У набережной города Турку грузится маленький беленький пароходик «Аланд». Под тяжестью ящиков, тюков, бочек он, бедняга, сел так глубоко, что из-за гранитного парапета торчит лишь его тонкая черная труба. У сходен сумрачный, молчаливый штурман проверяет документы пассажиров — нужна особая виза министерства, чтобы попасть на борт этого пароходика. У штурмана на фуражке как будто бы финский флажок — синий крест на белом фоне. Но присмотритесь внимательнее — в уголках флажка четыре буквы «А». И документы нашего спутника финна он проверяет с таким пристрастием, словно перед ним иностранец...
Мы едем на пароходе, принадлежащем аландским судовладельцам; едем на Аландские острова, в край, который славится не только романтикой шести тысяч шестисот пятидесяти четырех скал, образующих этот причудливый архипелаг, словно поставленный на страже у входа в Финский залив; он замечателен и некоторыми другими, более прозаическими особенностями, — о них речь пойдет впереди. Пока же погрузка продолжается. На борт опущены клетки с визжащими поросятами, тюки с почтой, бумажные мешки с удобрениями и, наконец, целая груда гробов, аккуратно завернутых в бумагу и снабженных четко выведенными адресами: «Мариехами, фрёкен Хильде Линдблом». Пароходик дает свисток и отваливает от набережной.
Морская дорога из Турку в Мариехами — гавань Марии, — бесспорно, принадлежит к числу самых очаровательных туристских маршрутов. Весь вечер, всю ночь и все следующее утро вы плывете словно по реке — слева и справа от вас земля, иззубренные скалы, зеленые острова, — сосны, березы, лиственницы сбегают к самой воде. Иногда это похоже на зажатый каменными щеками Енисей, иногда вам кажется, что вы плывете в пору половодья по нижнему течению Днепра среди пологих, повитых лозой островков. С берегов слышно щебетанье птиц. Душными волнами бьет оттуда головокружительный аромат хвои, березовых почек, цветущей черемухи. На камнях сохнут рыбачьи сети, изредка мелькнет деревянная пристань, покажется и спрячется вывеска ресторана, прилепившегося над водой: «Маленький козлик», «Веселый моряк». Легко дышится, распрямляются плечи, отдыхают усталые глаза. И какой-то странной досадной несуразностью, нелепым контрастом кажется на этом благодатном фоне мрачный груз, лежащий на корме, — аккуратно завернутые в бумагу гробы.
— Это что же — для торговли?
Молчаливый штурман кивает головой.
— Вряд ли фрёкен Линдблом делает большие обороты. В таком краю, при таком климате...
Штурман поднимает брови:
— Почему же? На Аландах это ходкий товар. Туберкулез! — Он вынимает трубку изо рта и как бы подчеркивает ею заключительную фразу: — Каждый третий — от туберкулеза...
Утомленный таким длинным разговором, он поворачивается и уходит...
В Мариехамн, который здесь зовут столицей, «Аланд» приходит рано утром. Здесь все такое же миниатюрное, крошечное, как и этот пароходик, как и сами острова. В Мариехамне — городе, основанном рескриптом русского царя Александра II 8 января 1859 года и названном им в честь своей жены Марии — три тысячи жителей, а всего их на островах — около двадцати тысяч. Триста небольших коттеджей расставлены поодаль друг от друга среди ярких кудрявых берез и темных сосен. Но Мариехамн имеет все, что приличествует иметь столице; здесь и акционерный банк, и главная улица с магазинами, и кино с американскими фильмами, и бары, и своя газета «Аланд» с десятитысячным тиражом, и мрачноватый кубообразный дом ландстинга — местного самоуправления, которое тут зовут парламентом так же, как провинциального советника зовут премьер-министром. Вот только водопровода и канализации нет, хотя дискуссия об их постройке ведется много лет. Воду здесь добывают необычным способом: водосточные трубы с крыш введены в подвалы домов. Там, в подвале, — водохранилище, откуда жильцы домов перекачивают дождевую воду на чердак, — дальше она идет к кранам...
У самого берега бухты, близ памятника аландцам, нашедшим свою могилу в море, стоит, готовясь к дальнему океанскому рейсу, гигантский четырехмачтовый парусник «Поммерн» водоизмещением 4100 тонн — один из многих кораблей, принадлежащих небезызвестному в Скандинавии «королю парусноге флота» Густаву Эриксону, которого по совместительству считают некоронованным королем Аландов. В прошлом году он заработал пятьдесят миллионов марок. Ему принадлежит большинство акций Аландского акционерного банка; он — член правления Аландского общества судовладельцев, председатель взаимного страхового общества судовладельцев, основной владелец судоремонтного завода.
История Эриксона могла бы послужить сюжетом для большого романа — это было бы увлекательное и поучительное повествование о взлетах и падениях жадного и упорного искателя фортуны, о хитрости и бессердечии, о призрачном счастье богача и о горечи его волчьего одиночества.
Когда-то он начинал свою карьеру в русском императорском флоте — уже в тысяча восемьсот восемьдесят втором году его отец, старый морской волк, отдал десятилетнего Густава юнгой на парусник «Нептун», а четырнадцать лет спустя он уже сам командовал русским военным судном «Албания». Но военная карьера не влекла к себе Эриксона — он мечтал стать королем мировых торговых путей. И вот Эриксон, покинув русский корабль, приступил к осуществлению давно задуманного плана — ему хотелось создать свой собственный флот...
Можно было бы очень долго рассказывать, какими сложными и трудными путями он шел к осуществлению этой задачи, какие беды его подстерегали в неспокойные годы двух мировых войн, как ожесточали его трудности кризисов, как выходил он из таких положений, которые его компаньонам и конкурентам казались безвыходными. Но он упрямо карабкался выше и выше — сорок лет тому назад Эриксон владел на паях с советником Трубергом единственным четырехмачтовым парусником «Аланд», а сейчас у него сорок парусных кораблей, пять моторно-парусных, три моторных судна и десять пароходов. Мечта его жизни осуществилась — он владеет крупнейшим в мире парусным флотом.
Эриксон любит подчеркивать, что его парусный флот свято блюдет романтические традиции мореходов старых времен. И действительно, его парусники точно сошли с иллюстраций к романам Грина.
Я был на «Поммерне». В каюте капитана покачивалась висячая керосиновая лампа в медной оправе, стояли скрипучие поблекшие кресла, над старинным письменным столом висели портреты хозяина корабля и его супруги, сделанные полвека тому назад. Пахло смолой, солью, сыростью моря, крепким табаком. На корме в помещении матросов высились отполированные до блеска людскими телами двухэтажные нары, и грубые скамьи, сработанные в девятнадцатом веке, окружали изрезанный ножами деревянный стол. Спартанская простота и суровость нравов — ни книг, ни радио, ни современных навигационных приборов. Корабль, уходя в море, порывает всякую связь с внешним миром. Через девяносто три дня он должен прийти туда, куда его послал хозяин: в Южную Америку. Может быть, он придет несколько раньше; может быть, несколько позже; может быть, совсем не придет, — тогда у памятника погибшим морякам прибавится еще несколько венков, а взаимное страховое общество судовладельцев выплатит хозяину страховую премию.
Плавание на паруснике по океану, конечно, романтично. Но я не видел большого энтузиазма у капитана, готовившего его к плаванию, — он откровенно признался мне, что предпочитает паровые суда, но ведь сейчас такая безработица среди капитанов... Приходится возвращаться на парусник, хотя здесь платят гораздо меньше. Не менять же профессию! А профессия почти у всех аландцев одна: здесь не найдешь мужчины, который не проплавал бы в море хотя бы пять лет.
Всю свою жизнь Густав Эриксон скупал и строил корабли, мечтая, что его сыновья еще больше умножат это удивительное богатство и разнесут по всем океанам славу его фамилии. Но вот он уже на склоне лет, он богат, люди гнут перед ним спины, сыновья и дочери оказывают ему знаки уважения, но сам старый Густав не обманывается: он знает, что окружающие его люди ждут не дождутся, пока он помрет, чтобы пустить с молотка его устарелые парусные корабли и зажить спокойной жизнью.
Старший сын Густава, быть может, и был еще способен продлить карьеру династии мореходов — он стал штурманом, но его отняла война. Второй сын, Эдгар, предпочел морскому делу коммерцию. Ему всего тридцать один год, но у него уже округлилось брюшко, он любит вкусно поесть и весело пожить, а корабли его нисколько не интересуют. Старшую дочь, Грету, прибрал господь, когда ей исполнилось всего двадцать восемь лет: ее подкосил туберкулез — обычная для жителей Аландов смерть, и все богатство Эриксона не смогло ее спасти. Вторая дочь, Ева, покинула Аланды и уехала в Хельсинки — она замужем за владельцем фабрики лыж...
Старый Густав тяжело переживал бегство Евы — оно противоречило вековым традициям: человек Аландов должен умирать там же, где он родился, — на своих островах.
Может быть, именно потому, что аландцам доводится так много бродить по белу свету, вдали от родных берегов, — они горячо любят свой край; где бы ни скитался аландец — на склоне лет он возвращается на острова. Я разговаривал со стариками фермерами, рыбаками, рабочими. Они много лет провели в Америке, Швеции, Австралии. Теперь они дома. А сыновья их — за морем. Придет время, и они вернутся к своим хижинам, а внуки уйдут в океан...
История Аландских островов сложна и беспокойна. Сама природа, кинувшая эту горсть камней у входа в Финский и Ботнический заливы, предопределила долгую и сложную борьбу государственных, военных, дипломатических интересов вокруг них. Здесь бросали якоря корабли Петра I. Сюда привел по тающему льду свой корпус Багратион памятной весной 1809 года. Здесь разыгралась жестокая неравная битва между русскими и англо-французами в 1854 году. Здесь шли бои в 1918 году. Каждый раз, когда назревала военная угроза России, а позднее — Советскому Союзу, Аландские острова вновь привлекала взоры тех, кому нужна была стратегическая база у входа в Финский залив.
Когда Финляндия после Октября получила из рук Советской России свою независимость, Советская республика уступила ей эти острова. Но при этом было условлено, что острова не должны укрепляться и что Россия оставляет за собой право участия в решении дальнейших вопросов о судьбе островов. Однако эти обязательства неоднократно нарушались Финляндией при благосклонном одобрении Англии, Франции, Германии, Швеции и некоторых других государств, самочинно присвоивших себе функции «гарантов демилитаризации» Аландов. Дважды возводили финны укрепления на Аландских островах — в 1939 году и в 1941—1944 годах — и дважды — после поражения Финляндии — они были взорваны по требованию Советского Союза.
Мне довелось побывать в тех местах, где еще недавно высились мощные форты, обошедшиеся Финляндии, по словам шведских газет, в двадцать пять миллиардов марок. Огромные груды щебня уже поросли травой. Один крестьянин сказал мне, горько усмехаясь:
— Вот, говорят, у американцев есть летающие крепости. Но разве их сравнить с нашими? Посмотрите, какие крепости у нас летали...
Помрачнев, он долго рассказывал, как тяжко было работать на строительстве этих укреплений.
— Мы не хотели воевать против России, — говорил он, — мы всегда были за то, чтобы Аландские острова оставались вне войны. Вы даже ни разу их не бомбили! А нас все-таки заставили строить эти укрепления и заставляли служить на военной службе и заставляли платить деньги на эту войну. Вы спрашиваете — кто заставлял? Это щекотливый вопрос, знаете ли. Но уж если говорить, то надо говорить всю правду...
Старик задумался, помолчал и потом сказал:
— Так вот, если говорить всю правду, то не только финские офицеры заставляли. Что-то такое случилось с нашими старыми Аландами — наверно, прошло то время, когда все аландцы думали одинаково. Простой народ ни за что не хотел этой войны. А те, у кого карман потуже набит, кричали: «Надо громить наследственного врага на Востоке...» Но таких ведь меньшинство...
Я часто вспоминал этот разговор, когда мы на другой день отправились в поездку по островам, — повсюду здесь живет хорошая память о русских людях, с которыми многое связывает аландцев на протяжении сотен лет.
В местности, носящей звучное, словно сошедшее со страниц романтической повести Грина, имя Харальдсбю, мы увидели среди руин крепости четырнадцатого века, удивительный музей. В нем хранятся старинные русские монеты, печати, кубки, трехлинейные винтовки образца 1891 года, артиллерийская буссоль времен первой мировой войны, офицерская шашка, гравюры, изображающие Петра, который высаживался на Аландах; прялки, кофейники, старинный клавесин, рыболовная снасть, картина, изображающая открытие царем Александром второго финского сейма 18 сентября 1863 года; чья-то двухэтажная кровать и многие другие, самые неожиданные в этом далеком углу и удивительные вещи. Но больше всего запомнился мне один совершенно поразительный экспонат: деревянный черно-белый столб с красными полосами, русский пограничный столб. На столбе была четко выведена цифра «№ 70». И была у него своя большая история...
Этот столб установили русские солдаты в 1810 году, вскоре после победоносного ледового похода Багратиона, на крохотной скале Флечьян. Осенью того же года столб был унесен штормом. Год спустя его разыскали у острова Ерсо и тут же снова отвезли на скалу Фречьян и поставили на старом месте. Осенью того же года этот столб был найден близ Эккера — его опять отнесло штормом. А третий раз русский пограничный столб был водружен у маяка Логшер, где он и простоял до первой мировой войны.
В 1916 году во время боя за Аландские острова с немцами маяк Логшер был разрушен. Но живучий пограничный столб опять уцелел, и когда в 1919 году производили разборку руин, его подобрали, и он снова был взят на учет, как пограничный знак. Когда же была подписана конвенция о нейтрализации Аландских островов и граница архипелага была определена в четырех километрах западнее скалы Флечьян, отслуживший верой и правдой свыше ста лет пограничный столб утратил свое служебное значение и был с почетом передан на вечное хранение в музей.
И еще видели мы в этом музее старинные гравюры, изображающие героическую оборону русского гарнизона крепости Бомарзунд от англо-французского десанта в 1854 году. Вот портрет коменданта крепости генерал-майора Бодиско — перед нами умное живое лицо: высокий лоб, большие, немного печальные глаза... Вот английский корабль «Бульдог», ведущий огонь по Бомарзунду... Вот круглая большая крепость, окутанная пороховым дымом, — ее защитники умирают, но не сдаются...
Англичане захватили в сожженном Бомарзунде трофей: колокол местной церкви. Тяжба из-за этого колокола длилась семьдесят лет, и вернули его интервенты только в 1924 году. Вот фотография этой церемонии — губернский советник Вальтер Юханссон и священник Юханссон принимают колокол. Сейчас он звонит в церкви Мариехамна...
Несколько часов спустя мы поднялись по каменистым склонам к руинам Бомарзунда. Перед нами во всей суровой красоте предстал пейзаж, запечатленный на гравюрах, увиденных в Харальдсбю, с единственной поправкой на сто лет: там, где мы видели мелкий кустарник, теперь высились вековые сосны. Круглая, сложенная из гранита восьмидесятивосьмипушечная башня все еще несла свою безмолвную вахту, и рябь следов, оставленных английскими ядрами, была так же свежа, как если бы битва разыгралась только вчера. Ров, опоясывавший башню, полузасыпан битым кирпичом и обломками камня. Из земли торчат стволы единорогов, отлитых в тысяча восемьсот втором году, — не их ли волокли сюда по льду солдаты Багратиона? Со дна старого высохшего колодца поднялся вытянувшийся к солнцу вяз. Заросли пылающего алым цветом шиповника бурно разрослись под слепыми окнами полуразрушенной казармы. Воздух напоен густым горьковатым запахом разогретой хвои. Жужжат над чашечками шиповника пчелы. Издалека доносится шум прибоя. На синей глади залива белеет чей-то парус.
Хочется восстановить картину бурных событий, разыгравшихся здесь без малого сто лет назад и так мало известных у нас. Но последняя свидетельница тех дней — Альбертина Карлсон, восьмилетней девочкой наблюдавшая из подвала отцовского дома штурм Бомарзунда, недавно скончалась на сто первом году своей жизни. Вокруг все теперь пустынно и мертво...
Мы с сожалением прощаемся с согретыми солнцем камнями старой русской крепости — пора ехать дальше, на остров Престэ, где нам обещано свидание с очень интересными людьми. Еще несколько километров по узкой лесной дороге, и мы упираемся в морской пролив. Оставив машину, переправляемся на лодке и дальше идем пешком.
Вскоре мы приближаемся к полуразрушенной старинной казарме, сложенной из кирпича русскими мастеровыми лет сто тому назад. В казарме давно уже никто не живет. Но рядом с ней, среди гранитных валунов и могучих сосен, поставил свой домик последний русский солдат Аландского гарнизона Петр Иванович Шестериков, пребывающий и ныне в добром здравии. К нему-то и направляемся мы в гости.
Петр Иванович копается в саду. Приложив ладонь ко лбу, он с недоумением глядит на приближающихся незнакомых гостей. На его крупном лице с седеющими, но лихо подкрученными усиками сияют живые карие глаза. Откуда эти люди?.. Что?.. Из Москвы?.. Да не может быть!.. Отбросив в сторону лопату, он вытирает полою куртки свою крупную, по-крестьянски твердую, негнущуюся ладонь и протягивает ее гостям.
— Сюда, сюда! — Петр Иванович ведет нас в свой домик и знакомит с женой — седою шведкой.
Я оглядываюсь по сторонам. На почетном месте стоит никелированный самовар с надписью «Фабрика Алек. Васил. Солнцева в Тулъ, I сортъ» в окружении выставочных медалей. На стене висит балалайка, купленная хозяином за пять рублей в тысяча девятьсот девятом году и бережно сохраняемая до сих пор. В рамочке — старинная фотография: бравый усач, старшина второй статьи русского военного флота, об руку с невестой в фате, — в них можно, приглядевшись, узнать Петра Ивановича и его супругу; снимок сделан в 1910 году.
Наш хозяин бегло говорит по-русски, но в его интонациях сказывается приобретенный за сорок лет шведский акцент, и подчас ему приходится в затруднении подбирать полузабытые слова. Он рассказывает нам свою историю, которой хватило бы на целую книгу...
Это было в тысяча девятьсот третьем году. Молодой матрос Петр Шестериков, недавно пришедший на флот из уральской деревни, затерявшейся где-то в лесу за Пермью, был назначен в минную школу. Это был смышленый парень, и им заинтересовался изобретатель Попов, который вел мудреные опыты с передачей телеграфных сигналов на большие расстояния без проводов. Он включил Шестерикова в первую группу русских радиотелеграфистов — их было тогда семнадцать человек. Петр Иванович и сейчас явственно видит перед собой своего учителя, как живого: Попов терпеливо учит своих питомцев принимать сигналы искрового телеграфа и готов часами сидеть вместе с ними, разбираясь в неполадках, мешающих вести прием...
В тысяча девятьсот пятом году радиотелеграфисты окончили школу. То было тревожное время. Курсантов тщательно оберегали от влияния политики, но в школу каким-то образом проникали революционные листовки. Друг Шестерикова старшина первой статьи Назаров вскоре был присужден к смертной казни за участие в восстании на крейсере «Память Азова».
Сам Петр Иванович в это время уже служил на военной радиостанции Порккала-удд — был там старшим радистом. Осенью тысяча девятьсот седьмого года его перевели на Аландские острова, которым было суждено стать его второй родиной. Стояла здесь по тем временам мощная радиостанция — на шесть киловатт. Связь держали с Ревелем, Гельсингфорсом, Вазой, Або. Передавали сводки о погоде, донесения...
Зимой тысяча девятьсот четырнадцатого года на Аландские острова пешком по льду пришли из Або русские войска — началась война. Потом грянула революция, Аланды были отрезаны от России. Многие вернулись на родину, а Шестериков остался с женой здесь. Вот так и живет. Копается в земле, немного слесарничает. Привык к этой суровой земле. И все-таки остается где-то в глубине души тоска по далекой родине. Уже шестьдесят седьмой год пошел, а закроешь глаза и видишь себя босоногим мальчишкой в уральском селе...
Сколько радости было недавно, когда пришло письмо из России, от брата, с которым Петр Иванович не виделся полвека! Говорят, Россия так изменилась, так изменилась... И наш хозяин без конца расспрашивает нас о том, как мы живем.
Потом он опять говорит о себе. Оказывается, в его жизни есть еще одна большая глава, которой хватило бы на отдельную книгу: он шестнадцать лет прожил в Америке — с 1923 по 1938 год. Это была уже дань аландской традиции — уезжать за границу на заработки, а на старости лет возвращаться на острова доживать свой век. И сейчас двое сыновей Петра Ивановича работают в Соединенных Штатах, одна дочь — в Швеции, другая — в Финляндии.
Но шестнадцать лет, проведенных Петром Ивановичем в Америке, не принесли ему ни счастья, ни богатства, хотя по первоначалу он удостоился чести даже быть прославленным в газетах: опытный русский умелец, он смастерил какие-то замечательные самодельные часы, и это была сенсация. «Изобретатель кислых щей, сочинитель ваксы», — бурчит, улыбаясь, Петр Иванович, и слова эти, произнесенные со шведским акцентом, немного удивляют гостей в этом чинном, по-шведски ослепляющем своей хирургической белизной домике.
Петр Иванович пробовал приспособиться к американскому образу жизни. Вначале он ходил по улицам с лотком — чинил замки. Потом, увидев на бойком месте пустующую будку, служившую кассой разорившегося увеселительного заведения, арендовал ее за пятнадцать долларов в месяц и устроил там починочную мастерскую. «Бойкое место всегда выгодно — девяносто девять человек мимо пройдут, а сотый остановится». Но потом начался кризис, у людей стала пропадать охота чинить замки, и жить стало трудно. Петр Иванович решил вернуться на Аландские острова...
Наш хозяин снимает со стены балалайку. Он долго настраивает ее три струны — видать, давно не брался за инструмент, и хочется вернуть физическое ощущение легкости, когда пальцы сами ходят по струнам... Потом неуверенно начинает «Коробочку», вдруг переходит на «Сопки Маньчжурии», сбивается... Разочарованно и сконфуженно ставит балалайку на пол, декой к стене, и горестно вздыхает. Его седая жена предлагает выпить по чашке кофе. Он отмахивается:
— Пойдемте лучше в сад...
В своем саду Петр Иванович воюет с природой. Ему хочется во что бы то ни стало вырастить яблони и вишни. Они часто вымерзают, но Петр Иванович всякий раз все начинает сначала. И вот глядишь на него и чувствуешь, как тяжело человеку оторваться от родного края. Пусть прошло уже сорок лет с тех пор, как уехал он из России, и семья выросла здесь, и дети, родившиеся на Аландских островах, стали иностранцами, и собственная речь приобрела чужой оттенок, а душа все еще тоскует и просится домой.
Провожая нас, Петр Иванович говорит: «Москве привет! Поклон Ленинграду!» И он долго машет рукой нам вслед, как будто мы уплываем на пароходе, оставляющем его на необитаемом острове...
И еще одна встреча среди многих — на сей раз встреча с коренным аландцем Рихардом Хинрутом. Худощавый светловолосый крестьянин, он встречает нас на пороге своего недостроенного дома. Рихард рассчитывает за лето утеплить его, а пока что часть сруба освоил под жилье. На пахнущем смолой полу разостланы чистые дорожки. Стол накрыт белой скатертью. У хозяина в руках отвертка и инструмент: он сам проводит электричество.
Хинрут давно интересуется нашей страной. Недавно он организовал в деревне отделение общества дружбы с Советским Союзом. Некоторые косо посмотрели на эту затею: зачем это? Хинрут терпеливо объяснял: если мы хотим жить спокойно и в мире, нам нужно дружить с русскими. Только они по-настоящему заинтересованы в нейтралитете Аландских островов...
Впервые Хинрут увидел советских людей в конце февраля 1918 года. Это были красногвардейцы, сражавшиеся против белых-шюцкоровцев. Русские красногвардейцы поддерживали красногвардейцев-аландцев из Харальдсбю и других селений. Их было мало, но дрались они геройски. Шюцкоровцы взяли верх. Они разрубали топорами головы взятым в плен раненым красногвардейцам и бросали трупы в прорубь. Видя это, Хинрут, тогда еще мальчишка, плакал от отчаяния и жалости. Но что он мог поделать?
А теперь Рихард Хинрут и его друзья представляют собой уже организованную силу. И они отдают свое время и энергию борьбе за дружбу с Советской Россией.
У Рихарда Хинрута — жена и сын. Живется ему не сладко: земли всего три с половиной гектара, из них полтора он арендует; за аренду приходится платить 10 200 марок в год, а на рынке за урожай пшеницы с этих полутора гектаров больше 25 000 марок не получишь. Всю зиму Хинрут занимается лесным извозом — старается что-нибудь подработать. Батрачит на соседей — помогает им пахать. Выжигает уголь в лесу... Вот так и выкручивается.
Свой дом Рихард начал строить еще до войны, с тех пор дело тянется — выгадываешь гроши на каждый гвоздь. А тут еще беда — восемнадцатилетний сын заболел тяжелым сухим плевритом, и врач запретил ему работать целый год...
— Ничего! Ничего! Выкрутимся как-нибудь, — говорит, улыбаясь, жена Хинрута, — главное — не терять веру в завтрашний день. Если будем хорошо бороться за свои права — значит, выиграем эту борьбу!
...Мы возвращаемся в Мариехамн под вечер. Одно за другим остаются позади разбросанные среди скал и лесов селения, где идет своим чередом будничная, суровая жизнь островитян, промышляющих сельским хозяйством, рыбной ловлей, лесным промыслом. У них свои обычаи, свои традиции. Вот над одинокой хижиной высится мачта, на ней сосновые метелки. Это значит, что здесь сыграли свадьбу. Но сосновые метелки разрешается снять только тогда, когда в семье родится ребенок. А вот другая мачта — наверху забавная фигурка моряка с флажками, а чуть пониже — ветряная мельничка и четыре модели парусников, обвитые гирляндами из цветной бумаги. Это — память о недавно отпразднованном ивановом дне.
Мачта стоит у здания деревенского клуба, построенного вскладчину по проекту здешнего крестьянина Ивара Нурдстрема. Это бывалый человек; он объехал чуть не весь свет, долго жил в Калифорнии. Пятидесятисемилетний Ивар, еще крепкий голубоглазый крестьянин в синем рабочем комбинезоне, встречает нас у ворот своей усадьбы. Он показывает нам свой крохотный рабочий кабинетик, в котором в часы, свободные от работы, занимается статистическими исследованиями и развлекается игрой на скрипке, свою маленькую мастерскую, где стоит небольшой токарный станок, сделанный самим Иваром, скотный двор... Потом мы сидим в доме Ивара под лирической надписью, вышитой крестиком на полотне: «Маленькое слово любви, сказанное каждый день, делает дом раем, а жизнь хорошей», и пьем густой черный кофе из маленьких фарфоровых чашечек.
Нурдстрем достает фотографии своих детей. Двое сыновей его сейчас живут в Америке; третий плавает на английском лайнере — недавно прислал письмо из Сингапура; четвертый — машинистом на пароходе Эриксона, плавает между Италией и портами Африки; пятый — машинистом на шведском теплоходе, который возит апельсины из Хайфы в Лондон. А сам Ивар свое давно отплавал и теперь посвятил себя сельскому хозяйству...
Я жадно приглядываюсь к этой чужой жизни, всматриваюсь в лицо прошедшего огонь, воду и медные трубы хозяина дома и смутно ощущаю, что не все, конечно, здесь так идиллично, как это пытается подсказать стихотворный куплет, вышитый крестиком на полотне. Мы узнали, к примеру, мимоходом, что у Ивара есть своя лесопилка, где работают трое батраков, и мельница, где работают еще двое... В голубых глазах его нет-нет да и вспыхнет огонек тревоги, когда он расспрашивает нас о том, какая судьба постигла кулачество во время коллективизации. Ивар сознает, что от дружбы с нами зависит сохранение мира на Аландах, и поэтому он был одним из первых зачинателей общества дружбы с Советским Союзом. И все-таки...
Гляжу на этого человека и думаю, какую огромную работу нам предстоит еще провести, чтобы убедить повсюду людей, сбитых с толку чужой пропагандой и просто несведущих, в том, что мы не собираемся ни нападать на них, ни навязывать им силой свой образ жизни. И тут к сердцу подкатывает теплая волна — вспоминается недавний разговор с советским консулом на Аландах, одним из тех настойчивых советских людей, которые повсюду, куда их ни пошли — хоть на полюс, хоть на экватор, — немедленно влезут во все детали порученного им дела и начнут методично, уверенно выполнять поставленную перед ними задачу.
Одна из задач, стоящих перед советским консулом, который живет на этих уединенных островах, заключается в том, чтобы люди, обитающие здесь, узнали, что такое Советский Союз, и поняли, что мы — их друзья. И вот мне показали на одном маленьком примере, как консул выполняет эту задачу. Ценой неимоверных и долгих хлопот он добился, чтобы сюда заехал знаменитый советский пианист, выступавший с гастролями в Финляндии. Консул бережно укрыл чудесный рояль рогожей, поднял его на грузовик, усадил пианиста в кабину и погнал машину по бездорожью в самый дальний угол островов.
Рояль втащили в какую-то просторную лесную избу. Пианист удивлялся и ворчал: для кого играть? Но люди пришли. Молчаливые рыбаки, их степенные жены, крестьяне и охотники сели на грубо сколоченные скамьи и замерли, как изваяния. Пианист играл для этой аудитории с таким подъемом, с каким давно не выступал, — необычность обстановки взвинтила его. Крестьяне слушали и одобрительно кивали головами. Потом одна рыбачка подошла, протянула пианисту свернутые в трубку ноты и обратилась с вопросом к переводчику: «Может быть, он сумеет сыграть вот это?» Пианист покраснел: наверное, какая-нибудь дешевая песенка; стоило ли играть для них классику?.. Развернул ноты... Нет, это была «Лунная соната» Бетховена. Пианист покраснел еще больше — рыбачка дала ему хороший урок. «Нет-нет, я могу сыграть это и без нот!..» И он с блеском сыграл «Лунную сонату». Наградой ему были долгие аплодисменты.
И долго еще пианист в сопровождении консула колесил по островам, открывая таких слушателей, о встрече с которыми в этих местах он и не мечтал. А консул, улыбаясь, говорил ему: «Знаете, местная пословица говорит: человек, который не умеет играть на музыкальном инструменте и не знает математики, это только полчеловека». И красноречивый язык музыки, общий для пианиста и его слушателей, роднил Аланды с далекой отсюда и немного загадочной и таинственной для здешних жителей Советской страной...
Но вот и Мариехамн — мы замыкаем свою кольцевую поездку по островам. На окраине города останавливаемся у погоста, это необычное кладбище: оно насыпное. Город стоит на граните, и было бы очень трудно долбить могилы в камне, поэтому приходится привозить издалека песок и насыпать его над гробами.
Мы проходим к холму, на котором стоит памятник с надписью: «Советскому летчику, Герою Великой Отечественной войны СССР. 1941—1945 год». Две молодые елочки стоят по бокам, словно в почетном карауле, и у подножия памятника — скромный букет полевых цветов. Нам рассказывали, что весь город хоронил этого неизвестного советского летчика; его останки нашли рыбаки уже после окончания войны — летом 1945 года в здешних шхерах. Опознать летчика не удалось. Каждый день на его могиле появляются свежие цветы…
В час ночи уходит пароход, с которым нам предстоит вернуться на материк. Он следует рейсом Стокгольм — Мариехамн — Турку. И тут на прощание судьба дарит нам еще одну встречу, которой я и закончу свои заметки об Аландских островах — это встреча с самим Густавом Эриксоном, имя которого мы так часто слышали в эти дни. Но, бог мой, какая трагическая встреча!..
У пристани ждет сверкающая лаком высокая карета с красным крестом на дверцах. По сходням поднимается на озаренный яркими огнями пароход наследник Густава Эриксона — его высокий унылый сын в наглухо застегнутом сюртуке в сопровождении жены — голландской красавицы в модном манто из платиновых лис и шляпе с огромным черным пером. На борту корабля поднимается суматоха — вот уже дюжие матросы бережно несут носилки, на которых навален какой-то ворох подушек. Но в толпе зевак уже слышен возбужденный шепот — люди разглядели среди подушек запеленатую в плед фигурку маленького тщедушного человечка в повязанном по-бабьи пуховом платке. Право же, в нем невозможно узнать бравого короля парусного флота, портрет которого я накануне видел в капитанской каюте «Поммерна»...
Но это он, Густав Эриксон, гроза Аландов и их всесильный благодетель. Он слаб и бледен. Его лечили за границей, но толку из этого лечения было мало, и вот он, повинуясь тысячелетней аландской традиции, возвращается домой, чтобы умереть на острове и успокоиться навсегда на насыпном кладбище Мариехамна. За носилками, как за гробом, идут, пошатываясь, жена Густава, которой только недавно сделали в Стокгольме сложную операцию, и ездившая из Хельсинки к отцу дочь Ева, страдающая, как и покойная ее сестра Герта, туберкулезом. Далее движется наследник со своей женой.
Старик, по-бабьи повязанный пуховым платком, глухо кашляет. Чувствуется, что дни его сочтены, и кто-то в толпе вполголоса говорит: «Фрёкен Хильда Линдблом на днях получит крупный заказ»... И тут я вспоминаю столь удививший меня на пароходе «Аланд» неожиданный груз: гробы в бумажной обертке с адресом «Мариехамн, фрёкен Линдблом»...