на мраморную доску столика мелочь, поднялся и сказал, обращаясь ко мне:
— Пойдемте, здесь плохо пахнет...
Мы вышли на бульвар, и мой спутник продолжал:
— Так вот, они прикатили и начали торговать. О, они это умеют прекрасно делать, смею вас уверить, хотя я сам ни черта не смыслю в торговле. И добро бы они ограничились продажей своих «джипов» и шоколада и покупкой дешевой любви на бульваре Клиши — за пару чулок или картон сигарет. Нет, они хотели бы купить все... Все — от Венеры Милосской и Эйфелевой башни до палаты депутатов и Кэ д’Орсе!..
Этот разговор не раз вспоминался мне впоследствии — в Париже часто приходилось слышать подобные горькие сетования на западных союзников, да и сами парижские улицы даже теперь, год спустя после окончания войны, красноречиво свидетельствовали о том, что союзные войска, размещаясь в Париже, во многом вели себя так, словно перед ними была не столица Франции, а германская или японская деревенька. Над лучшим парижским кинотеатром «Олимпия» красовалась строгая надпись: «Вход только для американских военнослужащих в форме». У входа в крупнейший магазин «Старая Англия», что у Гранд-отеля, висела табличка: «Продажа только для господ английских офицеров». В газетах пестрели сенсационные аншлаги: «Задержано пять чикагских гангстеров — дезертиров из американской армии», «10 000 американских дезертиров скрывается на территории Франции». Видная французская писательница Эльза Триоле со вздохом говорила мне в апреле 1946 года:
— Вы знаете, у нас на рю Сурдьер вчера опять была перестрелка. Американцы убили двух французов... — Помолчав, она осторожно добавила: — Так иногда бывает — когда хозяин болен, его не слишком вежливые гости начинают чувствовать себя как дома...
Потом воинские части стали мало-помалу покидать Францию. Часть из них уплывала за океан, домой, часть уходила на территорию Германии. В городе становилось все меньше американских военных автомобилей, и выразительный полицейский плакат на Елисейских полях: «Правьте осторожнее, ведь смерть — это так надолго» теперь уже в большей степени был данью истории, нежели реальным предупреждением. Стрелять в городе перестали. Стало как будто бы тише. Но многое из того, что происходило в Париже, все больше и больше тревожило тех, кто был искренне заинтересован в восстановлении подлинно независимой Французской республики.
В Париж хлынули из-за океана представители американских фирм, монополий, газет, кинокомпаний, телеграфных агентств, разного рода политических коммивояжеров, на все лады расхваливавших «американский образ жизни». Действительно, было похоже на то, что здесь, в Париже, затевалась небывалая ярмарка, где объектом сбыта были немудрящие заморские идейки, а объектом купли была сама Франция. Неприглядную роль коммивояжеров нового заморского товара охотно брали на себя и некоторые французы — преимущественно те же, что во времена Мюнхена славили немецкий товар, а во время войны убрались за океан и отсиживались все эти годы в Америке.
Бросалась в глаза необычайная заботливость, которую проявляли о французских газетах английские и американские агентства. Эта заботливость простиралась так далеко, что порой терялось всякое представление о национальном характере той или иной газеты, живущей на англосаксонском пайке...
В одной лишь американской спецслужбе информации в Париже весной 1946 года работали семьдесят пять американцев и семьдесят восемьдесят французов. Эта служба издавала два еженедельных бюллетеня для французской прессы. С полной нагрузкой работали парижские отделения англосаксонских телеграфных агентств. Только три — Ассошиэйтед Пресс, Юнайтед Пресс и Интернейшнл ньюс сервис ежедневно рассылали в редакции газет по полтораста листов информации на французском языке. Любопытно, что эти агентства снабжали парижскую прессу даже информацией о внутренней жизни Франции, освещая ее, понятно, так, как это было выгодно их хозяевам.
Свежего человека, знакомившегося с парижской печатью весной 1946 года, поражало прежде всего невероятное обилие газет в этом городе. Спускались ли вы в метро, выходили ли вы из церкви, шли ли вы в кафе, или возвращались в гостиницу, рядом с вами обязательно маячил рослый парень с туго набитой газетами клеенчатой сумкой. Хриплым, натруженным голосом он выкрикивал последние новости и названия газет до тех пор, пока вы не протягивали ему два франка. Тогда он совал вам тоненький двухстраничный листок, говорил «мерси, мсье» и немедленно атаковывал следующего прохожего. Нелегкое дело торговать газетами в городе, где выходит тридцать ежедневных, сто сорок шесть еженедельных и триста ежемесячных изданий! И хотя Франция испытывала настолько острую нужду в бумаге, что тетради для школьников отпускались только по карточкам и в ограниченном количестве, пестрые киоски на бульварах ломились под тяжестью газет и журналов, издававших острый, неприятный запах дешевой и мутной краски.
Газеты выходили тогда только на двух страницах. Статьи и заметки печатались мельчайшим шрифтом — хоть в лупу их рассматривай! Однако редакции не скупились на место для заголовков и фотографий — они занимали половину газетного листа. Французские журналисты мне говорили: «Иначе нельзя! Газета должна кричать, вопить, эпатировать читателя, чтобы он заметил ее и купил...» Многие шли на самые невероятные трюки, чтобы привлечь покупателей. Одна газета затеяла игру: каждый день печаталась фотография какого-нибудь окна; человеку, живущему за этим окном, в случае, если он предъявлял в редакцию номер газеты, выдавалась жареная курица и бутылка вина. Другая газета ежедневно публиковала фотографии, снятые на улице, — иной зевака мог заинтересоваться: а не напечатали ли, часом, сегодня и его портрет? Третья газета организовала на своих страницах заочную азартную игру...
И все-таки многие издания оставались нераспроданными — комиссия Учредительного собрания по делам печати установила, что от 32 до 86 процентов тиража «правой прессы» ежедневно возвращались под нож и шли в макулатуру. Парижане бойкотировали эту прессу. У нас на глазах тихо скончалась, к примеру, такая газета, как «Вуа де Пари» («Голос Парижа»), которую острые на язык парижане прозвали за ее низкопоклонство перед Соединенными Штатами «Вуа д’Америк». Но многие из ее двойников продолжали жить, невзирая на то, что тиражи их оставались нераспроданными, — издатели этих газет не гнались за барышом, денег у них хватало. Лишь бы газеты выходили, лишь бы слышались их фальшивые, крикливые голоса, механически повторяющие по-французски все то, что пишет английская и американская пресса, хотя писания эти идут вразрез с интересами Франции! Ни для кого не секрет, что многие из таких газет даже формально перестали быть французскими — их купили американцы так же, как покупали дома, заводы, виноградники...
1946 год во Франции ознаменовался целой серией массовых политических кампаний. В мае был поставлен на всенародное голосование проект демократической конституции, подготовленный Учредительным собранием. Реакции удалось добиться его отклонения. В июне народ вновь пришел к избирательным урнам — надо было избрать новое Учредительное собрание для составления нового проекта Конституции. Потом был проведен еще один всенародный референдум — утверждали этот проект. Наконец, народ в четвертый раз пошел голосовать — избирали парламент... Политические страсти бурлили, кипели в стране, лихорадили государственный аппарат, нервировали французского обывателя, оглушенного демагогической пропагандой буржуазных партий, которые не жалели средств. Реакция, используя состояние послевоенной неопределенности, занимала под шумок выгодные рубежи для атак на демократию.
Пользуясь бездействием юстиции, предатели, расчистившие дорогу Гитлеру, снова начали выползать на арену политической деятельности. Даже пресловутый фашист Ибарнегарэ, бывший предводитель «Боевых крестов», выпущенный весной 1946 года из тюрьмы, выставил свою кандидатуру на выборах во второе Учредительное собрание. На фасадах домов в аристократических кварталах пестрели наглые надписи, сделанные разноцветными мелками: «Вив Петэн». В витрине одного из самых фешенебельных книжных магазинов на Елисейских полях в эти дни я видел рядом с модными книжонками Сартра и Миллера книгу Гитлера «Моя борьба» с надписью на суперобложке «Все французы должны прочесть эту книгу...»
Но в те же дни я был свидетелем событий противоположного характера — рабочий, трудовой Париж, ревностный хранитель славных традиций Сопротивления, отвечал на происки обнаглевшей реакции мощными демонстрациями. Не забыть взволнованных, экспансивных, по-французски ярких собраний на окраинах города, не забыть, с какой яростью рабочие подростки, худые, загорелые ребята в синих блузах с рукавами, закатанными до острых локтей, сдирали со стен фашистские плакаты, перечеркивали их мелом, писали поперек свой лозунги.
Секретарь федерации коммунистов департамента Сены Раймонд Гюйо показал мне в эти дни кипу захватанных пальцами, исписанных карандашами листков — то были подписные листы по сбору пожертвований в избирательный фонд коммунистической партии: ведь коммунисты, в отличие от буржуазных партий, щедро финансирующихся их богатыми покровителями, не располагают и не могут располагать капиталами. Их поддерживает простой, рабочий люд. Каждый жертвовал, сколько мог: один — несколько франков, другой — несколько сот; некоторые отдавали целиком все свои сбережения. И всюду — трогательные приписки: «Для победы партии и против «черного рынка», «За сильную политику на службу народу», «Ради триумфа нашей партии», «Чтобы свалить реакцию». Деньги вносили рабочие, мелкие торговцы, студенты, консьержки, гарсоны из кафе. Так было собрано несколько миллионов франков.
В одном из залов весеннего Салона 1946 года, разместившегося в строгом и стильном Дворце нового искусства на набережной Сены, посетители подолгу задерживались у гравюр Абеля Рено. Они резко отличались от всего того, что было выставлено в этих залах. Учитывая рыночную конъюнктуру, многие художники Парижа отказывались от злободневных тем. Натюрморт, пейзаж, обнаженная натура, портрет... Картин почти нет. И вот, пройдя по залам, увешанным однообразными, хотя и очень пестрыми полотнами, посетитель выставки вдруг останавливается перед этими простыми и скромными с виду листами: Абель Рено сильной, уверенной и беспощадной рукой запечатлел трагический исход парижан в мае — июне 1940 года. Альбом этих гравюр был отпечатан еще в годы оккупации. Немцы думали вначале, что напоминание о только что пережитом разгроме принизит, устрашит французов. Они ошиблись: гравюры художника будили у зрителя ненависть к тем, кто обрек Францию на эту моральную и физическую пытку. И альбом был запрещен...
Прошло уже шесть лет с тех пор, как охваченный горем художник, тащившийся с толпой парижан по изрытым бомбами дорогам куда-то на юг, набрасывал на ходу свои страшные, правдивые зарисовки. В душном и жарком воздухе беспокойного Парижа чувствовалось что-то такое, что заставляло людей все чаще оглядываться назад. Им хотелось прогнать эти навязчивые воспоминания, убедить себя в том, что пережитое никогда больше не повторится. Но на всех углах оживленных бульваров газетчики торговали скверными новостями, а ораторы правых партий на митингах разговаривали о третьей мировой войне, как о чем-то вполне естественном и, с их точки зрения, быть может, даже необходимом. И по-человечески нетрудно было понять парижан, которые останавливались у гравюр Абеля Рено и долго-долго глядели на них. Мне запомнилось каменное лицо одной пожилой женщины в трауре, которая смотрела на них каким-то остановившимся взглядом и нервно повторяла: «Мой бог! Только бы это не повторилось. Мой бог! Только бы это не повторилось».
В те дни в Париже, как и повсюду, праздновали первую годовщину со дня победы над фашистской Германией. Было сделано все для того, чтобы дать парижанам повеселиться. Невзирая на острый недостаток электроэнергии, министерство производства разрешило, в виде исключения, иллюминировать наиболее красивые здания города. В Версале должны были на целые полтора часа пустить в ход знаменитые фонтаны. Гарнизон высылал на площади свои оркестры. Пиротехники готовили у моста д’Арколь ослепительный фейерверк. Я много читал о народных празднествах в Париже; когда-то они были восхитительны. Захотелось провести эту праздничную ночь на улицах в парижской толпе.
Мне посоветовали обязательно побывать у знаменитого дворца Шайо, который стоит над Сеной, как раз напротив Эйфелевой башни, замыкая одну из замечательных архитектурных перспектив Парижа, затем съездить в район площадей Бастилии и Насьон, где всегда веселился рабочий Париж, и, конечно же, заглянуть на Монмартр.
Во дворце Шайо давали бал в честь авиации. Из распахнутых окон лилась мелодичная музыка. К подъезду подкатывали один за другим самые роскошные автомобили Парижа. Из них выходили дамы в длинных вечерних туалетах, мужчины во фраках. По сторонам стояла толпа парижан, глазевших на это зрелище. Попасть на бал было не так просто: входной билет стоил пятьсот франков. Такие деньги найдутся далеко не у всякого парижанина. Публике попроще оставалось смотреть на гостей и любоваться знаменитыми фонтанами Шайо.
Эти фонтаны, сооруженные в 1937 году для всемирной выставки, действительно являют собой чудесное зрелище. Двадцать мощных наклонных струй, освещенных откуда-то снизу, бьют под углом в тридцать градусов метров на тридцать в длину. Вздыбленная вода, теряя скорость, обрушивается вниз туманным, пенистым дождем, играющим в свете сильных прожекторов, помещенных под стеклянным дном бассейна. По сторонам бьют десятки вертикальных струй. Все это — на фоне двух массивных полукружий дворца, ярко освещенных прожекторами по случаю торжественного дня.
Вокруг фонтанов, на мокрой траве, задумчиво сидели парочки. Мальчишки с гамом и визгом бросались под струи воды, кувыркались, с наслаждением вдыхая острый аромат свежей зелени, борющийся с бензинным перегаром и дрянным запахом дешевых сигарет. И все же здесь было не очень весело — не слышно было песен, шуток, веселых споров, которые звучали в Париже в день Первого мая. Люди были тихи, задумчивы.
Может быть, на площадях Бастилии и Насьон веселее? Ведь именно там обычно парижане справляют свои карнавалы. Полчаса езды на подземке, и я выхожу на слабо освещенную, вымощенную брусчаткой площадь, посредине которой высится колонна, сооруженная в память о том дне, когда восставшие парижане разрушили стоявшую на этом месте тюрьму — Бастилию. И здесь было тихо. Редко-редко прошумит машина. Прохожие, поднявшись из метро, спешили куда-то по своим делам.
На площади Насьон стояли балаганы, кочующие цирки, карусели. Здесь веселье стоит совсем недорого: за пять-десять франков вам предлагают посмотреть барана с двумя головами, ребенка с головой лягушки, кролика без ушей, женщину-крокодила или женщину-паука; профессора астрологии Макс и Рашель охотно предскажут вам будущее. За свои пятнадцать франков вы можете вдоволь натерпеться страха в зале ужасов. «Барометр Амура» или «термометр любви» покажут вам, когда вы женитесь, выйдете замуж (лаконичные ответы гласят: «Прекрасным утром», «Сегодня вечером», «Семидесяти лет»). Вы можете покататься на моторных лодках, которые плавают в крохотном бассейне, главное при этом — как можно сильнее толкнуть носом лодку своего соседа; можете покататься на американских горах, покачаться на качелях.
Балаганов много, очень много. И каждому хозяину хочется заработать на хлеб, а у посетителей так мало франков в карманах! И рекламы становятся все крикливее:
«Взгляните на эту юную женщину, которая благодаря своему мужеству смогла вынести самые страшные муки. Ее вам покажут здесь. Это чудо эпохи!»
«Только для взрослых! Невежество и преступление! Сифилис — страшная, но излечимая болезнь. Это не порнографическое, но подлинно образовательное зрелище!»
«Мировой аттракцион! Самая большая в мире женщина мадемуазель Морис. Родилась весом 20 фунтов. Сейчас она весит 420 фунтов. Рост 2 метра 14 сантиметров. Объем талии 1 метр 0,5 сантиметра! Зайдите и убедитесь! Первый раз в Париже!»
Балаганы радиофицированы. У микрофонов надрываются зазывалы. Музыканты трубят, стучат в бубны. Перед публикой прохаживаются боксеры и борцы, показывая свои бицепсы. Пляшут худые танцовщицы в стареньких, усеянных блестками платьицах. Дешево, очень дешево! Вход стоит всего двадцать, десять, пять франков! Но публика проходит мимо. Напрасно хозяин, дородный небритый француз, хватается то за микрофон, то за бубен, напрасно его жена в пестром платье ласточкой кидается в толпу, протягивая билетики, — рабочие в потрепанных беретах, продавщицы из магазинов, солдаты стоят молча, бесстрастно.
Крутится карусель с музыкой и сверканьем огней. На ее сиденьях только двое ребят. Пусты прилавки тиров. Никто не хочет ни фотографироваться, ни гадать, ни смотреть женщину-слона, — там за ситцевой занавеской сидит пожилая женщина, страдающая слоновой болезнью, и показывает посетителям свои опухшие ноги.
Нет, и здесь было не особенно весело. Я снова спустился в тоннель метро и отправился на Монмартр. Было уже около полуночи, но здесь только начиналась жизнь. Неширокую площадь Пигаль обступали десятки кабаре, дансингов, баров, ночных клубов, сомнительных театров. И здесь гремела музыка, и ловкие зазывалы останавливали прохожих:
— Мсье? Ночное кабаре? Голое ревю? Специаль? Что вы ищете, мсье? Мы можем предложить вам все, что угодно!
Время от времени у тротуара останавливалась мощная машина последней модели, и из нее выходил, дымя сигарой, житель заморской страны. Зазывалы почтительно отступали — туристу, бумажник которого набит долларами, сопутствует особый гид. О, ему покажут все мерзости Монмартра, поданные по самой последней моде!
Здесь, как и всюду, на все свои расценки. Для гостей побогаче — ночные рестораны, где за ужин надо отдать месячный заработок среднего француза. В переулках кабаре и бары подешевле. А посреди бульвара и совсем уж дешевые развлечения: парень с мрачной решимостью сшибает тряпичным мячом помятые жестяные консервные банки, стоящие горками на прилавке этого своеобразного тира. Некоторым здесь весело — у людей разные вкусы. Но как далеко это веселье от тех изумительных карнавалов, описания которых читали мы до войны! И как не похоже все это на наши праздники Победы...
Утро 12 мая, когда должна была состояться официальная церемония, было пасмурным. На рассвете прошел дождь. Мы встретились, как условились, с одним французским журналистом на площади Конкорд, чтобы оттуда пройти по Елисейским полям к Триумфальной арке, под которой покоится могила Неизвестного солдата, — там и назначен был парад. Я поделился со своим знакомым впечатлениями о вчерашнем вечере.
— Да, в городе сейчас не очень весело, — сказал он. — Вам следовало бы учесть, что для нас день Победы не только день торжества, но и день глубокого раздумья. Нам нужно многое обдумать и взвесить в этот день...
И он указал на шеренгу скромных мраморных дощечек, на которых высечены имена девяти французских патриотов, погибших смертью храбрых в бою с немецким танком «тигр» вот здесь, на площади Конкорд, 26 августа 1944 года.
— Мы гордимся ими. Они — слава и честь Франции. Они уничтожили последнего немецкого «тигра» в сердце Парижа. Но я знаю, у вас на языке сейчас вопрос: а сколько таких «тигров» надо было подбить на Востоке и сколько безыменных героев должны были отдать там свою жизнь, чтобы вот этот бой здесь, на пляс де Конкорд, закончился победой горстки наших храбрецов? Что ж, это резонный вопрос. Ни один честный француз не будет этого отрицать...
Он взволнованно вздохнул и обвел широким жестом прекраснейшую панораму площади, столь пленившую некогда Владимира Маяковского.
— Какое счастье, что все это сохранилось, но... Если бы только знали... Как остро чувствует каждый честный француз свой долг перед Сталинградом! И вот еще что... Вы знаете, я думаю... — Мой собеседник запнулся и потом сразу выпалил: — Я думаю, что если бы между Францией и Советским Союзом была и раньше настоящая дружба, то этой войны не было бы... Да-да! А если бы она и разразилась, то, во всяком случае, была бы не такой тяжелой и мучительной.
Мы шли вверх, к Триумфальной арке, по тенистой каштановой аллее. Лепестки светло-розовых цветов каштана уже облетели и, словно снег, устилали дорожки. С негромким шумом падали струи фонтанов, пущенных ради дня Победы. Мой собеседник помолчал и потом заговорил снова:
— В тысяча девятьсот сорок пятом году французы прекрасно поняли цену этой дружбы. Когда наш Делатр де Тассиньи был приглашен в Берлин, чтобы за одним столом с нашими соратниками по оружию принять капитуляцию немцев, мы помнили, что именно русские, больше чем кто бы то ни было другой, являются героями этой победы и что именно им мы обязаны своим спасением. Генерал де Голль очень хорошо говорил когда-то о значении франко-советского союза. Но время идет, хорошие слова забываются, а люди меняют свою линию.
Чем ближе мы подходили к Триумфальной арке, высящейся посредине площади Этуаль, тем гуще становились толпы на широких тротуарах Елисейских полей. С фасадов домов свешивались огромные полотнища разноцветных флагов. Здесь были стяги Франции, Англии, Советского Союза, Соединенных Штатов Америки, Китая, Бельгии и других стран, участвовавших в войне. Под Триумфальной аркой реял на ветру гигантский трехцветный флаг, осенявший могилу Неизвестного солдата, над которой трепетал неугасимый Вечный огонь.
Сюда пускали только по пропускам, и публика была особая — нарядно одетая, веселая. В толпе сновали бойкие молодые люди в хороших костюмах, торговавшие монархическими газетами. Газеты эти выходят в Париже нелегально, но торгуют ими открыто, и полиция делает вид, что ей нет никакого дела до этих бойких юношей. Здесь же торговали и легальной реакционной газетой «Пароль франсез».
У могилы Неизвестного солдата, заваленной венками живых цветов, стоял почетный караул гвардейцев в медных касках с конскими хвостами и алыми плюмажами, в парадных синих, с красными отворотами мундирах, в белых брюках и высоких лакированных сапогах. Эта форма сохраняется со времен Наполеона. Знаменосцы держали в руках боевые стяги. Оркестры стояли наготове. К Триумфальной арке непрерывно подъезжали машины, из которых выходили министры, генералы, почетные гости.
И вот уже ударили дробь барабаны, нежно и печально запели трубы, и премьер-министр возложил венок на широкую могильную плиту, прикрывающую прах Неизвестного солдата, отдавшего свою жизнь за Францию в войне 1914—1918 годов. Негасимый огонь, вырывающийся синеватой струей из широкой медной горловины у изголовья Неизвестного, содрогался на ветру. Потом премьер-министр прочел речь о победе и мире. Не все слушали на трибунах эту речь. Не всех волновали слова о мире. Подагрические старики в цилиндрах неодобрительно косились на небо, сеявшее мелкий дождик. Молодые лоботрясы с Елисейских полей украдкой позевывали, ожидая, пока начнется парад.
Но вот уже грянули барабаны, опять запели трубы, и начался парад. С грохотом пошли танки, на которых написаны названия местностей и городов, в боях за которые участвовали французские войска: Бир-Хакейм, Аламейн, Нарвик. Покатила самоходная артиллерия. Провезли зенитки. Прошла небольшая колонна санитарных автомашин. Промаршировали понтонеры с надписью на шлюпке «Рейн» — это они первыми форсировали эту реку. Потом прокатили на своих алых машинах парижские пожарники в сверкающих касках.
Фанфары возвестили выход гвардейцев. Кавалеристы в наполеоновской форме торжественно и чинно проехали на своих сытых конях мимо Триумфальной арки. Почти половину колонны составлял оркестр — трубачи и барабанщики. За гвардией прошла марокканская кавалерия в белых плащах и чалмах и тоже со своим огромным оркестром... Потом промаршировали американская военная полиция под звездным знаменем, британская военная полиция, моряки, пехотинцы в защитной форме, снова марокканцы в чалмах, и оркестры, оркестры, оркестры.
Парижане очень любят музыку, и организаторы парада сумели потрафить их вкусам. Музыканты маршировали четким воинским шагом, подбрасывая вверх и ловя на лету свои горны и барабанные палочки. Они вовсю трубили и били в барабаны так, что в ушах у слушателей стоял звон и треск.
В этом грохоте не все заметили, как под серыми, опоенными дождем тучами вдруг показался представлявший на параде французскую авиацию легендарный авиаполк «Нормандия — Неман». Четким строем шли отлично знакомые нам истребители: полк летел на «Яковлевых», подаренных ему Советским правительством за доблестную службу на фронтах Отечественной войны. Эта подробность — напоминание о славном боевом содружестве.
Через несколько дней после этого парада нам довелось встретиться с группой летчиков полка. Они носили на груди рядом с французскими орденскими ленточками советские ордена, заработанные в жестоких боях. Летчики были очень рады встретиться с людьми из Советского Союза, с интересом расспрашивали о том, что у нас нового. И с каким хорошим, благородным гневом говорили они о тех, кто, действуя по указке заморских советников и наставников, пытался посеять семена раздора между СССР и Францией!
— Им мало двух войн, им хочется третьей. Они неплохо зарабатывали, когда здесь были немцы, — говорил один из летчиков. — Мы знаем: оборудование для самолетов, которые нам приходилось сбивать, делалось здесь, во Франции, и эти господа получали неплохие дивиденды. Им хотелось бы заработать еще, и они ищут новых покровителей. Народ знает, где враг и где друг. И, поверьте мне, он еще скажет свое слово...
Я не раз вспоминал эту встречу в трудные годы, когда реакционные силы, орудовавшие в период существования послевоенной IV республики, изо всех сил старались подорвать традиционную франко-советскую дружбу. К счастью, эти худшие времена уже позади. И есть что-то глубоко символическое, что нынче парламентскую группу франко-советской дружбы в Национальном собрании возглавляет бывший командир полка «Нормандия — Неман» генерал Пуйяд, ныне — депутат.
Мы часто встречаемся с этим мужественным и честным человеком, и всякий раз он с неизменной душевностью и теплотой говорит о том, что фундамент нашего сотрудничества был заложен три десятилетия тому назад, когда мы вместе били и разбили гитлеровский третий рейх...