Письмо тридцать пятое ДЕТЕРВИЛЬ — ВАЛЬКУРУ

Вертфёй, 16 ноября

История де Сенвиля и Леоноры[12]

— Юноша, охваченный страстью, думает, что достаточно представить взорам окружающих предмет его любви, и все возможные его прегрешения тотчас же будут ему прощены. Так соблаговолите же взглянуть на Леонору, и вы сразу поймете, чем вызваны мои проступки и почему я смею рассчитывать на снисхождение.

Родом мы из одного города, причем дома наши связаны между собой как кровными, так и дружескими узами. Увидеть Леонору и не воспылать к ней любовью невозможно. Разговоры о ее красоте не смолкали по всему городу, едва лишь Леонора успела выйти из детского возраста. Я первый имел честь воздать должное этой девушке, испытав при этом огромное счастье: ни одна из женщин ранее не могла зажечь во мне огонь страсти.

Леонора пребывала тогда еще в том возрасте, когда невинность не в состоянии лгать. Услышав мое признание, она дала мне понять, что разделяет охватившие меня чувства. Сознаюсь вам, я был преисполнен величайшим в моей жизни блаженством: мне улыбались очаровательные уста и говорили, что их обладательница не питает ко мне неприязни.

Мы подчинились повелению, которое страсть диктует сердцам робким и чувствительным, то есть поклялись друг другу во взаимной любви, и недостатка в самых нежных признаниях мы не испытывали. Итак, мы решили соединить наши судьбы навеки. Разумеется, мы не могли предвидеть всех препятствий, которые року будет угодно возвести на нашем пути. Как-то не думалось о том, что, пока мы обменивались клятвами, жестокосердные родители готовились решить нашу участь совсем по-другому. Тучи собирались у нас над головами: в семье Леоноры готовились выдать дочь замуж да и мои родители рассчитывали подобрать мне партию по своему усмотрению.

Леонору предупредили первой; поделившись со мной грустной новостью, она поклялась ни при каких обстоятельствах не нарушать прежнего обещания, если я в свою очередь не поддамся ударам судьбы. Как описать вам ту радость, что я испытывал, услышав ее признание? Скажу лишь, что я отвечал так, словно находился в каком-то счастливом опьянении.

Леонора, происходившая из богатой семьи, предназначалась графу де Фоланжу, чье состояние обещало его жене самые радужные перспективы в Париже. Но, несмотря на все ожидаемые преимущества, несмотря на дары, которыми фортуна в избытке осыпала графа, Леонора ему наотрез отказала. Девушке отплатили заточением в монастырь.

Вскоре и мне пришлось встретиться с бедами того же свойства. Невеста, выбранная мне родителями, принадлежала к числу богатейших наследниц в нашей провинции. Я отказался от нее, причем в жесткой форме, решительно заявив отцу, что или возьму в жены Леонору, или вообще никогда не женюсь. Отец тут же добился приказа, предписывающего мне отправиться в свой полк и не покидать его в течение двух лет.

«Прежде чем подчиниться вашему повелению, сударь, — сказал я, бросившись в ноги разъяренному отцу, — позвольте, по крайней мере, осведомиться о причинах, побудивших вас с такой непреклонной решительностью отказать мне в праве ввести в ваш дом женщину, которая одна лишь могла бы сделать мою жизнь счастливой».

«Честно говоря, никакие особые причины не препятствуют вашему браку с Леонорой, — отвечал мне отец. — Зато существуют основания, и весьма веские, побуждать вас к браку с другой. Женитьба на девице де Витри, — продолжал он, — подготавливалась мною вот уже десять лет. Невеста эта очень богата; кроме того, ее семейство, пожалуй, выиграет многолетнюю судебную тяжбу со мною. Исход этого процесса неминуемо ввергнет нас в разорение. Мой сын, поверьте мне, но эти соображения перевешивают все софизмы любви: любовь посещает нас лишь на краткие мгновения, тогда как жизнь длится долго».

«А родители Леоноры, отец, — спросил я, уклонившись от прямого ответа на сказанное, — чем объясняют свой отказ?»

«Желанием получше устроить свою дочь. Даже если мне и придется отступиться от своих планов, не рассчитывай на то, что ее родители переменят однажды принятое решение. Скорее они навечно заточат дочь в монастырь».

Я прекратил дальнейшие расспросы, поскольку в мои намерения входило лишь узнать о препятствиях, стоящих на нашем пути. Мне необходимо было подыскать какое-нибудь средство, чтобы в скором времени преодолеть их. Итак, испросив у отца неделю отсрочки, я пообещал ему затем немедленно отправиться в то место, куда ему будет угодно меня сослать. Как вы легко можете себе представить, столь желанное время было использовано мною с тем, чтобы устранить все препятствия моему браку с Леонорой.

В монастыре, куда родители упрятали Леонору, одна из монахинь приходилась мне тетушкой. Эта счастливая случайность помогла моим дерзновенным планам. Рассказав родственнице о моих злоключениях, я с удовлетворением заметил, что вызвал у нее сочувствие. Она, впрочем, не догадывалась, чем может мне помочь.

«Любовь мне подсказывает, что делать дальше, — отвечал я, — сейчас вы узнаете. Вы видите, что я немного похож на девушку. Переодевшись в женское платье, я с вашей помощью смогу сойти за родственницу, приехавшую навестить вас из какой-нибудь отдаленной провинции. Вы должны испросить разрешение на то, чтобы я провел несколько дней в монастыре. Разрешение вы получите… Увидев Леонору, я снова стану самым счастливым человеком на свете».

Поначалу моя тетушка, считая столь дерзкий замысел неосуществимым, приводила сотни доводов не в его пользу, но все ее умозаключения рассыпались в прах, когда я возражал ей, ведомый голосом своего сердца, так что я все же сумел настоять на своем.

Заключив между собой соглашение, мы поклялись хранить полнейшую тайну. Затем я поехал к отцу и объявил, что подчиняюсь его приказу и отправляюсь в добровольное изгнание, потому что, каким бы суровым ни было наказание, я, несмотря ни на что, все равно предпочту ссылку женитьбе на девице де Витри. Меня попытались было уговорить — для этого отец не жалел аргументов, но, увидев, что я неколебим, он обнял меня, и мы расстались.

Да, я действительно уехал, но это еще не значило, что мне не терпелось подчиниться приказам отца. По моим сведениям, он отдал на хранение одному парижскому банкиру крупную сумму денег, предназначавшуюся мне, в случае если я исполню родительскую волю. Забрать себе деньги сейчас, а не по прошествии какого-то времени, когда я нарушу первоначальные условия, вовсе не значит совершить кражу, утешал я себя. С преступною ловкостью мне удалось подделать на письме отцовскую подпись. С этим-то документом я и отправился к банкиру, и тот незамедлительно отсчитал мне сто тысяч экю. Быстро переодевшись в женское платье, я взял себе на службу ловкую субретку и вместе с ней отправился в город, где располагался известный монастырь. Моя дорогая тетушка, изъявившая желание покровительствовать моей любви, уже давно там меня поджидала. Дело, которое я намеревался осуществить, было слишком серьезным, чтобы полностью раскрывать родственнице мои замыслы. Я ограничился тем, что попросил помочь мне повидаться с Леонорой, причем в присутствии тетушки, затем, то есть через несколько дней, повинуясь приказу отца, я будто бы уеду вообще.

«Отец думает, что я уже отправился в путь, — говорил я ей, — поэтому нам необходимо удвоить осторожность».

Впрочем, скоро до нас дошла весть о том, что отец уехал в свои поместья. Весть эта нас, разумеется, немного успокоила, и мы приступили к осуществлению коварного предприятия.

Когда я зашел в монастырскую гостиную, тетушка тут же познакомила меня с монахинями из числа тех, кто был к ней дружески расположен. Высказав искреннее желание задержать меня на какое-то время, она испросила у своего начальства разрешение, и оно тотчас было получено. Итак, я вступил в пределы монастыря, оказавшись, таким образом, под одной крышей с Леонорой.

Нужно любить, и любить сильно, только тогда можно понять, в каком восторженном опьянении я находился в то время. Сердце способно испытывать такие чувства, но разум не в состоянии их себе представить.

В первый день мне не довелось повидаться с Леонорой, излишняя настойчивость могла вызвать подозрения, так что приходилось соблюдать крайнюю осторожность. На следующий день моя возлюбленная получает приглашение выпить в обществе тетушки чашечку шоколада. Леонора усаживается рядом со мной, причем я остаюсь неузнанным. Во время обеда ни она, ни ее соседки так ни о чем и не догадались. Но после обеда, стремясь вывести Леонору из неведения, тетушка с улыбкой задержала ее у себя в комнате. Меня представляют:

«Перед вами моя родственница, позвольте же мне познакомить вас с очаровательной племянницей. Посмотрите на нее внимательней, прошу вас, и затем ответьте, правду ли она утверждает, будто бы уже где-то вас видела».

Внимательно вглядевшись в мое лицо, Леонора пришла в смятение. Бросившись ей в ноги, я умолял о прощении, и вот уже через мгновение, мы, уверенные в том, что спокойно проведем в монастыре несколько дней, радуемся свиданию.

Тетушка поначалу вела себя с надлежащей суровостью, она даже отказалась оставить нас одних. Но вскоре, наговорив ей массу приятнейших и изысканных комплиментов, способных растопить сердце любой женщины, особенно монашенки, я остался наедине с моим кумиром.

«Леонора, — сказал я моей возлюбленной, — лишь только мне удалось оказаться рядом с вами, о Леонора, как я уже готов потребовать от вас исполнения данной мне клятвы. Я не беден, нам с Вами достанет средств даже до конца наших дней. Поэтому не будем терять ни минуты, бежим отсюда!»

«Перелезть через стены! — в ужасе вскричала Леонора. — Нам это не по силам».

«Для любви нет ничего невозможного! — воскликнул я в ответ. — Доверьтесь этому чувству, и завтра мы будем снова сжимать друг друга в объятиях».

Милая девушка вначале не соглашалась: ее одолевали сомнения, она говорила об очевидных трудностях; но я призывал ее следовать моему примеру и подчиняться только властному голосу страсти. Она трепетала, но все-таки согласилась. Мы договорились избегать встреч друг с другом до того времени, когда приступим к осуществлению задуманного.

«Беру на себя заботу обо всем, — сказал я, — моя тетушка передаст вам записку. Вы сделаете так, как там будет сказано. Мы, вероятно, еще раз встретимся, чтобы все обсудить, а потом примемся за дело».

Но я вовсе не собирался посвящать тетушку в наши планы. Согласится ли она нам помочь? Или же выдаст нас? Эти сомнения меня останавливали, однако действовать приходилось немедленно. Нелегко было оставаться одному, притом в женском платье, в стенах обширного здания, в запутанных коридорах и закоулках которого было легко заблудиться. Остановить меня, впрочем, ничто не могло, и вы скоро увидите, как я вышел из столь затруднительного положения.

Более суток я посвятил тщательному изучению тех обстоятельств, которые в сложившейся ситуации можно было бы использовать для осуществления нашего плана. Наконец я обратил внимание на одного ваятеля, ежедневно захаживавшего в часовню, находившуюся в глубине здания. Он восстанавливал статую Ультроготы — покровительницы монастыря, где эта святая пользовалась величайшим почтением. Уверяли, будто бы статуя творит чудеса и дарует все, чего у нее ни попросят, так что благоговейный верующий, прочитав несколько молитв в тени алтаря, с уверенностью мог рассчитывать войти в Царство Небесное.

Решив не отступать ни перед чем, я подошел поближе к художнику. Почтительно поклонившись, я спросил у этого человека, верит ли он, подобно здешним монахиням, в силу святой, статую которой ему приходится реставрировать.

«В монастыре я лишь гость — добавил я. — И мне бы очень хотелось, чтобы вы рассказали о каких-нибудь великих делах, совершенных этой блаженной».

«Отлично, — со смехом сказал ваятель (живое начало нашей беседы, очевидно, вызвало его на откровенность). — Разве вы не видите, что все здешние монахини — отъявленные ханжи? Они готовы поверить любой чепухе. Неужели, по-вашему, какой-то кусок дерева способен творить чудеса? Первым из таких чудес надо считать способность сохранять самое себя, однако, как вы можете наблюдать, эта статуя себя не сохранила, иначе мне бы не пришлось ее подновлять. Мадемуазель, перестаньте верить во все эти смехотворные обряды, прошу вас!»

«Вам не следует так горячиться, — отвечал я скульптору, — надо поступать так же, как и другие».

Полагая, что на первый день, чтобы завязать знакомство, достаточно и сказанного, я этим ограничился.

На следующий день беседа продолжилась в том же духе. Я начинал поддаваться, позволяя ваятелю выказывать свои доводы. Он быстро пришел в возбуждение, так что, не прекрати я кокетничать, стоящий перед чудесным изваянием алтарь, вероятно, превратился бы в ложе наших наслаждений. Увидев, что скульптор готов на все, я схватил его за руку.

«Любезнейший, — сказал я ему тогда, — перед вами не девушка, а несчастный влюбленный, чья судьба в ваших руках».

«О Господи! Сударь, ведь вы могли погубить нас обоих».

«Нет, слушайте меня; помогите мне, окажите одну услугу — и ваше состояние обеспечено».

С этими словами, желая придать большую убедительность моим доводам, я сунул ему в карман сверток с двадцатью пятью луидорами и намекнул, что, возможно, этим мои щедроты не ограничатся, если он не откажется мне помочь.

«Прекрасно, но чего вы от меня хотите?»

«Здесь живет некая прелестная послушница — предмет моего обожания. Она любит меня и готова бежать со мною. После того как я увезу ее отсюда, мы поженимся. Но вывести ее из монастыря без вашей помощи вряд ли удастся».

«Но каким образом я могу быть вам полезен?»

«Очень просто. Мы отобьем у статуи обе руки, а вы скажете, что она пришла в полную негодность: когда ее начали восстанавливать, она развалилась сама по себе. Починить ее здесь просто немыслимо, следовательно, Ультроготу надо перенести в мастерскую. Они согласятся, ведь монахини привязались к статуе до такой степени, что не откажут вам ни в чем, лишь бы побыстрее подошли к концу все работы. Ночью я еще раз загляну сюда и разломаю статую, а куски куда-нибудь выкину. Моя возлюбленная, закутавшись в пышные ризы Ультроготы, займет ее место. Вы обернете девушку широким покрывалом и с помощью одного из подмастерьев рано утром перенесете ее в мастерскую. С моей стороны вам будет помогать служанка, которой вы и должны передать предмет моих вожделений. Через два часа я сам буду у вас, с тем чтобы вручить очередное свидетельство моей благодарности. Монашкам же можете передать, что статуя из-за ветхости рассыпалась в прах, едва лишь ее коснулось острие резца, а вместо нее вы готовы вырезать новое изваяние».

Скульптор, не ослепленный любовью, предвидел тысячи затруднений: вероятно, он глядел на вещи более трезво, нежели я. Ну а я, не желая слышать ни малейших возражений, с жаром стремился навязать ему свою точку зрения. Появившиеся на свет два свертка с луидорами сломили сопротивление мастера. Мы тут же принялись за работу. Руки изваяния были отбиты нами без всякого сожаления. Затем появились монахини, одобрившие перенос святой в мастерскую. Дело было только за мной.

Я передал записку Леоноре, предлагая ей в этот вечер явиться к двери, что ведет в часовню святой Ультроготы. Одежду она должна взять с собой самую легкую, поскольку я собираюсь окутать ее священными ризами, магическая сила которых поможет ей тотчас же покинуть стены монастыря.

Леонора, ничего не поняв из моей записки, тотчас пошла повидаться со мной в келью моей тетушки, с которой мы договорились об этом; та, ни в чем не усомнившись, оставила нас одних. Я разъяснил смысл написанного.

Сначала Леонора не могла удержаться от смеха. Ханжество было чуждо складу ее ума, поэтому ее страшно забавляла мысль о том, что она займет место чудотворной статуи. По здравом размышлении, однако, радость ее заметно поостыла. В часовне предстоит провести целую ночь… Мало ли какой поднимется шум… А эти монахини… Ведь некоторые из них ночуют рядом с часовней, они, несомненно услышат шум и подумают, что это святая разгневалась из-за намечаемого перемещения. Чтобы проверить это, потребуется только приподнять покрывало — и мы погибли. А можно ли поручиться, что при переносе Леонора сможет остаться неподвижной?.. Вдруг возьмутся за покрывало, окутывающее ее?.. А вдруг наконец… Тысячи возражений, одно другого обоснованнее; но я покончил с ними очень просто, убедив Леонору, что Господь, который покровительствует влюбленным, Бог, к которому мы обращаемся в молитвах, непременно сделает так, что наши желания исполнятся и никакие препятствия не удержат нас на пути к счастью.

Итак, Леонора согласилась. Самое главное — она спала в своей келье одна. Тогда я написал служанке, взятой из Парижа, письмо с просьбой на следующий день рано утром подъехать к дому скульптора по указанному адресу. Служанка должна была привезти с собой платье, подходящее молодой девушке, оставшейся почти без одежды, и тотчас же препроводить эту девушку в гостиницу, где мы остановились. Далее ей следует заказать почтовую карету точно на девять часов утра; к этому времени я успею к ним присоединиться, и мы без промедления тронемся в путь.

За пределами монастыря все должно было пройти без затруднений. Я тем временем готовил операцию в монастыре — дело, несомненно, более трудное.

Под предлогом головной боли Леонора легла спать очень рано. Когда все подумали, что она уснула, девушка тихонько покинула келью и затем пробралась ко мне в часовню, где я изображал паломницу, предающуюся благочестивым размышлениям. Леонора, подобно мне, опустилась на колени. Монахини, между тем, укладывались на свои целомудренные постели. Как только они, по нашему предположению, оказались в объятиях сна, мы сразу же принялись ломать и крошить чудотворную статую. Наша задача облегчалась ее чрезвычайно ветхим состоянием. Наготове у меня имелся объемистый мешок, куда мы и поместили крупные обломки. Ссыпав туда же весь оставшийся мусор, я быстро сбросил мешок в ближайший колодец. Легко одетая Леонора проворно натянула на себя ризы святой Ультроготы. Я заставил девушку чуть-чуть наклониться, потому что изваяние ранее поставили в это положение для удобства работы скульптора. Спеленав Леоноре руки, я приставил к ее телу деревянные руки, отломанные у статуи еще вчера. На прощание я подарил моей возлюбленной поцелуй… Сладостный поцелуй взволновал меня сильнее, чем чудеса всех святых, населяющих Небеса!



Затворив двери храма, где оставалась моя богиня, смиренный служитель ее культа отправился к себе в келью.

На следующий день рано утром, сопровождаемый подмастерьем, в часовню вошел ваятель; с собой они принесли штуку сукна. Они сразу же направились к Леоноре и закутали ее в ткань с такой ловкостью, что монахиня, державшая в руке светильник, вообще ничего не заметила. С помощью подмастерья скульптор взвалил мнимую святую на плечи и вышел из монастыря. В гостинице, указанной в письме, моя служанка спрятала Леонору. Побег удался без всяких осложнений.

Еще вечером я предупредил монахинь, что собираюсь их покинуть, поэтому мой отъезд никого не удивил. Готовясь в дорогу, я с наигранным интересом осведомился у сестер, почему не видно Леоноры. Мне ответили, что она заболела. Не вдаваясь в расспросы, я ограничился выражением сочувствия. Тетушка, оставаясь вполне уверенной, что мы с Леонорой накануне тайком попрощались, нисколько не удивилась холодности моего ответа, я же мечтал лишь о том, как бы побыстрее соединиться с предметом моей страстной любви.

Милая девушка провела в часовне ужасную ночь, переходя от страха к надежде — беспокойство ее не раз достигало предела. И вот, словно бы желая подвергнуть ее серьезнейшему испытанию, судьба глубокой ночью привела в часовню какую-то старую монахиню, решившую попрощаться со святой. Пока она чуть не час бормотала свои молитвы, Леонора боялась даже дышать. Под конец старая ханжа, вся в слезах, пожелала поцеловать святую в лицо, однако из-за плохого освещения, а также из-за того, что она не обратила внимания на изменение в положении статуи, ее нежности пришлись на место, расположенное гораздо ниже.

Место это, к счастью, было прикрыто материей. Осознав свою неловкость, монахиня решила на ощупь убедиться в ошибке. Отличаясь повышенной чувствительностью, Леонора не могла не вздрогнуть от прикосновения к тому месту ее тела, к которому никто пока не притрагивался. Старуха, приняв телодвижение статуи за чудо, бросилась на колени: рвение монахини теперь не знало границ. В поисках святого лика по завершении моления она все же добилась успеха: ей удалось запечатлеть нежный поцелуй на лбу кумира, и, наконец, она убралась прочь.

Вдоволь посмеявшись над последним приключением, мы, то есть Леонора, служанка, лакей и я, отправились в путь. Но уже в первый день путешествия с нами чуть было не случилась беда. Сильно уставшая Леонора пожелала отдохнуть в некоем городке, отстоящем на десять льё от нашего родного города. Мы остановились на постоялом дворе. Не успели мы там устроиться, как туда же заехала почтовая карета, пассажир которой, как и мы, намеревался пообедать. Это был мой отец, возвращавшийся из одного из своих замков. Отправляясь к себе домой, он, разумеется, ничего не знал о происшедшем.

Вспоминая об этой встрече, я до сих пор испытываю ужас. Отец поднимается по лестнице, устраивается в комнате, двери которой располагались напротив наших, а я, не видя ни малейшей возможности избежать встречи, раз двадцать порывался броситься ему в ноги, чтобы попытаться вымолить себе прощение. Но я не знал, в каком он настроении. Реакции его были непредсказуемыми, и этим своим поступком я мог окончательно погубить Леонору. Итак, я решил рискнуть и, переодевшись, попытаться побыстрее уехать.

Вызвав к себе хозяйку, я сказал ей, что по капризу случая в ее гостинице очутился мужчина, которому я задолжал двести луидоров. Будучи не в состоянии, да к тому же вовсе и не желая расплатиться с ним немедленно, я попросил эту женщину без лишних разговоров помочь мне переодеться. Таким образом, я, пожалуй, сумею скрыться от кредитора. Хозяйка не испытывала никакого желания меня выдавать, а кроме того, я весьма щедро расплатился с ней за услуги, поэтому она от всей души содействовала забавному приключению. Я поменялся платьем с Леонорой. Затем мы дерзко прошли мимо отца, так ничего и не заметившего, хотя он внимательно вглядывался нам в лица. Опасность, которую нам едва удалось избежать, несколько охладила желание Леоноры повсюду останавливаться на ночлег, а так как мы намеревались в дальнейшем отправиться в Италию, то до Лиона мы доехали без остановок.

Господь мне свидетель, но до той поры я уважал добродетель девушки, которую хотел взять себе в жены. Позволив себе в порыве страсти сорвать запретный плод, думалось мне тогда, я обесценю радости, ожидаемые от брака. Наша взаимная щепетильность была поколеблена неким затруднением, впрочем само собой разумеющимся: те, кого мы, умоляя о помощи, просили предотвратить святотатство, отличались такой непроходимой тупостью, что именно из-за них мы окунулись в бездну порока.[13] А вы, служители Господа! Разве не ясно, что в тысяче случаев предпочтительнее закрыть глаза на малое зло, лишь бы предотвратить зло великое? Неужели ваше ничтожное благословение, дать которое, кстати говоря, вам не составляет особого труда, кажется вам важнее, нежели все опасности, возникающие в случае отказа?

Поначалу мы обратились к главному викарию архиепископа — нам грубо отказали, затем мы трижды испытали такую же участь при общении с городскими священниками. В справедливом негодовании на эти гнусные строгости мы с Леонорой решили скрепить нашу клятву перед одним Господом Богом: близ алтаря его мы свяжем себя брачными узами, и притом более крепкими, нежели то под силу всему католическому духовенству с его брачными формальностями. Предвечный смотрит на чистоту души, на намерения, и если приношение безгрешно, то посредник становится излишним.

И вот мы с Леонорой вошли в двери кафедрального собора. Там, когда совершалась месса, я взял мою возлюбленную за руку и поклялся никогда не оставлять ее одну. Леонора ответила тем же. Мы обрекли себя небесному мщению, если бы кому-нибудь из нас вздумалось нарушить данную клятву. Мы пообещали друг другу подтвердить наш брак официально, как только представится такая возможность. В тот же день я стал мужем самой очаровательной в мире женщины.

Но Господь, к коему мы с таким жаром обращались в молитвах, явно не желал продлить счастье влюбленных. Вскоре вы узнаете, какое ужасное несчастье ему было угодно обрушить на наши головы.

До Венеции мы добрались без каких бы то ни было приключений. Мне почему-то хотелось остановиться в этом городе: молодежь часто соблазняется блеском слов «свобода» и «республика». Впрочем, мы быстро убедились в том, что если какой-нибудь город и вправе претендовать на такого рода титулы, то это, разумеется, не Венеция. Не существует другого государства, где бы так угнетали народ, где бы царила столь жестокая тирания вельмож.

Дом, где мы остановились по приезде в Венецию, стоял на широком канале. Хозяин дома — некий Антонио — содержал также близ моста Риальто вполне пристойную гостиницу «Французский герб». В течение трех месяцев мы только и делали, что наслаждались красотами этого плавающего на волнах города и думали лишь о наслаждениях. Увы! Время страданий приближалось — а мы этого даже и не подозревали! Тучи уже начали собираться над нашими головами — а мы думали, что идем по пути, усеянному розами.

Вокруг Венеции разбросано множество красивейших островов. Жители этого города на воде, изредка покидая свои наполненные миазмами лагуны, едут на эти острова подышать чуть более здоровым воздухом. Подражая венецианцам, мы тоже выезжали на острова. Остров Маламоко показался нам самым привлекательным и прохладным из тех, с которыми нам уже пришлось познакомиться, так что мы вскоре привязались к этому месту. В течение недели мы с Леонорой успевали отобедать на Маламоко три или даже четыре раза. Дом, где мы любили останавливаться, принадлежал некоей вдове, чья скромность вызывала всеобщее одобрение. Уплатив небольшую сумму, мы получали от хозяйки приличный обед и, сверх того, могли целый день гулять сколько хотели в принадлежавшем ей саду. Утомившись ходьбой и красотами сада, мы укрывались в тени роскошного фигового дерева. Леонора любила лакомиться его плодами, причем особое удовольствие она находила в том, чтобы, постепенно исследуя висящие на ветвях винные ягоды, отбирать себе те из них, что казались ей самыми спелыми.

И вот однажды… О роковой день моей жизни! Как обычно, я наблюдал за тем, как Леонора с величайшим воодушевлением предавалась любимому занятию, столь уместному в ее невинном возрасте. В нескольких милях от сада располагалось некое весьма известное аббатство, где с величайшим тщанием хранились знаменитые полотна Тициана и Паоло Веронезе. Мне не терпелось взглянуть на эти картины, и я попросил Леонору разрешить мне оставить ее на какое-то время одну. Леонора, вздрогнув словно от внезапного толчка, пристально на меня посмотрела.

«Хорошо же! — сказала она. — Став моим мужем, ты хочешь вкушать удовольствия еще и где-то вдали от жены. Куда тебе идти, мой друг, разве какая-нибудь картина сравнится с находящимся в твоей власти живым оригиналом?»

«Разумеется, не сравнится, — отвечал я. — И ты прекрасно это знаешь. Но живопись, полагаю, тебя мало интересует, к тому же я думаю обернуться за час. А эти щедрые дары природы, — добавил я, показывая рукой на смоквы, — выглядят соблазнительнее, нежели тонкости искусства, которые я буду жадно созерцать всего лишь какие-то минуты».

«Иди же, мой друг, — отвечала моя обворожительная жена, — я, пожалуй, могу пробыть час и без тебя. — Затем, приблизившись к любимому дереву, она продолжала: — Иди наслаждайся своими картинами, а я пока буду лакомиться».

Мы поцеловались; по лицу Леоноры текли слезы. Я хотел было остаться, но Леонора воспротивилась моему желанию, сказав, что не сумела преодолеть краткого мгновения малодушия. Она требовала, чтобы я насытил свое любопытство, и даже проводила меня до самой гондолы. И вот Леонора стоит на берегу, смотрит, как я спускаюсь туда; когда при первом всплеске весла гондола приходит в движение, до меня доносится ее плач и наконец она исчезает из виду, скрытая садовыми деревьями. Если бы кто успел меня предупредить, ведь это был тогда миг нашей разлуки! Да, наслаждения любви прекратились, и мы были низвергнуты в пучину бедствий.

— Но как же так, — вступила в беседу госпожа де Бламон, — ведь вы все-таки вместе, разве вы не встретились вновь?

— Да, сударыня, мы встретились три недели тому назад, — ответил Сенвиль. — А покинули мы пределы нашей родины за три года до этого.

— Продолжайте, продолжайте, сударь, ваши невероятные приключения обещают нам целых две чрезвычайно занимательные истории двух рассказчиков.

— Поездка моя длилась недолго, — со вздохом продолжал Сенвиль. — Слезы Леоноры меня расстроили, и я не получил ни малейшего удовольствия от осмотра картин. Погруженный в мысли о предмете моей страстной любви, я постарался побыстрее вернуться на остров. И вот я приближаюсь к берегу, выпрыгиваю из гондолы… Подбегаю к саду… И вместо Леоноры вижу перед собой вдову, хозяйку дома: обливаясь слезами, она бросается мне навстречу. Она рыдает от отчаяния и говорит, что заслужила ту расплату, которую продиктует мне гнев. Едва лишь я отъехал от острова на какие-то сто шагов, как к ее дому тут же подплыла гондола, в которой были совершенно неизвестные люди. Оттуда выскочили шесть человек в масках и проворно втащили Леонору в гондолу, мгновенно отчалившую от острова. Похитители уплыли по направлению к морю. Признаюсь, сначала я хотел было броситься на презренную женщину, свалить ее на землю одним ударом, но меня удержало от этого уважение к слабому полу. Вот почему я ограничился тем, что схватил злодейку за горло и в ярости, угрожая придушить ее на месте, потребовал от нее вернуть мне мою жену.

«Проклятая страна, — кричал я, — вот тебе и справедливость, коей похваляется эта Республика! Пусть меня на месте разразит гром, чтобы я вместе с Венецией провалился в ад, если я не найду мою любимую!»



Не успел я завершить эту речь, как был окружен целой толпой сбиров. Один из них, приблизившись ко мне, спросил, знаю ли я о том, что иностранец в Венеции не имеет права порицать правительство за что бы то ни было.

«Злодей! — отвечал я, закипая яростью. — О вашем правительстве можно и должно говорить любые гадости, поскольку права человека, само право гостеприимства здесь беззастенчиво попираются».

«Я не понимаю, о чем вы нам тут толкуете, — заявил альгвасил. — Соблаговолите спуститься в гондолу, с тем чтобы незамедлительно проследовать в вашу гостиницу, где вы будете находиться под домашним арестом, ожидая решения, которое относительно вас будет угодно принять Республике».

Негодование мое бушевало бессмысленно, а ярость оказалась бессильной: я оглашал окрестность стенаниями, но они никого не смягчили, а только напрасно сотрясали воздух. Короче говоря, меня схватили. В сопровождении четырех презренных мошенников я был доставлен к себе в гостиницу. Там они сдали меня на руки Антонио и затем отправились отчитываться в совершенном злодействе.

У меня недостает слов, дабы описать мое тогдашнее положение! И как, в самом деле, рассказать о волновавших меня чувствах, о моем состоянии в тот миг, когда я увидел комнату, откуда несколько часов тому назад выходил свободным, вместе с Леонорой и куда был принужден войти пленником и без нее? Ярость постепенно уступила место отчаянию и раскаянию… Я видел перед собой постель моей возлюбленной, ее платья, украшения, туалетный столик. Приближаясь к этим предметам, я не мог сдерживать слез. Временами меня охватывало какое-то безумное оцепенение, но уже через мгновение я в исступлении сжимал в объятиях платья моей Леоноры…

«Да, вот она, — говорил я себе, — она здесь… Отдыхает… Сейчас будет одеваться… Я слышу…»

Но обманутый этой жестокой иллюзией, которая только усугубляла мое горе, я катался по полу; слезы мои орошали пол, а потолок содрогался от криков: «О Леонора! Леонора! Все кончено, я никогда больше не увижу тебя!..»

Затем я вышел из комнаты и как безумный бросился на Антонио, умоляя его положить предел моим страданиям. Я пытался разжалобить его зрелищем скорби, хотел испугать картиной отчаяния.

Антонио вполне искренне просил меня успокоиться, но я поначалу и слушать ничего не хотел, да и что вообще мог я понимать в таком состоянии?.. Наконец я все-таки согласился его выслушать.

«Относительно вашего дела будьте совершенно спокойны, — заявил он мне. — Как я полагаю, вам скорее всего прикажут в двадцать четыре часа покинуть пределы Венецианской республики. Вряд ли с вами обойдутся суровее».

«О! Да мне безразлично, что они со мной сделают, я хочу видеть Леонору, прошу вас, верните ее мне».

«Не думайте, что она до сих пор в Венеции. Подобные несчастья часто случаются с иностранками, да и не только с ними, но и с местными женщинами. В канал время от времени проникают турецкие лодки; их трудно узнать, так они замаскированы. Турки подыскивают жертвы для сераля. Республика, разумеется, принимает меры предосторожности, но прекратить эти пиратские рейды пока не удается. Можете не сомневаться: Леонора попала в лапы к туркам. Вдова, живущая у сада в Маламоко, здесь ни при чем, мы знаем ее как достойную женщину. Она искренне сетовала о случившемся, и если бы вы повели себя сдержаннее, то, возможно, узнали бы от нее еще кое-что. К тому же эти острова, где всегда полно иностранцев, кишат шпионами, находящимися на содержании у Республики. Вы вели недозволенные речи, и по этой причине вас тут же и арестовали».

«Арест этот не показался мне таким уж справедливым. Ваше правительство прекрасно знает о том, что произошло с моей любимой. О мой друг! Сделайте так, чтобы ее мне вернули, и моя жизнь будет принадлежать вам».

«Так скажите же откровенно, эта девушка там, во Франции, бежала из семьи? Если так, то похищение, вероятно, объясняется интригами нашей или же вашей полиции; данное обстоятельство совершенно меняет суть дела».

Затем, услышав мои невнятные объяснения, Антонио продолжал:

«Ничего от меня не скрывайте, рассказывайте всю правду, и я тотчас же наведу справки. Будьте уверены, по возвращении я скажу вам, похитили ли вашу жену случайно или по приказу правительства».

«Хорошо! — отвечал я со свойственным молодости благородным чистосердечием — чувством, разумеется, весьма достойным, но как правило приводящим к тому, что мы попадаемся в первую же западню, которую угодно было расставить очередному злоумышленнику. — Хорошо! Да, я сознаюсь, она моя жена, однако ее родители ничего об этом не знают!»

«Достаточно, — сказал мне Антонио, — самое большее через час вы узнаете обо всем. Пока же не выходите из дома, иначе дело примет дурной оборот и вы, вероятно, так и не получите сведений, на которые имеете полное основание надеяться».

Антонио вышел, но вернулся назад очень быстро.

«Теперь сомнения рассеялись, — сказал он мне, — все вполне ясно. Французский посол ни о чем не ведает, а наше правительство и не намеревалось устанавливать за вами наблюдение, так что вы могли бы жить здесь совершенно спокойно, если бы не оскорбляли Республику. Леонору наверняка утащили на турецкую лодку. Следили за ней самое малое месяц. Кстати говоря, лодку сопровождали целых шесть вооруженных судов, они успели отойти в открытое море более чем на двадцать льё. Мои люди, заметив это, бросились за ними в погоню, но догнать лодки было уже невозможно. Вам сейчас принесут приказ нашего правительства, ему следует подчиниться. Успокойтесь и будьте уверены в том, что я сделал ради вас все от меня зависящее».

И в самом деле, не успел Антонио сообщить мне эти ужасные сведения, как в комнату вошел начальник сбиров, арестовавший меня на острове; он вручил мне приказ об изгнании, вступавший в силу на следующее утро. Затем он добавил, что со мной решили поступить мягко, поскольку у меня действительно были веские причины жаловаться на Республику. В утешение меня любезно заверили в том, что в похищении не замешан ни один местный преступник, а вся вина лежит на приплывших из Дарданелл лодках, которые тайно проникли в Адриатическое море. Несмотря на все предпринимаемые меры, бесчинства турок прекратить пока не удается.

Откланявшись, этот человек попросил подарить ему несколько цехинов, ведь он якобы обошелся со мною благородно: имея право отправить меня в тюрьму, он ограничился домашним арестом в гостинице.

Признаюсь вам, я с превеликим удовольствием предпочел бы размозжить голову этому мошеннику, а не давать ему чаевых. Я бы так и поступил, если бы не Антонио, от которого не укрылся мой замысел. Подойдя ко мне, он посоветовал удовлетворить просьбу сбира. Я подчинился, и мы разошлись в разные стороны. Душа моя терзалась муками отчаяния… Хладнокровно размышлять я был просто не в состоянии, рассудок не мог остановиться на каком-нибудь целесообразном плане действий. Десятка два проектов смущали мое воображение, но они тут же отвергались, отвергались даже прежде, чем мне удавалось рассмотреть их по существу. Их место занимали тысячи иных планов, исполнение которых вообще было невозможно. Надо быть на моем месте, чтобы понять всю тяжесть такого положения. Красноречие отказывается мне служить…

В конце концов я решил плыть вдогонку за Леонорой и попытаться, если получится, прибыть в Константинополь первым, потом отдать все свое состояние варвару, похитившему Леонору, а если потребуется, пожертвовать жизнью, лишь бы избавить любимую от ожидающей ее участи. Я поручил Антонио нанять мне фелуку, а затем рассчитался со служанкой, которая доехала с нами до Венеции. В обмен на щедрое вознаграждение она пообещала, что мне в будущем не придется опасаться болтливости с ее стороны.

Утром следующего дня фелука была готова к отплытию. Вы, разумеется, прекрасно понимаете, что я с радостью покинул предательские берега. Команда фелуки состояла из пятнадцати матросов. Ветер дул попутный, так что на второй день плавания рано утром нашим взорам открылись башни знаменитой крепости Корфу, гордой соперницы Гибралтара и, вероятно, столь же неприступной, как и та славная крепость, что открывает путь к Европе.[14] На пятый день мы обогнули мыс Морей и вошли в Эгейское море. На седьмой день вечером мы уже высаживались в Пере.

Во время плавания мы не встретили ни одного судна, за исключением нескольких лодок, принадлежавших далматским рыбакам. Мы пристально всматривались вдаль, однако же взору нашему не представлялось ничего достойного внимания…

«Да, Леонора меня опередила, — говорил я себе, — она, наверное, давно уже в Константинополе. О Господи! Да, она уже в руках какого-нибудь страшного урода. И я никогда не смогу ее оттуда вызволить».

В ту пору послом нашего двора в Порте был граф де Фьерваль, которого я лично не знал. Да если бы я и знал его, неужели я осмелился бы тогда заявить о себе открыто? Однако в моем плачевном положении выбирать не приходилось, ибо только де Фьерваль мог дать хоть какие-нибудь разъяснения.

Я отправился к нему, рассказал о моем несчастье, не скрывая подробностей путешествия, за исключением наших с Леонорой имен, мною слегка измененных. Я заклинал графа сжалиться над моими невзгодами, умолял его оказать мне любую посильную помощь, хотя бы советом, хотя бы какими-нибудь действиями.

Граф выслушал меня весьма учтиво, проявив при этом заинтересованность, что и следовало ожидать от порядочного человека.

«Ваше положение ужасно, — сказал он мне. — Если бы вы были в состоянии выслушать голос разума, то я посоветовал бы вам вернуться во Францию и, помирившись с родителями, поведать им о том страшном несчастье, что приключилось с вами».

«Как, сударь, — отвечал ему я, — неужели я смогу жить без моей Леоноры? Я ее найду или расстанусь с бренным миром».

«Ну хорошо, — сказал граф, — я сделаю для вас все, что в моих силах, пожалуй, даже более, чем то позволяет звание посла… У вас имеется портрет Леоноры?»

«Да, вот здесь она изображена с поразительным сходством, хотя искусство не передает красоты, дарованной ей природой».

«Отдайте портрет мне. Завтра утром, примерно в это же самое время, я дам вам исчерпывающий ответ. Султан относится ко мне весьма благосклонно, я опишу ему душевные муки моего соплеменника, и он скажет, есть ли эта женщина в его гареме или нет. Однако же вам надо все хорошенько обдумать, возможно, страдания ваши увеличатся. Если султан взял ее в гарем, то я не ручаюсь, что он захочет возвратить ее».

«О справедливый Боже! Она заточена в этих стенах, а я не могу ее оттуда вырвать… О сударь, что вы говорите? Не лучше ли мне оставаться в неизвестности?»

«Выбирайте сами».

«Действуйте, сударь. Действуйте, ведь вы искренне сочувствуете моим несчастьям, и если Леонора находится в гареме султана, если он откажется мне ее вернуть, я умру от горя под стенами его гарема. Объясните ему, как дорого будет стоить это; скажите ему, что он купит себе жену ценою жизни отчаявшегося чужестранца».

Мы пожали друг другу руки. Затем граф любезно заверил меня, что разделяет со мной мое горе и будет рад оказать мне услугу. Какое разительное отличие от тех посланников, что с неизменным высокомерием купаются в суетных почестях! Эти люди не позволяют страдальцу рассказать о своих несчастьях и сурово гонят его прочь, видимо считая для себя потерянным то время, когда приличие заставляет их выслушивать жалобы попавших в беду соотечественников.

Люди, облеченные властью… Готов дать ваш портрет. Вы думаете, что вызываете к себе уважение, когда под очередным предлогом, ссылаясь на тысячи разнообразных причин, отказываетесь принять или выслушать просителя. Так вот, все эти весьма нелепые и к тому же известные всем уловки вызывают к вам не уважение, а презрение. Да, такие люди лишь позорят правительство, и народ наш становится предметом злословия. О Франция! Когда-нибудь и ты станешь просвещенной, я верю в это: вскоре недовольство твоих граждан разнесет вдребезги скипетр деспотизма и тирании и приспешники их будут немилосердно раздавлены. Да, ты увидишь, как легко управляет собою народ талантливый, от природы проникнутый стремлением к свободе.[15]

В тот же вечер граф де Фьерваль дал мне знать, что желает со мной побеседовать. Я тут же к нему явился.

«Можете быть совершенно уверены, — сказал мне он, — что Леоноры в гареме нет, более того, ее нет даже и в Константинополе. Те ужасы, что венецианцы рассказывают о турецком дворе, давно отошли в прошлое. Вот уже столетие, как никто здесь не занимается пиратством. Да я и сам додумался бы до этого, но во время нашего разговора я был целиком поглощен мыслью о том, как бы вернее оказать вам услугу. Допустим, венецианцы вам не солгали и Леонора действительно была увезена на лодке какими-то переодетыми людьми. Тогда суда эти должны принадлежать берберским государствам. Там иной раз не брезгуют таким видом пиратства. Только в тех странах вам удастся узнать нечто определенное. Вот портрет, который вы мне вручили. В Константинополе я вас более не удерживаю. Ваши родители, вероятно, уже вас ищут. Если я получу соответствующие распоряжения, то вынужден буду отказать себе в искреннем желании служить вам — это чувство я испытываю всегда, когда способен оказать хоть ничтожную услугу. Тогда мне, к сожалению, придется вас задержать… Уезжайте же… Если желаете продолжать поиски, отправляйтесь к берегам Африки… Но лучше всего вам вернуться домой, во Францию. Помиритесь с родителями, тем самым вы извлечете несравненно большую пользу, чем если будете огорчать их столь длительным отсутствием».

Я искренне поблагодарил графа, но в конце разговора почувствовал, что благоразумнее всего скрыть мои истинные намерения и ничего ему не говорить. Пожалуй, он и сам хотел, чтобы я действовал именно таким образом. Итак, с выражениями живейшей признательности я покинул графа, заверив его в том, что подумаю на досуге о тех вариантах, которые он с такой любезностью мне предложил.

До тех пор я еще не рассчитал команду фелуки. Встретившись со шкипером, я спросил у него, сможет ли он доплыть до Туниса.

«Разумеется, — отвечал он, — до Алжира, до Марокко, до любого места на африканском побережье. Вашему сиятельству достаточно лишь этого пожелать».

Радуясь тому, что в моей беде мне удалось обрести помощь, я от всей души обнял моряка.

«Друг мой! — отвечал я ему в воодушевлении. — Или мы вместе погибнем, или все-таки отыщем мою Леонору!»

Но ни на следующий день, ни день спустя отплыть нам не пришлось: в это время года погода отличается крайней неустойчивостью. Пока свирепствовала буря, мы бездействовали. Между тем, я посчитал, что очередной визит к французскому посланнику вряд ли для меня окажется полезным. Да и что я ему скажу? Не досаждая ему своим обществом, я, пожалуй, принесу графу только облегчение. Вскоре тучи рассеялись и мы отправились в плавание. Тишина, как выяснилось, была обманчивой; море во многом сходно с нашей судьбой: чем больше ей доверяешь, тем непредвиденнее сыплются на тебя удары.

Не успели мы переплыть Эгейское море, как внезапно налетевший ветер заставил нас поднять парус; весла при таком напоре стихии моряки откладывают в сторону. Легкое суденышко тут же стало игрушкой волн, так что мы посчитали себя родившимися под счастливой звездой, когда на следующий день благополучно высадились на побережье Мальты. Мы побывали в форте Святого Эльма, возведенном в гавани Ла-Валлетты. Город этот был основан в 1566 году командором по имени Ла Валлетт. Если бы мои мысли не были заняты Леонорой, то я конечно же насладился бы величественным зрелищем городских укреплений: искусство фортификации и природа сделали это место совершенно неприступным. Но я был занят лишь тем, чтобы найти быстро какое-нибудь пристанище в городе и дождаться времени, когда бы мы смогли без промедления отплыть от берегов Мальты. В тот вечер погода нам явно не благоприятствовала. В конце концов я решил провести ночь в харчевне, где мы остановились.

Около девяти часов вечера я попытался уснуть, когда внезапно раздавшийся в соседней комнате резкий стук нарушил мое спокойствие. Перегородка, разделявшая комнаты, состояла из плохо пригнанных друг к другу досок, так что я мог прекрасно видеть и слышать все, что происходило по соседству. И вот я прислушиваюсь, приглядываюсь… Странное зрелище однако же открывается перед моим взором! Трое мужчин, по виду похожих на венецианцев, заносят в комнату громоздкий сундук, завернутый в клеенку. Когда это было сделано, тот, кто казался главарем, отсылает помощников и, закрыв дверь, снимает клеенку: я вижу перед собою гроб.

«О, какое горе! — вскричал тогда этот человек. — Я погиб! Она мертва! Она не двигается!»

«Не повредился ли в уме этот человек? — подумалось мне тогда. — Удивляется тому, что в гробу лежит покойник! Зачем же тогда таскать его за собой? — продолжал размышлять я. — Странным бы выглядел гроб, в котором перевозят что-либо иное!»

Но тут мои мысли уступили место величайшему изумлению: мужчина, о котором я говорю, открыл гроб и вынул оттуда тело молодой женщины. По тому, что на ней было надето, я сразу сообразил, что она просто находится в обмороке и, следовательно, лежала в гробу живой.

«Ах! Ведь я прекрасно все это понимал, — продолжал причитать венецианец, — я прекрасно знал, что в гробу ей не вынести бури. Зачем было ее там оставлять, раз мы убедились в том, что за нами никто не гонится? О Боже праведный!»

Продолжая разговаривать с самим собой, он уложил женщину на постель, прощупал ей пульс и, обнаружив, что жизнь еще не покинула ее тело, закричал от радости.

«О, счастливый день! — восклицал он. — Она лишь потеряла сознание!.. Очаровательная девушка, удовольствия, которые я собирался вкусить с тобой, не ушли от меня, и я потребую, чтобы ты сдержала данное мне слово. Ты станешь моей женой — значит, трудился я не напрасно».

Затем из какого-то маленького ящичка венецианец достал несколько пузырьков и ланцеты, приготовившись, таким образом, оказать женщине помощь. Как я ни старался, но разглядеть черты ее лица мне никак не удавалось.

Охваченный любопытством, я продолжал наблюдение. Мне не терпелось узнать, чем окончится приключение. Но здесь в мою комнату внезапно ворвался хозяин фелуки.

«Ваше сиятельство! — громогласно вскричал он. — Торопитесь! Взошла луна, погода прекрасная, и если вам будет угодно отплыть сегодня, то обедать завтра мы будем в Тунисе».

Любовь безраздельно царила тогда в моем сердце; страстно стремясь воссоединиться с Леонорой, я не желал терять время ни на какие посторонние приключения, поэтому, оставив в покое лежавшую без сознания незнакомку, я опрометью бросился к лодке. Взмахнули весла — лицо мое овеял ветерок; луна светила в вышине; послышалась матросская песня, и мы вскоре были далеко от Мальты… Какое несчастье! Куда нас заводит неблагосклонная звезда! Как злополучная собака в басне, я, оставив верную добычу, "Погнался за тенью; тысячи новых опасностей придется мне преодолевать на моем пути, чтобы обрести любимую, которая по воле фортуны находилась от меня на расстоянии вытянутой руки.

— Великий Боже! — изумилась госпожа де Бламон. — Сударь, неужели прекрасная покойница — ваша Леонора?

— Да, сударыня, Леонора расскажет потом нам свою мальтийскую историю… А пока позвольте продолжить повествование. Возможно, вы узнаете и то, как злая судьба еще не раз сыграет со мной недобрую шутку. Да, вы увидите, как я, слабый, постоянно охваченный чувством жесточайшей скорби, не замечая лучезарных улыбок верного счастья, уступая капризам сурового случая, неизменно буду блуждать вдали от истинного пути.

С первыми лучами зари мы увидели землю — перед нами лежал мыс Бон. Внезапно поднявшийся яростный восточный ветер с неслыханной силой понес нас вдоль африканского побережья к Гибралтарскому проливу. Легкое суденышко мгновенно стало неуправляемым в свирепых волнах, так что через какие-то сорок часов нас буквально вытолкнуло за пределы пролива.

Матросы, не привыкшие к дальним рейсам на столь хрупком судне, уже считали себя обреченными на гибель. Ни о каких маневрах никто и не помышлял: второпях убрав порядком истрепанные, порванные в нескольких местах паруса, мы передали свою судьбу в руки Неба, которое, как известно, редко прислушивается к стенаниям смертных и, несмотря на их бесполезные мольбы, жертвует жизнями людей ради своих сиюминутных капризов. Проносясь сквозь пролив, мы рисковали разбиться о прибрежные утесы. Да, мы смогли избежать гибели на африканском побережье, однако крушение у берегов Испании не казалось нам от этого менее страшным. Короче говоря, судно наше готово было повторить судьбу тех обломков, что болтаются на морских просторах в прихотливых волнах, бросающих их то на одни, то на другие скалы.

Когда мы вышли из пролива, ветер тотчас же успокоился. Нас выбросило на западное побережье Марокко, у одного из тех королевств, где я намеревался продолжить поиски Леоноры, если розыски в других берберийских государствах не дадут желаемого результата. Я принял решение сойти на берег. Горячо настаивать на этом вовсе не приходилось, поскольку судовая команда была очень утомлена плаванием. По прибытии в порт Сале шкипер не замедлил заявить, что, если я не пожелаю вернуться в Европу, он окажется не в состоянии предоставлять мне какие бы то ни было услуги. В качестве предлога выставлялось то, что фелука якобы приспособлена для плавания лишь вокруг Италии и не готова к дальним рейсам. Итак, я должен был рассчитаться с командой на месте или согласиться плыть обратно.

«Возвратиться! — закричал я. — Но разве ты не понимаешь, что я скорее предпочту смерть, чем в скорби возвращусь на родину, так и не найдя любимой?»

Человек с сердцем чувствительным несомненно проникся бы ко мне участием, но суровая душа матроса не расположена к сантиментам: любезный шкипер, не изменив выражения лица, заявил, что в таком случае нам следует распрощаться.

Что мне оставалось делать? Надеяться на справедливость в Берберии и начать тяжбу с венецианским моряком? Но все моряки — от одного конца Европы до другого — связаны между собой круговой порукой. В итоге мне пришлось подчиниться необходимости: рассчитаться со шкипером и двинуться дальше своим путем.

Поскольку я оказался в королевстве Марокко, терять время даром не стоило, и я решил продолжать однажды начатые поиски. Наняв в Сале несколько мулов, я отправился в Мекин — королевскую резиденцию. Там я встретился с французским консулом и изложил ему суть моего Дела.

«Сочувствую вам, — отвечал мне консул, когда я завершил рассказ, — если ваша супруга и попала в гарем, обнаружить ее там не удастся даже королю Франции. Впрочем, трудно предположить, что она действительно могла очутиться в королевском серале, ведь марокканские корсары появляются теперь в Адриатическом море чрезвычайно редко: вот уже более тридцати лет они не пускаются в такие плавания. Торговцы, поставляющие женщин в гарем, отправляются за товаром исключительно в Грузию. Они, конечно, иногда крадут девушек и в районе Эгейского моря. Местный владыка чрезвычайно неравнодушен к гречанкам, и если ему привозят из тех областей девицу моложе двенадцати лет, то она ценится на вес золота. К прочим европейским женщинам он относится с полным безразличием, поэтому, — продолжал свою речь консул, — я могу вас почти уверить в том, что даже если бы мне и удалось наведаться в гарем, то вашей богини там бы не оказалось. Но как бы то ни было, идите-ка отдохните, я обещаю вам навести необходимые справки, отправить письма во все портовые города этого королевства, с тем чтобы по крайней мере узнать, не проплывала ли ваша жена близ марокканских берегов».

Посчитав эти доводы вполне убедительными, я решил немного передохнуть, хотя среди будораживших мою душу треволнений вряд ли можно было рассчитывать на настоящий отдых.

В течение восьми дней я не получал никаких вестей от консула, но вот утром девятого дня он сам явился ко мне в гости.

«Ваша жена, — сказал он, — в Марокко определенно не попадала. Я располагаю описаниями всех иностранок, что высадились на берег этой страны в течение указанного вами времени, но ни одно из них не совпадает с вашим. Впрочем, на следующий день после вашего прибытия некое изрядно потрепанное бурей английское судно на девять часов останавливалось в порту Сафи. Затем оно отплыло по направлению к Капстаду.

На корабле находилась молоденькая француженка, примерно такого же возраста, как и ваша жена, брюнетка, с прекрасными волосами и великолепными черными глазами. Она, по-видимому, была чем-то глубоко взволнована. Мне, впрочем, не удалось узнать ни ее имени, ни цели предпринимаемого ею путешествия. Вот и все, что мне посчастливилось выяснить. Я поспешил скорее передать вам столь важную новость, ведь нет сомнений в том, что эта француженка, чей портрет полностью совпадает с вашим описанием, и есть женщина, разыскиваемая вами».

«Ах, сударь! — вскричал я тогда. — Вы возвращаете меня к жизни, но вместе с тем обрекаете на смерть: я буду преследовать это проклятое судно до последнего вздоха, не дам себе ни одной секунды отдыха, пока не пойму, зачем увезли в такую даль мою обожаемую Леонору».

Затем я попросил этого достойного дипломата написать в Капстад несколько рекомендательных писем, что он и не преминул сделать. Предложив мне зафрахтовать в порту Сале за сходную цену какое-нибудь легкое суденышко, консул откланялся.

Итак, мне пришлось поехать назад, в знаменитый портовый город Марокканского королевства.[16] Там я быстро договорился с капитаном пятидесятитонной голландской барки. Дабы придать рейсу видимость коммерческого, я закупил какое-то количество оливкового масла, которое, как меня уверяли, в Капстаде продается чрезвычайно быстро. Помимо надежного штурмана, в судовой команде насчитывалось двадцать пять матросов, и для полного счета к ним следовало присоединить и моего лакея.

Наше судно не было достаточно хорошим парусником для выхода в открытое море, поэтому мы были вынуждены плыть вдоль берега, удаляясь от него всего на пятнадцать — двадцать льё. Несколько раз мы причаливали, чтобы набрать воды, а у португальцев в Гвинее запаслись съестными припасами. До Гвинейского залива все шло самым лучшим образом и мы успели благополучно проплыть половину пути, как вдруг сильнейший северный ветер отбросил нас к острову Сен-Матьё. Никогда мне не приходилось видеть такой бури: из-за густого тумана мы не могли различить ни нос, ни корму барки; яростные валы то вздымали нас к облакам, то низвергали в разверстую пучину моря; иногда волна полностью накрывала барку, и тогда управление ею от нас уже не зависело. Люди на судне трепетали от страха: их пугали и разрушенная палуба, и ужасный рев волн, и треск разлетающихся в щепы мачт. Свирепый штормовой ветер раскачивал судно с невиданной силой. Невообразимое буйство моря довело команду до изнурения. Повсюду мерещился призрак близкой смерти, готовой настигнуть нас в любую минуту.

Да, в такой ситуации философу было бы удобно изучать человеческую природу, он бы мог наблюдать, с какой быстротой малейшее колебание атмосферы влечет за собой перемену настроения. Всего лишь час тому назад матросы с грязными ругательствами пили вино, и вот теперь, воздев руки к небесам, они надеются лишь на помощь Всевышнего. Верно сказано, что страх является основой всех религий или, как писал Лукреций, матерью всех культов. Если бы человек отличался совершенством, а в природе царили мир и покой, то на земле ничего не слышали бы о богах.

Опасность тем временем нарастала: матросы страшно боялись налететь на подводные рифы, которых так много в море вблизи острова Сен-Матьё, где очень трудно избежать крушения. Команда отчаянно боролась с бурей, но вот могучий порыв ветра сделал напрасными все приложенные усилия: барка на скорости врезалась в одну из подводных скал, раскололась и тут же пошла ко дну; по волнам поплыли жалкие обломки.

Когда корпус нашего судна под неистовый рев клокочущих волн и завывание ветра с треском разлетелся на тысячи кусков, а коса смерти засвистела над головами несчастных, я в страшном смятении ухитрился ухватиться за какую-то доску. Судорожно вцепившись в нее, я доверил жизнь морским волнам, будучи доволен и тем, что нашел себе временное спасение, когда вокруг все гибли. Никто из моих спутников не мог воспользоваться чем-либо подобным: все они утонули на моих глазах.

Но даже и в этом тяжелом положении, когда жестокая смерть угрожала мне отовсюду всеми возможными видами гибели, Господь свидетель, я не обращался к Небу с мольбами о пощаде. Было это проявлением мужества или мне недоставало веры? Не знаю, но я думал лишь о бедных людях, погибших из-за того, что они согласились на меня работать. Я думал о моей дорогой Леоноре, о том, что случится с нею, когда не станет супруга, на чью помощь она только и могла рассчитывать.

К счастью, мне удалось спасти мое состояние. Благоразумно обменяв в Марокко деньги на ценные бумаги Капстада, я мог перевозить капитал легко и безопасно. Банковские билеты были тщательно спрятаны в кожаном бумажнике, который я никогда не отвязывал от пояса. Итак, деньги мои я всегда носил с собою, так что и погибнуть мы могли только вместе. Утешение, впрочем, очень слабое!

Плывя по морю на доске, отданный во власть разбушевавшихся стихий, я неожиданно подумал и о другой опасности — раньше я даже и не вспоминал о ней. В слепом стремлении спастись во что бы то ни стало я забыл прихватить с собой съестные припасы, чтобы не умереть с голоду. Но влюбленным покровительствует некое божество: я не раз говорил так Леоноре, а теперь и сам убедился в правоте этих слов. Древние греки, между прочим, твердо верили в существование бога влюбленных. Хотя в этот ужасный миг опасности я и не собирался призывать себе на помощь никакого бога, но если я все-таки остался жив, то исключительно благодаря Амуру. По крайней мере, я имею определенные основания тому верить, ведь мне пришлось преодолеть тысячи опасностей, пока я не заключил в объятия мою любимую Леонору.

Буря со временем успокоилась. Свежий ветерок, не торопясь, гнал мою доску по глади моря, так что в тот же вечер я легко и без особых хлопот достиг африканского побережья. Затем я довольно долго плыл по реке в глубь материка. На второй день я находился где-то между Бенгелой и королевством жагов, у берегов этого государства, недалеко от Капо-Негро. Наконец меня выбросило на берег реки, омывающей земли свирепых и необузданных народов, чьи нравы были мне совершенно неизвестны. Измученный голодом и усталостью, я, почувствовав под собой землю, тут же бросился искать какие-нибудь съедобные коренья или плоды, а когда предприятие это увенчалось успехом, сытно поел. Вторая моя забота заключалась в том, чтобы поспать хотя бы несколько часов.

Отдав должное природе, которая к нам весьма требовательна, я внимательно изучил движение солнца. Определив его ход, я понял, что смогу добраться до Капстада посуху, через страну кафров и земли готтентотов, если пойду в глубь материка, а затем поверну на юг. Я действительно не ошибся в расчетах, но какие опасности подстерегали меня на этом пути! Прежде всего, я, как выяснилось, находился в стране, населенной каннибалами. Сомнения на этот счет рассеялись, как только я изучил обстановку. И кто знает, не рискую ли я еще больше, если начну продвигаться дальше?

Я живо представил себе голландские и португальские колонии, тянувшиеся по африканскому побережью вплоть до Капстада. Однако берег этот был усеян скалами, и пройти через них не представлялось возможным, поскольку никакой дороги или тропинки не было. Зато приятная и обширная равнина, казалось, приглашала путешественника к прогулке. В конце концов я выбрал второй путь, о котором только что сказал. Как бы то ни было, я твердо решил двигаться на запад два или три дня, а потом резко повернуть к югу. Повторяю, план был составлен великолепно, но какие приключения подстерегали меня, прежде чем я убедился в этом!

Итак, вооружившись большой дубиной, обточенной мной в форме палицы, и закинув за спину одежду (из-за невероятной жары носить ее на себе было невозможно), я отправился в путь. В первый день ничего особенного со мной не случилось, так что мне удалось пройти почти десять льё. Изнемогая от усталости, страдая от зноя, с Обожженными до волдырей ногами, увязая по щиколотку в раскаленном песке, я решил провести ночь на дереве, тем более что солнце уже заходило за горизонт. Рядом с деревом протекал ручеек, и прохладные воды его чуточку меня освежили. Я вскарабкался на дерево, удобно устроился в своем убежище и, свернувшись калачиком, проспал несколько часов. На следующее утро пробившиеся сквозь листву палящие лучи солнца напомнили мне, что настало время продолжать путешествие, и я двинулся дальше по заранее составленному маршруту. Голод заявил о себе с новой силой, но я не мог найти ничего, чтобы его утолить.



«О презренное богатство, — говорил я себе тогда, — у меня целая куча денег, но я не могу купить себе даже самую скромную пищу, чтобы поддержать жизнь!.. Если бы я увидел какие-нибудь простые овощи на этих равнинах, разве не были бы они предпочтительнее всех богатств мира? Значит, действительная ценность продуктов значительно превышает денежный эквивалент. А тот, кто в поисках золота зарывается в земные недра, пренебрегая плодородной почвой, способной без труда давать пропитание людям, на деле безумец, достойный одного лишь презрения. О смехотворные человеческие условности! Люди, вы без тени стыда соглашаетесь с этими заблуждениями, хотя должны были бы смело низвергнуть их в небытие, откуда им будет навеки закрыт выход».

На второй день, едва мне удалось прошагать около пяти льё, передо мной появилась многочисленная группа людей. Первым моим порывом было стремление броситься им навстречу, ведь я сильно нуждался в помощи, но затем, с ужасом вспомнив о том, что нахожусь среди дикарей, употребляющих человеческое мясо, я проворно вскарабкался на ближайшее дерево и стал там ожидать очередного поворота судьбы.

О великий Боже! Как мне описать действие, разыгравшееся у меня на глазах… Признаюсь вам откровенно, в жизни мне не приходилось видеть ничего более ужасного.

Те, кого я вскоре увидел, были люди племени жагов, которые возвращались домой после победоносной битвы с дикарями из лежащего по соседству королевства Бутуа. Отряд остановился как раз под тем деревом, что я выбрал себе в качестве убежища. Дикарей-жагов было около двухсот; кроме того, они тащили с собой десятка два пленников, связанных лыковыми веревками.

Расположившись под деревом, вождь внимательно осмотрел несчастных пленников. Затем он вывел из строя шесть человек и тут же уложил их на месте своей дубиной. Между прочим, он находил особое удовольствие в том, чтобы каждый раз наносить удары в разные части тела. Ловкость вождя подтверждалась тем, что жертва падала замертво с одного удара. Четверо из его людей тут же расчленяли убитых, а сочившиеся кровью куски распределялись среди победителей. Ни на одной скотобойне туша быка не разделывается с таким проворством, с каким дикари разрывали тела своих жертв. Тем временем жаги вырвали с корнем дерево, росшее неподалеку от моего убежища. Наломав сучьев, они развели костер и на раскаленных углях медленно поджаривали свеженарезанные куски человеческой плоти. Пламя еще не успело как следует разгореться, а дикари с поразительной прожорливостью уже завершили свой обед. Я трепетал от ужаса. Поедание мяса чередовалось с неумеренным употреблением некоего напитка, вероятно алкогольного, по крайней мере если судить по яростному неистовству, охватившему дикарей по окончании этой страшной трапезы. Дерево, вырванное перед едой, снова втыкается в песок и к его стволу привязывают одного из оставшихся в живых пленников. Затем дикари танцуют вокруг него в хороводе, причем с каждым тактом от тела несчастного при помощи какого-то железного орудия отсекается кусок мяса, так что разорванный на клочки пленник скоро умер.[17] Сырое мясо мгновенно поглощалось присутствующими, но прежде чем отправить кусок в глотку, дикарь обмазывал свое лицо сочащейся из мяса кровью, что, по-видимому, являлось знаком победы. Должен вам признаться, меня тогда охватил столь неодолимый приступ ужаса, что я чуть было не потерял сознание. Но мое спасение зависело от моего мужества, и невероятным усилием воли преодолев минутную слабость, я удержался на дереве.

Гнусный кровавый пир продолжался в течение всего дня. Без сомнения, мне никогда не приходилось наблюдать ничего более ужасного. С заходом солнца дикари покинули это место. Через четверть часа их уже не было видно, так что я мог слезть с дерева, чтобы несколько подкрепиться. Крайний упадок сил заставлял меня подумать о пропитании.

Если бы я разделял наклонности этого свирепого народа, то определенно нашел бы для себя на песке великолепный обед! Но, несмотря на испытываемый мною ужасный голод, одна мысль о человеческом мясе вселила в меня такое отвращение, что я даже не захотел собирать растущие поблизости от этого страшного места коренья, служившие мне ранее пищей. Итак, я побрел прочь оттуда и после грустного и крайне скудного ужина устроился на ночлег так же, как и в первую ночь.

Я уже начинал горько раскаиваться в принятом ранее решении. Лучше всего, казалось мне тогда, было бы идти по берегу моря, хотя дорога там и трудная. По мере же продвижения в глубь материка перспектива быть съеденным становилась для меня все более и более очевидной. Однако я зашел уже слишком далеко, чтобы повернуть обратно: возвращение было сопряжено с такими же опасностями, что и путь вперед. Итак, я двинулся дальше. На следующий день, переходя через поле битвы, состоявшейся накануне, я обратил внимание на то, что здесь был такой же пир, как и тот, свидетелем которого мне пришлось оказаться ранее. Воспоминание о людоедах заставило меня содрогнуться от ужаса, и я ускорил шаг… О Небо! Как скоро меня вынудили остановиться!

Удалившись на двадцать пять льё от места высадки, я спокойно приближался к лесной просеке, как вдруг на меня набросились какие-то дикари, притаившиеся за деревьями. Нападавших было трое. Хотя они говорили на языке мне абсолютно неизвестном, их действия и жесты красноречивее любых слов свидетельствовали об ожидавшей меня жестокой участи, так что сомневаться в своей судьбе у меня не было ни малейших оснований.

Став их пленником, я к тому времени уже был прекрасно осведомлен о варварском способе обращения с побежденными. Сами понимаете, в каком состоянии я тогда находился.

«О моя Леонора, — возопил я, — тебе больше не увидеть своего возлюбленного! Отныне он навеки для тебя потерян, он пойдет на прокорм этим чудовищам; Леонора, нам уже не любить друг друга, мы с тобою даже не встретимся!»

Дикари, впрочем, не обращали ни малейшего внимания на мои скорбные стенания — да они их и не понимали — и связали меня настолько крепко, что я едва мог передвигаться. В какой-то миг я посчитал такие узы для себя оскорблением, но по здравом размышлении вновь обрел спокойствие и мужество.

«Посрамление, ничем не заслуженное, — говорил я себе, — позорит скорее того, кто его наносит, но не жертву. Да, тиран властен лишать людей свободы, но человек мудрый и чувствительный обладает правом более драгоценным: он презирает своего притеснителя. Какие бы оскорбления ему ни наносили, он смеется в лицо деспоту-угнетателю, “его чело касается свода небес, тогда как тиран, склонив свою надменную выю, марает себе лицо грязью”».[18]

Дикари, к которым я попал в плен, около шести часов без передышки гнали меня через заросли; положение мое, что и говорить, было ужасно. Но вот перед нами появилось нечто напоминающее городское предместье, причем выстроенное с определенной правильностью. Главное здание поселения дикарей было обширным и выглядело достаточно привлекательным, несмотря на то что строительным материалом служили лишь дерево и камыш, а стояло оно на сваях. Дворец принадлежал местному царьку, а город был столицей его государства. Одним словом, я очутился в королевстве Бутуа. Страну эту населяют кровожадные людоеды, чьи обычаи и жестокие наклонности не идут ни в какое сравнение с известными на сегодняшний день нравами других диких народов. Европейцам до сих пор никак не удавалось туда проникнуть, хотя португальцы горячо этого желали: захватив Бутуа, они установили бы прямую связь между своими колониями в Бенгеле и владениями в Зимбабве, что находятся рядом с Зангебаром и Мономотапой. Как я уже говорил, ранее о Бутуа никто ничего определенного сказать не мог, поэтому вам, вероятно, небезынтересно будет узнать нравы туземцев. Мне, разумеется, придется смягчить непристойные детали, коль скоро повествование мое коснется известных отношений. Но что бы я ни рассказывал, я все равно открою вам ужасы, которые вызовут ваше негодование. Да и как иначе описать самый свирепый и развращенный в мире народ?

Мой дорогой Валькур, здесь Алина хотела было выйти из комнаты (смею надеяться, ты одобришь мудрый поступок девушки, заливающейся краской при малейшем оскорблении стыдливости). Но госпожа де Бламон, понимая, что запрет слушать занимательный рассказ де Сенвиля огорчит дочь, позволила ей остаться. Она, однако заметила, что надеется на порядочность и на искусство красноречия молодого гостя, который, как она полагает, сумеет придать повествованию необходимую целомудренность, скрывая наиболее неприличные подробности.

— Если вы имеете в виду пристойность выражений, то я согласен с вашим замечанием, — вмешался в разговор граф. — Но что касается недомолвок, то, черт побери, сударыня, я протестую. Из-за присущей женщинам щепетильности мы так ничего толком и не узнаем. Пожелай господа мореплаватели в своих недавних отчетах выражаться с большей ясностью, сегодня нравы обитателей южных островов были бы нам хорошо известны, но в нашем распоряжении остались лишь какие-то туманные описания. Господин путешественник вовсе не собирается предлагать нашему вниманию роман, изобилующий непристойными сценами, напротив, он раскрывает перед нами часть истории человеческого рода, картину развития человеческих нравов, так что если вы желаете извлечь из его рассказов пользу, если хотите обрести достоверные знания, то мы должны потребовать от де Сенвиля точности описаний и освободить его от необходимости делать какие бы то ни было купюры. Только лицемерные и порочные души могут негодовать по этому поводу. Сударь, — продолжал граф, обращаясь к Сенвилю, — присутствующие здесь дамы слишком добродетельные, чтобы описание каких-либо сторон человеческих отношений могло разогреть их воображение. Чем более перед людьми порядочными открывается мерзость порока, писал где-то один знаменитый литератор, тем сильнее содрогается от ужаса добродетельная душа. Допустим, в вашем рассказе и встретятся кое-какие непристойности — ну так что же, они нас возмутят, внушат к себе отвращение, возможно, чему-то научат, но никогда не распалят ничью похоть. Сударыня, — продолжал этот достойный старый воин, устремив свои взоры на госпожу де Бламон, — вспомните об императрице Ливии, с которой я вас постоянно сравниваю. Так вот, Ливия говорила, что для женщины целомудренной обнаженные мужчины не что иное, как статуи. Говорите же, сударь, говорите, — закончил он свою речь, — но сохраняйте величайшую пристойность выражений, ведь таким образом можно рассказать обо всем. Оставайтесь честным и правдивым, а главное — ничего от нас не скрывайте. Все вами увиденное, все ваши приключения представляют для нас огромный интерес, и мы не желаем, чтобы вы что-либо пропустили.

— Дворец владыки Бутуа, — снова заговорил Сенвиль, — охраняется как негритянками, так и мулатками и, кроме того, женщинами с кожей желтой или бледного цвета.[19] Последние отличаются низким ростом и невзрачным видом, зато остальные, по крайнем мере те, кого мне довелось видеть, высокого роста, сильные, в возрасте от двадцати до тридцати лет. Все они ходили совершенно голыми, отсутствовала даже набедренная повязка, обычно прикрывающая срамные части у дикарей Африки. Каждая из женщин имела при себе лук и стрелы. Увидев нас, стражницы выстроились в две шеренги, сквозь которые нам и пришлось пройти. Несмотря на то что дворец был одноэтажным, размеры его покоев поражали воображение. Мы проследовали через множество устланных циновками комнат и наконец добрались до царских апартаментов. В каждой комнате я видел своеобразные женские отряды, причем перед плетеной дверью в покои монарха стояли шесть прекрасно сложенных высоких женщин. В глубине комнаты на ступенчатом возвышении возлежал правитель Бутуа, опиравшийся локтями на набитые листьями подушки. Его ложе украшали красиво выделанные циновки. Вокруг правителя стояло около тридцати девушек, по моим наблюдениям более молодых, нежели те, кто находился на воинской службе. Кроме того, в помещении присутствовало множество девочек в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет. Напротив трона я увидел жертвенник, высотой примерно в три фута. Водруженный на жертвенник идол внушал неподдельный ужас: получеловек-полудракон, с женской грудью и козлиными рогами. Весь он был забрызган кровью. Таков был бог жителей этой страны. Моим взорам представился омерзительный спектакль, разыгрываемый на ступенях алтаря. Правитель как раз завершал очередное жертвоприношение. Комната, где я очутился, оказалась местным святилищем. Принесенные в жертву незадолго до моего прихода корчились в конвульсиях у подножия алтаря… Тела несчастных носили на себе следы жестоких истязаний. Повсюду текли потоки крови, валялись отделенные от туловища головы… Кровь застыла у меня в жилах: я содрогнулся от ужаса.

Правитель поинтересовался, кто я такой. Получив какой-то ответ от сопровождающих меня дикарей, он показал пальцем на высокого европейца, человека сухого и смуглого, в возрасте примерно шестидесяти шести лет. Повинуясь приказанию монарха, человек этот приблизился ко мне и сразу же заговорил на каком-то из европейских языков. Поскольку этот язык был мне совершенно незнаком, я обратился к переводчику на итальянском и тут же услышал ответ на прекрасном тосканском диалекте. Мы познакомились. Португалец по имени Сармиенто двадцать лет тому назад, как и я, попал в плен к дикарям. За эти годы он успел привыкнуть к жизни во дворце, так что и думать забыл о возвращении в Европу. Бен-Маакоро (так звали местного владыку) с помощью Сармиенто расспросил о моих злоключениях. Он, казалось, горячо ими заинтересовался, и я предпочел ничего не скрывать. Когда правителю сказали, что я претерпел множество опасностей ради женщины, он от души рассмеялся.

«В этом дворце, — сказал он, — две тысячи женщин, и я не пошевелю даже пальцем, чтобы спасти какую-нибудь из них. Вы, европейцы, — продолжал монарх, — попросту сумасшедшие, вы боготворите слабый пол, хотя женщина создана лишь для наших утех, но никак не для поклонения. Между прочим, вы наносите оскорбление вашим богам, вознося скромные создания природы на совершенно неподобающую высоту. Давать женщине хотя бы малую часть власти нелепо, а покоряться слабому полу опасно. Таким образом вы попираете законы природы, унижаете себя и в конце концов попадаете в рабство к женщине, над которой должны господствовать по воле естества».

Я предпочел отказаться от удовольствия опровергнуть приведенные им доводы, но все-таки спросил у португальца, откуда правитель почерпнул сведения о народах Европы.

«Он рассуждает на основании моих рассказов, — отвечал Сармиенто. — Из европейцев же ему довелось видеть лишь двоих — меня и теперь вас».

Тогда я попросил отпустить меня на свободу. Правитель приказал мне приблизиться и, как мясник, приценивающийся к туше, внимательно рассмотрел и тщательно ощупал мое обнаженное тело. Наконец он объявил Сармиенто, что меня нашли слишком тощим для того, чтобы быть съеденным, и слишком старым для любовных утех…

«Для его утех! Меня! — вскричал я. — Как! Разве во дворце недостаточно женщин?»

«Именно поэтому: здесь их слишком много. Он ими пресытился, — отвечал мне переводчик. — О француз! Разве тебе неведомы последствия пресыщенности? Она портит нравы, развращает вкусы, хотя на самом деле то, что воспринимается как извращение, лишь приближает нас к природе. Попавшее в землю зерно прорастает, так что в итоге получаются новые зерна, и все это происходит исключительно благодаря тлению, следовательно, тление нужно считать первейшим законом воспроизводства. Побудь здесь некоторое время, ознакомься основательней с нравами этого племени, и, возможно, ты станешь смотреть на вещи более философски».

«Друг мой, — возразил я португальцу, — все мною увиденное вместе с твоими сведениями не вселяют в меня горячего желания оставаться в Бутуа. По-моему, лучше вернуться в Европу, где не едят человеческого мяса, девушек не приносят в жертву, а мальчиков не используют для любовных утех».

«Попробую замолвить за тебя словечко, — отвечал мне португалец, — хотя и сильно сомневаюсь в успехе такой просьбы».

Он действительно поговорил с королем и получил отрицательный ответ. Однако же от уз меня все-таки освободили. Монарх заявил, что, поскольку человек, переводивший его приказы, постарел, я в будущем займу его место, а сейчас с помощью этого португальца мне не составит особого труда выучить язык Бутуа. Португалец обязан объяснить мне, в чем будет заключаться моя придворная служба, и успешное исполнение ее даст мне право на жизнь. Я учтиво поклонился, и мы расстались.

Сармиенто рассказал мне об обязанностях, которые мне предстоит выполнять. Но прежде всего он разъяснил мне различные необходимые сведения, чтобы я получил представление о той стране, где мне довелось очутиться. По словам Сармиенто, королевство Бутуа значительно обширнее, нежели может показаться на первый взгляд. На юге оно простирается вплоть до границы с землями готтентотов. Соседство это ранее вселило в меня обманчивую надежду однажды добраться до голландских владений, где мне очень хотелось оказаться.

«На севере, — рассказывал мне Сармиенто, — государство Бутуа простирается до королевства Моноэмуги, на востоке граничит с горным хребтом Лутапа и, наконец, на западе — с землями жагов. В общем, по территории оно не уступает Португалии. Каждая область королевства, — продолжал мой наставник, — ежемесячно выплачивает монарху натуральную дань, а проще говоря, поставляет ко дворцу женщин. Ты должен надзирать за этим видом налогообложения — осматривать их (впрочем, только тело, ведь лицо от тебя скроют под покрывалом). Красивых ты примешь во дворец, остальных выбракуешь. Дань обычно достигает пяти тысяч женщин в год; из их числа мы обязаны обеспечить двухтысячное пополнение для дворца — это и есть твоя служба. Если ты неравнодушен к слабому полу, то, разумеется, настрадаешься, ибо тебе не придется видеть их лиц и, к тому же, ты уступишь женщин владыке так и не успев воспользоваться их любовью.

Впрочем, согласие на службу зависит от тебя одного, ведь ты слышал приказ владыки: у тебя есть выбор — служба или смерть. С другими он поступает не так милостиво».

«Но почему, — задал я вопрос португальцу, — для такой службы он решил выбрать себе европейца? Как мне кажется, его соплеменник должен лучше разбираться в красотках, способных понравиться владыке».

«Ни в коей мере. Он считает, что в этих предметах мы куда более сведущи, чем его подданные. Когда я прибыл сюда, мне пришлось поделиться с ним кое-какими соображениями, так что он смог убедиться в изысканности моего вкуса и независимости суждений. Именно тогда он и определил меня к должности, о которой я тебе только что рассказал. С обязанностями я справлялся неплохо, но теперь я постарел и он стал подыскивать мне замену. И вот перед ним появился европеец, в котором владыка предполагает аналогичные таланты. На нем выбор и остановился, что может быть проще?»

Ответ мой напрашивался сам собой: чтобы осуществить задуманное бегство, следовало прежде всего вызвать к себе доверие. Мне дают возможность его заслужить — так стоит ли сомневаться? Леонора, как мне тогда думалось, находилась где-то у берегов Африки, я ведь и плыл за нею от Марокко. Имея это в виду, почему не предположить, что случай приведет ее в Бутуа? Под покрывалом, без покрывала — разве я ее не узнаю? Неужели при проверке любовь не подскажет верное решение?..

«Но, по крайней мере, я смею надеяться на то, — сказал я португальцу, — что лакомые кусочки, которыми, как мне кажется, любит ублажать себя король, выходят за пределы моих обязанностей. Если речь пойдет о мальчиках, я тут же оставлю службу».

«Можешь не опасаться, — отвечал Сармиенто, — в этом он вообще никому не доверяет, такую дичь он отлавливает для себя сам. Менее многочисленная дань отправляется прямо во дворец, и владыка лично занимается отбором».

Разговаривая друг с другом, мы с Сармиенто прохаживались по дворцовым покоям, так что я смог рассмотреть внутреннее устройство дворца, исключая, разумеется, тайные гаремы, где были собраны красивейшие представители обоего пола. Туда не разрешалось входить никому.

«Все принадлежащие владыке женщины, — продолжал Сармиенто, — а их число достигает двенадцати тысяч, разделяются на четыре разряда.

Причисление к определенному разряду производится самим владыкой по мере того, как человек, осуществляющий подбор женщин, передает их в руки повелителя. В отряд, охраняющий дворец, попадают самые высокие, сильные и красиво сложенные женщины. Второй разряд называют “пятью сотнями рабынь”, и он считается менее почетным, чем тот, о котором я только что говорил. Сюда попадают женщины в возрасте от двадцати до тридцати лет; они должны заниматься работой внутри дворца, ухаживать за садом, и, как правило, на их долю выпадает тяжелый труд. К третьему разряду относятся девушки от шестнадцати до двадцати лет — это те, кого могут принести в жертву. Среди них выбирают тех, кого умерщвляют перед идолом. И наконец, в четвертый разряд попадают самые красивые и нежные создания, чей возраст не превышает шестнадцати лет. Именно они и доставляют владыке изысканные удовольствия. Если бы у него были белые женщины, то он поместил бы их в этот разряд».

«А они у него имеются?» — живо прервал я собеседника.

«Пока нет, — отвечал португалец, — но он страстно желает ими обладать и пойдет на все, лишь бы добиться своего».

Эти слова вселили в мое сердце слабую надежду.

«Независимо от всех этих разрядов, — продолжал португалец, — любая из женщин, к какому бы разряду она ни принадлежала, обязана удовлетворять жестокие наклонности нашего деспота. Когда он воспылает желанием к одной из рабынь, к ней посылают чиновника, чтобы он выдал ей сто ударов плетью, — милость эту можно сравнить с платком византийского султана. Лишь таким образом фаворитка узнает, какой чести ее удостоили. Она тотчас же отправляется к своему повелителю, но оказывается пред ним не одна, поскольку Бен-Маакоро ежедневно пользуется многими женщинами. И все они каждое утро предупреждаются о воле властелина упомянутым мною способом».

Здесь я содрогнулся от ужаса.

«Леонора! — говорил я себе. — Если ты попадешь в лапы этому чудовищу, если я не смогу тебя спасти, неужели твои прелести, обожаемые мною, будут осквернены столь недостойным образом? Великий Боже! Лучше лишить себя жизни, чем видеть мою Леонору в такой опасности; да я готов тысячу раз возвратиться в объятия матери-природы, лишь бы не видеть того, как жестоко оскорбляют мою любимую!»

«Друг мой, — продолжил я разговор, трепеща от той страшной мысли, какую успел внушить мне португалец, — но я надеюсь, что мне не придется самому исполнять описанные тобой изощренные издевательства?»

«Нет, нет, — отвечал Сармиенто, разразившись смехом. — Нет, все это — обязанности управляющего гаремом, и они никоим образом не совпадают с твоими. Из прибывающих сюда каждый год пяти тысяч женщин ты выбираешь две тысячи, над которыми он и властвует. Завершив отбор, ты уже не имеешь с управляющим никаких общих дел».

«Отлично, — заявил я, — ведь если мне самому придется хотя бы одну из несчастных заставить пролить лишь слезинку, предупреждаю тебя, я в тот же день дезертирую. А так я готов добросовестно исполнять любые поручения. Впрочем, занятый мыслями о той, которую я боготворю, я ни в коей мере не собираюсь ни наказывать, ни поощрять эти создания, поэтому, как ты видишь, меня не волнуют ограничения, возникающие из-за ревности владыки».

«Друг мой, — отвечал мне португалец, — вы показались мне порядочным человеком. Вы любите женщин так, как это было в десятом веке: да, я вижу в вас благородного героя старых рыцарских времен. И хотя сам я далек от таких добродетелей, они меня глубоко трогают. Сегодня мы не увидим его величества: слишком поздно. Вы, вероятно, проголодались; пойдемте, немного подкрепимся вместе. Завтра я завершу свою лекцию».

Я последовал за моим проводником. Мы вошли в какую-то хижину, устроенную в том же стиле, что и дворец правителя, но значительно менее просторную. Два молодых негра накрыли ужин на тростниковых циновках, и мы уселись на них на африканский лад. Португалец, полностью забыв о прежнем образе жизни, совершенно перенял нравы и обычаи народа, среди которого ему пришлось жить.

Нам принесли кусок жареного мяса, и мой святоша не замедлил прочитать предобеденную молитву (ведь португальцам всегда было присуще ханжество). Затем он предложил мне отведать филейную часть поданного жаркого.

Но здесь меня охватило какое-то невольное замешательство.

«Брат, — сказал я ему в смущении, скрыть которое было просто невозможно, — дай слово европейца, что подаваемые здесь блюда не окажутся бедром или ягодицей одной из тех девиц, чья кровь обагряет ступени алтаря тому идолу, коему поклоняется твой повелитель?»

«Эге! — флегматично отвечал мне португалец. — И тебя останавливают подобные мелочи? Как ты полагаешь, можно ли здесь жить, не подчиняясь общепринятым правилам?»

«Несчастный! — вскричал я, вскакивая из-за стола. — Откровенно говоря, твой пир вселяет в меня отвращение… Лучше умереть, нежели притронуться к этой пище. И ты еще осмелился просить небесного благословения, собираясь отведать столь омерзительные блюда? Страшный человек! Какая смесь преступлений и суеверия! У тебя даже не возникло желания скрыть свое происхождение… Впрочем, я бы все равно узнал в тебе португальца, даже если бы ты мне и не сказал этого».

Охваченный ужасом, я хотел было выбежать из его дома, но Сармиенто меня остановил:

«Постой, зная ваши привычки и национальные предрассудки, я готов простить тебе эту выходку. Однако замечу, что находиться в их власти крайне глупо. Брось создавать себе трудности и умей приноравливаться к обстоятельствам. Мой друг, испытывая к чему-либо отвращение, ты выказываешь слабость, детские болезни организма; лечить их в раннем возрасте мы не потрудились, поддались им и теперь вынуждены подчиняться. Здесь дело обстоит точно так же, как и во множестве других случаев: поначалу затуманенное предрассудками воображение заставляет нас испытывать отвращение. Но стоит произвести опыт — и все идет прекрасно. И вот уже мы страстно стремимся к однажды испытанному лишь потому, что нам понравился вкус, а прежние незыблемые привычки предаются забвению. Прибыв сюда, я ничем от тебя не отличался и был напичкан нелепыми предрассудками своего народа; здесь я все проклинал, находил бессмысленным; обычаи этих людей вселяли в меня страх, их нравы меня ужасали. Зато теперь я во всем поступаю подобно им. Привычка, мой друг, имеет над нами большую власть, чем природа, которая просто производит нас на свет, тогда как привычка нас воспитывает. Верить в существование абсолютного нравственного блага — безумие, поскольку тот или иной поступок считают дурным или прекрасным в зависимости от страны, где выносится суждение. Человек мудрый, если он желает жить счастливо, подчиняется обычаям той земли, куда его забросила судьба. В Лиссабоне я, пожалуй, поступал бы как ты. В Бутуа я подражаю неграм. Ну что я должен тебе подать на ужин, раз ты не желаешь есть то, что здесь едят все люди? Хорошо, у меня есть старая обезьяна, так и быть, прикажу ее зажарить. Но мясо у нее жестковатое».

«Согласен, и уж конечно я съем огузок или спинку твоей обезьяны с меньшим отвращением, чем нежное мясо одалисок твоего владыки».

«Черт возьми, да все не так! Мы вообще не едим мясо женщин; оно жилистое и невкусное, ты не увидишь, чтобы в этой стране его где-нибудь подавали к столу.[20] Сочные яства, которые ты только что презрел, приготовлены из ляжки дикаря-жага, убитого во вчерашнем сражении. Мясо молодое, свежее, сочное, и блюдо из него обещает быть очень вкусным. Я приказал поджарить мясо в печи, в собственном соку. Посмотри, но если тебе оно не по нраву, жуй обезьяну, но будь любезен и не сердись на меня, когда я проглочу несколько аппетитных кусочков человечины».

«Оставь обезьяну в покое, — ответил я хозяину дома, заметив блюдо с пирогами и фруктами, несомненно приготовленное для нас в качестве десерта. — Ешь сам свой омерзительный ужин, я же, расположившись в противоположном углу как можно дальше от тебя, ограничусь этими скромными плодами, их и так более чем достаточно, чтобы утолить чувство голода».

«Мой дорогой соотечественник, — сказал мне, продолжая поглощать своего жага, ставший людоедом европеец, — скоро ты откажешься от этих химер. Я вижу, ты порицаешь здесь много всего, но в конце концов все это будет доставлять тебе удовольствие. Привычка научит повиноваться ей любого, вкусы же формируются у человека привычкой».

«Если судить по твоим словам, брат, то, видимо, извращенные вкусы твоего властелина уже стали также и твоими?»

«Во многом, мой друг. Посмотри-ка на этих молодых негров, они заставляют меня отказаться от женских ласк точно так же, как и Бен-Маакоро. Впрочем, уверяю тебя, я отнюдь не страдаю от недостатка женского общества… Будь ты менее щепетилен, я бы тебе предложил… В этом вопросе дело обстоит точно так же, как и в предыдущем, — говорил португалец, показывая на отвратительное мясо, которым он насыщался. — Но ты все равно откажешься».

«Можешь не сомневаться, закоренелый грешник. Знай же, что я скорее предпочту бежать из этой проклятой страны, рискуя попасть на обед ее обитателям, нежели останусь здесь хотя бы на малое время с опасностью развратиться нравственно».

«Под нравственным развращением не следует понимать обычай есть человеческую плоть. Употреблять мясо человека в пищу так же естественно, как и есть мясо быка.[21] Ты, вероятно, думаешь, будто война, на которой гибнет множество людей, является бичом человеческого рода. Но если человек уничтожен, не все ли равно куда отправятся его составные части, — в вырытую в земле могилу или во внутренности другого человека?»

«Допустим. Но если считать истинным, что человеческое мясо для каннибала является лакомством, как утверждают вместе с тобой все людоеды, то ради удовлетворения гнусного чревоугодия возникает потребность в убийстве; таким образом, оба вида преступлений соединяются и затем совершаются очередные злодейства. Путешественники сообщают нам о дикарях, пожирающих собственных противников, причем эти путешественники их оправдывают, уверяя, будто они едят исключительно врагов. Но кто будет утверждать, что дикари, ныне поедающие тела военнопленных, когда-нибудь не начнут войну ради того, чтобы полакомиться человеческим мясом? Итак, в последнем случае перед нами крайне опасное и предосудительное пристрастие, которое становится первопричиной, ведь именно из-за него человек с оружием в руках нападает на себе подобного, что приводит к уничтожению человеческого рода».

«Не верь этому, мой друг, властолюбие, мстительность, алчность, тирания — вот они, страсти, подчиняясь которым человек схватился за оружие, именно они побуждают нас уничтожать друг друга. Нам остается теперь узнать, действительно ли убийство является столь великим злом, каким его обычно представляют, или, может быть, оно, подобно прочим бедствиям, совершенно естественно и лишь служит целям природы. Исследование это, впрочем, заведет нас довольно-таки далеко. Прежде всего следовало бы узнать, каким образом ты, существо, предположим, слабое и презренное, неспособное вообще ничего создать, возомнил, будто можешь что-либо уничтожить. По-твоему, смерть почему-то оказывается разрушением, несмотря на то что законы природы исключают разрушение, ведь все ее явления суть не что иное, как ряд метемпсихозов и бесконечных воспроизведений. Итак, сначала надо было доказать, каким образом игра форм, способствующая созидательной деятельности природы, вдруг становится преступлением, нарушающим естественные правила, каким образом благая служба на пользу природе одновременно оборачивается оскорблением ее законов. Теперь ты видишь, мой друг, что подобные дискуссии не дадут тебе спокойно выспаться. Иди же, отдохни; если тебя устроят мужчины, возьми в постель одного из моих негров; если же тебе это больше по душе, возьми несколько женщин».

«Ничего такого я не хочу, мне бы только выспаться где-нибудь в уголке, — сказал я моему уважаемому наставнику. — Прощай, я отправляюсь спать, проклиная и презирая твои взгляды, с отвращением вспоминая твои нравственные правила. И все же я возношу хвалу Господу за то, что он осчастливил меня встречей с тобой в этом месте».

«Сегодня я должен окончательно ввести тебя в круг твоих будущих обязанностей, — сказал, разбудив меня на следующее утро, Сармиенто. — Следуй за мной — прогуливаясь по округе, мы наговоримся вдоволь.

Мой друг, — продолжал португалец, — невозможно даже представить, в каком унизительном состоянии обретаются женщины в этой стране: иметь много жен здесь — признак роскоши… Особенно заботиться о них, впрочем, не принято. И бедняк и богач на этот счет мыслят одинаково. Слабый пол в Бутуа эксплуатируется точно так же, как вьючный скот в Европе. Женщины засевают поля, пашут, жнут, а придя домой, делают уборку и всю домашнюю работу. В довершение этого местный обычай требует, чтобы в жертву идолам приносили исключительно женщин. Жестокие дикари постоянно подвергают их насмешкам; жены становятся жертвами или плохого настроения своих мужей, или их невоздержанности и неограниченной власти. Взгляни-ка сюда, на маисовое поле, видишь ли ты этих обнаженных женщин: сгорбившись, они проводят борозду в поле, трепеща под кнутом супруга, надзирающего за работами. Возвратившись домой, они должны приготовить пищу своему свирепому мужу, подать на стол, и, несмотря на все труды, за ничтожнейшее упущение они получают сто ударов жердью».

«Из-за этих гнусных обычаев численность населения должна значительно снизиться?»

«Да, это так, и в особенности причиной его уменьшения послужили два обычая. Во-первых, среди здешнего народа господствует мнение, будто бы женщина является нечистой за неделю до и на неделю после того периода, когда по природе она очищается. Муж, таким образом, считает жену достойной своего общества лишь неделю в месяц. Во-вторых в равной мере уменьшает численность населения и такой обычай: после родов женщина обречена на строжайшее воздержание (в течение трех лет она не показывается на глаза мужу). К числу препятствующих росту народонаселения причин следует отнести и всеобщее презрение, с каким относятся к женщине, как только замечают ее беременность. С этого времени она не осмеливается более появляться в обществе, все над ней насмехаются, показывают на нее пальцем, ей даже запрещается входить в святилище.[22] Эти обычаи вошли в привычку у населения, некогда чрезвычайно многочисленного. Слишком большой народ, ограниченный к тому же соседними государствами и поэтому неспособный ни расширить свою территорию, ни образовать колонии, неизбежно должен был стремиться к самоуничтожению. Но сегодня человекоубийственные порядки выглядят нелепо, поскольку при общении с португальцами королевство могло бы даже обогатиться вследствие избытка подданных. Я поделился с дикарями моими наблюдениями, но они пришлись им не по вкусу. Когда же я говорил, что не пройдет и столетия, как их народ погибнет, они только смеялись в ответ. Ненависть к продолжению человеческого рода глубоко укоренилась в сердцах жителей этого государства, но в душе царствующего монарха она проявляется особенно ярко, ведь его наклонности совершенно противоестественны. Если ему даже и случится забыться в объятиях какой-нибудь из своих жен, если каким-то образом он разбудит ее чувства, то несчастная из-за излишней страстности тут же подвергается смертной казни, так что она не в состоянии дать жизнь ребенку, не рискуя при этом собственной жизнью. Поэтому женщины здесь принимают самые разнообразные меры предосторожности, дабы воспрепятствовать зачатию или попросту изгоняют из себя плод. Вчера тебя поразило число жен монарха, но, несмотря на их огромное количество, к ежедневной службе пригодны только четыреста женщин. Когда они заболевают, их на все время болезни тщательно запирают в отдельном помещении, прогоняют с глаз, наказывают, карают смертью за малейшее нарушение, приносят в жертву идолам, так что их становится все меньше с каждым днем. Остальные, работающие в саду и во дворце и ублажающие властителя; разве так уж они и многочисленны?»

«Но если женщина подчиняется законам природы — сказал я, — то она тут же делается нечистой и не может работать в саду своего господина? По-моему, заставлять ее там трудиться — значит поступать достаточно жестоко, не говоря уже о том, чтобы объявлять ее недостойной выполнять даже эту обременительную работу, поскольку она разделяет судьбу, определенную всем другим женщинам».

«Тем не менее это так: владыка не желает, чтобы находящаяся в известном положении женщина дотрагивалась хотя бы до листика в его саду».

«Горе народу, порабощенному суевериями! Какие взгляды! Эти люди приближают час собственной гибели!»

«Их гибель неминуема: при всей обширности королевства сегодня в нем не насчитывается и тридцати тысяч жителей. Повсюду царят пороки и разврат; ослабленное ими, Бутуа скорее всего погибнет само по себе, так что хозяевами здесь скоро сделаются люди племени жагов, которые ныне считаются данниками. Именно они окажутся победителями, впрочем, у них пока еще не появился вождь, способный совершить этот переворот».

«Значит, порок представляет собою опасность, а растление нравов губительно?»

«Я бы не прибегал к таким обобщениям. Если говорить об отдельном лице или народе, с тобой можно отчасти согласиться, в общем же плане все обстоит по-другому. Эти мелкие неприятности не влияют на величественные замыслы природы: какое ей дело до того, будет ли государство более или менее могущественным, процветает ли оно благодаря царящим в нем добродетелям, гибнет ли оно из-за пороков? Непостоянство — главнейший закон нашей общей повелительницы, так что пороки, гарантирующие данный закон, становятся необходимыми. Создавая, природа тем самым уже обрекает на разрушение. А если разрушение осуществляется вследствие порока, то порок входит в число законов естества. Преступления тиранов Древнего Рима, какими бы тяжелыми для отдельных лиц они ни казались, на деле являлись всего лишь средством, с помощью которого природа уничтожила Римскую империю. Значит, социальные условности противоречат законам природы, значит, преследуемые по закону преступления полезны великому целому, значит, уничтожение человека необходимо для исполнения общего замысла. Мой друг, смотри на вещи в целом, никогда не следует мыслить мелко. Помни о том, что природа из всего извлекает пользу и ни одно изменение на земле не может не принести ей выгоду».

«Ну и ну! Выходит, гнуснейший поступок столь же полезен природе, как и добродетельное деяние?»

«Совершенно верно; именно так и должен рассуждать человек действительно мудрый, обязанный полагать и тот и другой образ действий вполне нейтральным с точки зрения морали. Из них он выберет наиболее благоприятный, позволяющий сохранить жизнь и соблюсти свои интересы. Между видами природы и планами частного лица существует важное противоречие: выгодное природе почти всегда наносит вред человеку. Для нее порок весьма полезен, между тем как нас он часто приводит к гибели. Ты полагаешь, что некто, отдаваясь своим разнузданным и испорченным нравам или же следуя своим порочным наклонностям, творит зло. Однако, будут его деяния восприняты как зло или нет, это целиком зависит от страны, где человеку суждено жить. Оценивай его поступки исходя из общего порядка вещей, и ты увидишь: он только подчиняется законам природы. Суди его как такового, и ты поймешь: он всего лишь стремится получить удовольствие».

«Твоя философская система уничтожает любую добродетель».

«Но добродетель — понятие относительное. Повторяю тебе это еще раз, ибо данную истину необходимо усвоить в первую очередь, прежде чем дерзнуть ступить под портик Ликея. Именно поэтому я и говорил тебе вчера, что в Лиссабоне я бы вел себя совсем иначе, чем здесь. Ложно считают, будто бы существуют какие-то добродетели, обладающие характером безусловным, ибо все они целиком зависят от места обитания народа. Уважать следует только добродетель, способную сделать человека счастливым, а именно ту, что господствует в его стране. Неужели ты думаешь, будто житель Пекина обретет счастье у себя на родине, подчинившись добродетелям французов, или, наоборот, пороки китайцев вызовут угрызения совести у немца?»

«Зыбкая, однако, получается у тебя добродетель, да и существовать она не может повсюду одинаково».

«А к чему нам потребна ее незыблемость? Разве ты нуждаешься в универсальной добродетели, ведь для счастья вполне хватит и национальной».

«Ну, а Господь? Ты же вчера молился».

«Друг мой, не смешивай привычное поведение с философскими убеждениями. Вчера я, положим, подчинялся обычаям моей родины, но вовсе не думал, будто Предвечному особенно угоден какой- нибудь один вид добродетели. Однако возвратимся к делу, ведь мы гуляем, чтобы рассуждать о политике, а ты заставляешь меня рядиться в тогу моралиста, хотя я всего-навсего твой наставник в практических вопросах.

Португальцы, — продолжал Сармиенто, — вот уже долгое время стремятся подчинить себе королевство Бутуа, с тем чтобы соединить принадлежащие им колонии. Тогда ничто не сможет помешать их торговле в землях от Мозамбика до Бенгелы. Однако дикари вовсе не желают подчиняться».

«Но почему бы тебе не взять на себя эти переговоры?» — спросил я португальца.

«Мне? Ты еще плохо меня знаешь. Разве ты не догадался, услышав о моих нравственных правилах, что я работаю исключительно ради собственного блага? Меня сослали на берега Африки, поскольку я поступал в своей стране подобно тебе: причиной моей ссылки было лихоимство на алмазных копях в Рио-де-Жанейро, где я служил управляющим. Как это часто делают в Европе, я предпочитал увеличивать собственное состояние, а не королевскую казну. Мне удалось сколотить несколько миллионов, которые я расточительно тратил, живя в роскоши и богатстве. Впрочем, меня разоблачили, ведь я воровал слишком робко; чуть-чуть больше смелости, и все бы обошлось прекрасно. Шею себе ломают, как правило, мелкие жулики, крупным же почти всегда сопутствует успех. Разумеется, я должен был действовать хитрее, делать вид, что искореняю злоупотребления, а не поражать окружающих роскошью. Надо было последовать примеру французских министров, которые продают свое движимое имущество и объявляют себя банкротами.[23] Я поступал по-другому и погиб. Я уже давно изучаю людей и пришел к выводу, что все их мудрые законы и возвышенные правила нравственности только открывают нам глаза на то, что счастье выпадает лишь на долю самого крупного преступника. Несчастье, напротив, настигает того, кто, мысля превратно, считает себя обязанным искупить малой толикой добра то зло, что ему пришлось совершить по воле судьбы.

Но как бы там ни было, останься я там, куда меня выслали, я бы не чувствовал себя счастливым. Здесь, по крайней мере, я пользуюсь некоторым уважением, играю какую-то важную роль. Да, я решил сделаться низким льстецом и интриганом, такова уж судьба проворовавшихся негодяев. Впрочем, я преуспел. Язык здешних племен дался мне легко, и, несмотря на мерзость местных нравов, я сумел к ним приспособиться. Я уже говорил тебе, мой дорогой, что настоящий мудрец приноравливается к обычаям страны, где ему приходится жить. Тебе суждено занять мое место, постарайся же думать точно так же, как и я. Ради твоего спокойствия я искренне этого желаю».

«Неужели ты полагаешь, будто я, подобно тебе, собираюсь здесь жить до конца своих дней?»

«Об этом лучше даже и не заикаться, ведь дикари не разрешат тебе их покинуть, поскольку ты про них уже слишком много знаешь. Они опасаются того, как бы ты не открыл португальцам их слабые места. Скорее тебя съедят, нежели разрешат уехать».

«Заверши же мое образование, друг, скажи, зачем твоим соотечественникам захватывать эти несчастные земли?»

«Разве ты не знаешь, что португальцы — общеевропейские маклеры? Мы поставляем негров всем торгующим нациям».

«Занятие, несомненно, презренное, ведь ваше благополучие и богатство строится на безжалостном порабощении собратьев».

«О Сенвиль! Как видно, ты никогда не станешь философом! Откуда ты взял, что все люди равны? Природа сотворила нас разными, кого — сильным, кого — слабым, что, очевидно, доказывает подчиненность одного вида людей другому, точно так же как животные с необходимостью подчиняются людям. В любом народе существуют презираемые всеми касты. Негры, очутившиеся в Европе, походят на илотов Лакедемона или на париев, живущих среди народов у берегов Ганга. Мой друг, цепь обязанностей, одинаково для всех подлежащих выполнению, это химера. Они устанавливаются только среди равных и никогда не связывают сильного и слабого. Различие в интересах непременно уничтожает равенство отношений. Как ты думаешь, что может быть общего между человеком могущественным и тем, кто не в состоянии осмелиться на решительный поступок? Вовсе не требуется знать, на чьей из этих двоих стороне справедливость, достаточно лишь быть убежденным в том, что виновным всегда оказывается самый слабый. Короче говоря, пока золото будет считаться государственным богатством, до тех пор будут требоваться рабочие руки, с помощью которых его добывают из глубин земли, куда этот металл запрятала природа. Установив данный факт, мы немедленно убеждаемся в необходимости рабства. Из сказанного, разумеется, не следует, будто белые обязательно должны были поработить негров, ведь и негры точно так же могут подчинить себе другие народы. Неизбежно только одно: какой-то народ попадет в рабство — естественно, это будет слабейший. Из-за своих нравов и климатических условий проживания слабейшими оказались именно негры. Сколько бы ты не возражал, но, в конце концов, порабощение Африки европейцами вызывает не большее удивление, чем убийство быка мясником ради твоего пропитания. Сильнейший всегда прав, знакомы ли тебе какие-либо иные убедительные доводы?»

«Конечно, и весьма мудрые. Природа сотворила людей братьями, мы обязаны помогать друг другу, и раз уж кто-то наделен меньшей силой, то лишь для того, чтобы его брат смог насладиться восторгом творить добро и помогать слабому. Вернемся, впрочем, к существу дела. Ты готов обречь на несчастья целый материк, чтобы снабжать золотом три оставшиеся части света. Но разве золото, если рассуждать с точки зрения истины, относится к подлинным богатствам государства? Примера ради достаточно взять твою родину. Скажи мне, Сармиенто, неужели Португалия стала богаче после того, как начали разрабатывать золотые копи? В качестве отправного пункта примем 1754 год. С открытия бразильских рудников в твое королевство было доставлено более двух миллиардов, и, тем не менее, в том году население не располагало и пятью миллионами экю. Англичанам же вы задолжали пятьдесят миллионов, следовательно, только одному из кредиторов вы должны в тридцать пять раз больше, чем имеете. Но если из-за вашего золота вы скатились до крайней бедности, к чему приносить огромные жертвы, алчно добывая этот металл из недр земли? Впрочем, может быть, я ошибаюсь и вы богатеете, но в таком случае почему вы попали в зависимость от англичан?»

«Мы попали в лапы англичанам из-за увеличения вашего королевства, а остаемся под их влиянием, возможно, по другим причинам. Вот одно из объяснений нашей зависимости от англичан. Едва лишь династия Бурбонов очутилась на испанском троне, как мы сразу же увидели во Франции опасного неприятеля, хотя ранее мы считали вас нашими защитниками. Тогда мы поняли, что англичане могут стать для нас тем, чем явились вы для испанцев. Англичане оказались деспотичными опекунами, злоупотребившими нашей слабостью; таким образом, мы, сами того не ведая, заковали себя в кандалы. Мы допустили свободный ввоз английского сукна, не подумав о том, какой ущерб такая снисходительность нанесет нашим мануфактурам. Мы не понимали, что англичане ничего нам не дадут взамен. Они продолжают извлекать немалую прибыль, а мы терпим страшные убытки, что, по-видимому, и входит в их интересы. Отсюда берет начало наша погибель: мануфактуры пришли в упадок — более того, из-за английской конкуренции они были полностью уничтожены, тогда как поставляемые в Англию продукты питания стоили гораздо дешевле ввозимого оттуда сукна. Разница в результате покрывалась золотом, добываемым в Бразилии. Отныне наши галионы, заглянув на минутку в родные порты, прямиком отправлялись в Англию».

«Именно так англичане и подмяли под себя всю вашу торговлю. Вы посчитали для себя более приятным быть ведомыми другим, чем управлять делами самим. Англия развивалась на ваших развалинах, и прежняя движущая пружина португальской промышленности, полностью проржавев у вас в руках, досталась иностранцам. Между тем страсть к роскоши продолжала вас губить: вы обладали золотом, однако желали его иметь в виде продуктов мануфактуры. Золото отправляется в Лондон, где его обрабатывают ювелиры. В итоге вы платите двойную цену: с одной стороны, вы уменьшили денежную массу, ведь часть золота превращается в предметы роскоши, с другой стороны, вы обязаны заплатить ювелирам за работу. Какие только предметы вы не заказывали себе в Англии: и распятия, и ковчежцы для мощей, и четки, и дароносицы — одним словом, любые орудия идолопоклонничества, оскорбляющие чистый культ Предвечного. Наконец англичане покорили вас до такой степени, что взяли на себя ваше морское сообщение со Старым Светом, начали продавать вам корабли и оснащение для использования в колониях Нового Света. Зависимость от Англии увеличивается постоянно, скоро у вас отнимут и свободу внутренней торговли. В Лиссабоне сегодня видишь исключительно английские магазины, причем вам от них не достается ни малейшей прибыли: ее забирают поработители. На вашу же долю достается лишь мнимая честь дать название фирме. Но англичане пошли и дальше: не успокоившись уничтожением португальской торговли, они полностью лишили вас кредита. Вам позволено теперь занимать деньги только у них; попав в столь постыдное рабство, вы стали посмешищем всей Европы. Нация, опустившаяся столь низко, долго не просуществует. Вы наблюдали, как после краха торговли погибли науки, искусства, литература. Когда замирает торговля, все в государстве приходит в негодность. Национальную торговлю можно уподобить сокам, питающим различные части человеческого тела: когда их не хватает, весь организм испытывает страдания. Пробуждения из оцепенения ждать придется столетие, заря которого, впрочем, пока не видна на горизонте. Вам нужен второй царь Петр, но гениальные люди не родятся среди народа, погрязшего в суевериях. Прежде всего вам необходимо сбросить с себя иго позорной и расслабляющей религиозной тирании. Мало-помалу начнет расти деловая активность, иноземные купцы вновь станут заглядывать в ваши портовые города, а вы будете продавать им любые колониальные товары, в то время как англичане интересуются только золотом. Таким образом вам удастся возместить потерянные деньги — сколько они у вас возьмут, столько же и останется. Ваш кредит укрепится, и вы освободитесь из-под ярма, к величайшей досаде Англии».

«Для этого мы и стараемся пробудить к жизни наши мануфактуры».

«Прежде всего нужно обрабатывать ваши земли. Мануфактуры же станут подлинными источниками богатства, только когда потребное для них сырье вы вырастите на ваших собственных землях. Какую выгоду извлечете вы из продажи произведенного у вас сукна, если пряжу вам будет необходимо покупать в другом месте? Завидная ли прибыль от шелковых тканей, если у вас нет ни тутовых деревьев, ни гусениц шелкопряда? Много ли даст торговля оливковым маслом, когда вы не желаете заботиться о масличных деревьях? Кому вы ухитритесь сбыть свои вина, если по принятым у вас нелепейшим правилам виноградную лозу вырывают и под какими-то предлогами сажают вместо нее зерно? Неужели вы настолько глупы, что не знаете: хлеб не дает урожая на земле, благоприятной для виноградника?»

«Инквизиция расправилась с теми людьми, которым мы доверяли большую часть таких забот. Славные крестьяне идут под суд, их отправляют в ссылку, а ведь они могли бы нам показать, что простое возделывание земли в колониях, сегодня лишь раскапываемой вглубь, делает заморские владения более полезными для метрополии, чем любое добываемое там золото. Суровость этого кровавого судилища — главная причина нашего упадка».

«Но кто мешает вам разделаться с инквизицией? Почему бы вам не поступить с ней так же мужественно, как ранее вы обошлись с иезуитами, хотя те вели себя у вас сравнительно безобидно? Так раздавите же, уничтожьте без жалости этого жука-точильщика, незаметно подрывающего устои вашего государства! Опаснейшие враги свободы и торговли должны угодить в те цепи, которые они выковали для других, и тогда в Лиссабоне состоится последнее аутодафе и пусть на костре сгорят тела этих злодеев! Но если вам случится вновь обрести мужество, тогда мы увидим нечто весьма занимательное, а именно: англичане, ныне справедливо враждующие с гнусным судилищем инквизиции, сразу же превратятся в ее защитников. Да, они ей помогут, потому что извлекают из этого пользу; они не бросят инквизицию в беде, иначе вас трудно будет держать в рабстве, столь выгодном Англии. Итак, повторится та старая история, когда турки поддержали римского папу в войне с венецианцами. Значит, верно утверждают, что суеверие — могущественнейшее оружие в руках деспотизма, и собственная выгода иной раз заставляет ценить то, что достойно презрения. Поверь мне, ни мелочные соображения, ни наивное благоговение не должны отвращать вас от земледелия; истинное богатство народа заключается в избытке продуктов, тогда как сейчас у вас недостает даже необходимого. И пожалуйста, не ссылайтесь на малочисленность населения: крестьян, способных заставить землю плодоносить, у вас вполне хватает. Дело не в отсутствии работников, но в бестолковости администрации. Прекратите бездельничать, иначе вы лишитесь последних сил; бедняки, кое-как прозябающие на грудах золота, вы напоминаете мне растения, появляющиеся на поверхности земли лишь на краткое время и тут же вянущие из-за недостатка жизненных сил. Сначала вам следует возродить морской флот, некогда принесший вашей стране великую славу. Вспомните те достославные времена, когда перед португальским флотом открылись богатейшие гавани Востока, когда ваши корабли, отважно обогнув африканский материк с юга, проложили прочим народам путь к сокровищам Индии, откуда они и вывезли несметные богатства. Разве тогда вам нужны были англичане?.. Служили ли они у вас на кораблях в качестве лоцманов? Может быть, это они изгнали мавров из португальских пределов? Помогли ли они вам во внутренних распрях? Содействовали колонизации Африки? Короче говоря, неужели до начала кризиса они привозили к вам пропитание? Ну, а вы что, стали другим народом? Ищите же себе союзников, но никогда не ищите себе покровителей».

«Поставленных целей вряд ли удастся достичь с устранением одной инквизиции, необходимо заняться всем духовенством в целом. Священников следует убрать из суда и советов, поскольку они думают лишь о том, как сделать из нас ханжей, постоянно мешают торговать, заниматься земледелием и военным делом. Но как лишить духовенство власти, ведь оно достигло ее благодаря нашим слабостям?»

«Да теми же средствами, которые Генрих Восьмой, освободивший свой народ от подобных уз, использовал в Англии. Поступайте как он. Некогда вы приговорили великого инквизитора Лиссабона к смертной казни за участие в заговоре против Британской династии. Неужели вы тогда боялись инквизиции, одно имя которой ныне заставляет вас трепетать от ужаса? Но почему бы не рискнуть повторить поступок, однажды уже совершенный? Разве заговорщики против государства не заслужили столь же ужасной кары, что и коварные враги государя?»

«Надеяться на подобные перемены, однако, не приходится. Крайне опасно возмущать народ в стремлении избавить его от погремушек религии, которые доставляли удовольствие людям в течение столетий. Народ слишком полюбил свои цепи и никогда не потерпит, чтобы их разбили. Скажу более, влияние англичан в нашей стране слишком сильное, так что никакие реформы попросту невозможны. Главное наше заблуждение заключалось в том, что мы покорились их игу… Нам его никогда не сбросить. Подобно малым детям, привыкшим ходить на помочах, мы тут же валимся на землю, когда нас от них освобождают. Нам, пожалуй, лучше будет оставить все как есть. В состоянии изнурения любая перемена приносит только вред».

Но здесь мы вынуждены были прервать нашу беседу: мимо нас десять или двенадцать дикарей вели двадцать негритянок; они направлялись во дворец.

«А-а! — сказал Сармиенто. — Эти женщины — дань из какой-то провинции. Давай-ка поскорее вернемся назад, правитель, скорее всего, пожелает, чтобы ты немедленно приступил к исполнению обязанностей».

«Но, по крайней мере, не оставляй меня, откуда мне знать, какие женщины больше всего нравятся твоему повелителю? Не ведая этого, вряд ли мне удастся сделать отбор, который он мне поручает».

«Прежде всего, ты никогда не увидишь их лиц, они скрываются под покрывалом. Пока продолжается испытание, как я тебе уже говорил, два вооруженных дубинами негра будут стоять рядом, что, вероятно, лишит тебя желания заглянуть под покрывало и вообще предохранит от соблазна. Однако потом ты свободно рассмотришь некоторых из отобранных женщин. Владыка не разрешает показывать лишь тех, кто особо придется ему по вкусу. Но в минуту их появления он еще не знает, кто ему понравится, поэтому лица прикрывают всем женщинам. Если же говорить о формах тела, то ты, не успев привыкнуть к прелестям негритянок, вряд ли сможешь выбрать достойных. Впрочем, цвет кожи не делает их формы менее привлекательными. Они должны быть правильными, гармоничными и четко очерченными. Любой изъян, вредящий изящности тела, совершенно не допускается… Пускай тело будет упругим и свежим; не забудь о девственности, ведь это одно из основных требований. Сладострастные округлости, кстати говоря, должны быть одушевлены возвышенной гармонией, благодаря которой греческая Венера считается образцом красоты: недаром ведь в ее честь просвещеннейший и чувствительнейший народ воздвигал храмы… Я, впрочем, буду стоять поблизости, чтобы оказать тебе первую помощь… Смотри же мне прямо в глаза и по моему взгляду принимай очередное решение».

Когда мы вошли во дворец, то узнали, что монарх уже справлялся о нас, ибо ему успели доложить о прибытии женщин. Как то предвидел Сармиенто, по приказу правителя мне было незамедлительно предложено приступить к исполнению своих обязанностей. По прибытии женщины освежились и передохнули несколько часов, а затем, в укромном уголке дворца, в компании Сармиенто и двух негров, державших свои дубины над моей головой, я приступил к моей достойной уважения службе. Малый возраст некоторых девушек приводил меня в смущение, ибо половина испытуемых была младше двенадцати лет. Как определить красоту форм, если они только начали развиваться? Следуя знакам, что мне подавал Сармиенто, я без особых проблем принимал этих детей во дворец, разумеется, если не находил у них каких-нибудь существенных недостатков. Вторая половина прибывших женщин отличалась более развитыми формами, так что здесь я ориентировался с уверенностью. Я выбраковал лишь тех, чьи талия и телосложение показались мне вульгарными, и даже удивился, как их вообще осмелились представить монарху. Сармиенто отвел к правителю первые отобранные мною образцы, а я с нетерпением ожидал его возвращения. Владыка сразу же отправил женщин в тайные покои, а посланцы были отпущены вместе с выбракованными мною негритянками.

Мне вскоре приказали вступить во владение жилищем вблизи хижины португальца.

«Пойдем туда, — сказал мой предшественник, — монарх, поглощенный изучением новых жен, сегодня вряд ли будет доступен».

«Но как понять, — обратился я к Сармиенто во время прогулки, — как понять тех, кто развратился настолько, что им нужно владеть семью или восемью сотнями женщин?»

«Подобные вещи кажутся мне совершенно естественными», — отвечал Сармиенто.

«О, растленный ты человек!»

«Напрасно ты обрушиваешься на меня с обвинениями. Разве не естественно стремиться к умножению удовольствий? Какой бы красивой ни была какая-нибудь женщина, как бы мы ее ни любили, но за две недели трудно не пресытиться ее прелестями. Ну, а то, что ты уже хорошо знаешь, сможет ли разжечь огонь желания? Распалить настоящую страсть, вне всякого сомнения, можно лишь тогда, когда возбуждающие нас объекты постоянно меняются. Там, где ты испытываешь одно ощущение, человек, стремящийся к перемене и умножению удовольствий, испытывает тысячу ощущений. Известно, что страсть возникает в силу возбуждения, когда атомы красоты сталкиваются с животными духами.[24] Колебания же последних зависят от силы и частоты столкновений. Не ясно ли тогда, что при увеличении числа столкновений возбуждение усиливается? Итак, разве станет кто-нибудь сомневаться, что, предстань перед нашим взором сразу десять женщин, в результате истечения атомов красоты и их столкновения с животными духами мы возбудимся несравненно сильнее, чем когда будем иметь дело только с одной женщиной?»

«Такой разврат аморален и груб, в нем нет ни нравственных принципов, ни деликатности, я вижу лишь отвратительное скотство».

«Но разве следует искать нравственные принципы в том удовольствии, которое достигается тем вернее, чем более правил мы нарушаем? Что касается деликатности, то ты должен отказаться от мысли о том, будто бы она умножает чувственные наслаждения. Да, она помогает любви, полезна всему, что связано с метафизическими ценностями, но в остальном не нужна совершенно. Неужели турки и вообще все народы Азии — а они, как правило, предпочитают наслаждаться одни, — менее счастливы в сравнении с тобой, хотя вряд ли кто назовет их деликатными. Какой-нибудь султан приказывает доставить ему удовольствие, вовсе не заботясь о том, будет ли оно разделено кем-либо еще.[25] Кто знает, может быть, некоторые личности с утонченной организацией найдут в этой хваленой деликатности лишь вред ожидаемым удовольствиям? Подобные максимы, которые тебе представляются ложными, имеют какое-то рациональное основание. Спроси у Бен-Маакоро, почему он свирепо наказывает женщин, разделивших с ним любовные удовольствия. И он ответит тебе — причем точно так же тебе ответили бы и дурно воспитанные на твой взгляд обитатели еще трех частей света, — что если женщина наслаждается в объятиях мужчины, то она меньше всего в это мгновение думает об удовольствии последнего. Отвлекаясь подобным образом от удовольствия своего господина, она занята собою одною и уклоняется от обязанности заниматься исключительно мужчиной. Тот, кто хочет получить полное удовольствие, должен заботиться лишь о себе, ведь то, что женщина отнимает для себя от общего объема наслаждений, всегда происходит за счет обкрадывания мужчины. В мгновения страсти мужчина обязан не отдавать, но брать. Поскольку чувство, получаемое от дарованного блага, — исключительно моральное, то испытывать его, следовательно, могут лишь люди определенного сорта. Между тем чувство, получаемое от приобретенного блага, — физическое, оно с необходимостью доступно всем людям. И это последнее качество делает его куда более предпочтительным, нежели некое удовольствие для избранных. Одним словом, удовольствие, которое ты вкушаешь с пассивным объектом, является полным, ведь его испытывает только деятельный участник акта, и в этот момент оно переживается намного острее».

«Но тогда следует утверждать, что любовь со статуей значительно приятнее, чем с женщиной?»

«Ты совсем меня не понимаешь; эти люди находят особое наслаждение в том, что их искусительница-женщина могла бы разделить с ними утехи любви, но условия, в которых она оказывается, не позволяют ей делать это. В этом случае природные способности женщины, не будучи реализованными, лишь удваивают ощущения злого демона-мужчины».

«Право же, мой друг, но я вижу здесь лишь стремление к тирании, к тому же отягощенное софизмами».

«Никаких софизмов. Тирания, согласен. Но кто сказал тебе, будто бы тирания не увеличивает удовольствие? Ощущения лишь дополняют и усиливают друт друга: гордость — качество духовное, но она обостряет чувство, а деспотизм, сын гордости, способен подобно ей делать наслаждение более острым.

Посмотри на животных, разве ты не видишь с каким соблазнительным превосходством ведут себя самцы. А их чувственный деспотизм, от которого ты столь глупо отказываешься: взгляни как властно они наслаждаются самками, как неохотно позволяют разделять охватившие их чувства, с каким безразличием они уходят после удовлетворения желания. На их примере не преподает ли нам природа поучительный урок? Давай теперь упорядочим наши рассуждения относительно воздействия природы. Пожелай она того, чтобы в любовных утехах мы чувствовали себя одинаково, то и другие создания были бы сотворены подобно нам; однако же мы наблюдаем обратное. Итак, установив наличие неравенства, твердо зная, что один пол превосходит другой, как усомниться в доказательствах намерений природы? Сила, превосходство, неизменно демонстрируемые тем, кто ими обладает, разве не проявляются они как в любовном акте, так и в прочих действиях?»

«Я думаю совершенно иначе. Грустными становятся наши наслаждения, коль скоро мы не разделяем их с женщиной. Эгоизм меня пугает, я считаю его бедствием, наказанием, выпадающим на долю человека вредного и жестокого, проклятого остальными людьми. Женщина должна оставить эгоиста, ведь он, будучи неспособен ощущать обоюдную радость, отнюдь не содействует ее счастью».

«С такими трусливыми принципами никогда не выйдешь из детского возраста. Так ничего не достигнешь. Если не хватает смелости для того, чтобы рассеять густой туман предрассудков, в этом тумане и умрешь».

«Но к чему поступать таким образом, ведь от этого страдает добродетель?»

«Добродетель, неизменно выгодная для других и вредная для нас, не особенно важна. Мы должны руководствоваться исключительно истиной. И если, к прискорбию, выяснится, что истину можно найти лишь причинив ущерб добродетели, не лучше ли несколько уклониться от последней, чтобы выйти на свет, а не блуждать наивным простаком в тумане заблуждений?»

«Я предпочитаю остаться слабым, и добродетельным, но не превратиться в наглого развратника. Пройдя опасную школу при дворе мерзкого чудовища, душа твоя испортилась».

«Нет, это всего лишь деяние природы, одарившей меня такой энергической организацией, причем, как мне кажется, сила моя с возрастом увеличивается. Вот почему мне трудно примириться с общепринятыми предрассудками. То, что ты называешь извращением, на деле следует из самого моего существования. В этих философских системах я всегда находил счастье и ни разу не испытал угрызений совести. Благополучно двигаясь по пути зла, я вполне убедился в отсутствии каких-либо непреложных норм человеческих поступков. От пылающего огня страстей я зажег факел философии, и свет его позволил мне увидеть, что главнейшим законом природы является разнообразие всех ее творений. Равновесие, поддерживающее мировой порядок, возникает исключительно благодаря противоречиям. Зачем оставаться добродетельным, сказал я сам себе, ведь зло так же необходимо, как и добро? Любое деяние природы приносит пользу, следовательно, все человеческие поступки оказываются вполне оправданными. Итак, я очень легко могу причинять зло себе подобным, оставаясь добродетельным в глазах природы. И зачем тогда мне беспокоиться?»

«Ах! Разве люди не накажут тебя за такие оскорбления?»

«Человек пугливый неспособен наслаждаться».

«Презирая людей, мы неизбежно восстанавливаем их против себя, а поскольку общий интерес всегда перевешивает интересы частного лица, тот, кто преследует исключительно собственную выгоду, пренебрегает обязанностями по отношению к другим, прислушивается только к своим желаниям, непременно погибнет, ведь падение будет подстерегать его на каждом шагу».

«Гибели можно избежать при помощи хитрости, так что человек искушенный не испугается опасностей. Мой друг, положи мне руку на сердце: вот уже пятьдесят лет как оно находится во власти порока и, тем не менее, бьется совершенно спокойно».

«Это спокойствие развратника, привыкшего руководствоваться ложными нравственными правилами, природа здесь абсолютно ни при чем, рано или поздно она отомстит тебе за все оскорбления».

«Допустим, но, глядя на небеса, я спокойно ожидаю начала грозы. Я не собираюсь прятаться от молнии, напротив, мужественно иду ей навстречу».

Мы вошли в предоставленное мне жилище.

Оно являло собою примитивную хижину, разделенную решетками из прутьев на три или четыре комнаты. Там я обнаружил нескольких негров, которых правитель послал ко мне в качестве слуг. Негры получили приказ узнать, не требуются ли мне еще и женщины. Я отвечал отрицательно. Попрощавшись с португальцем, я сказал слугам, что хочу немного отдохнуть.

Как только меня оставили в покое, я серьезно задумался. Положение мое было незавидным. Единственный европеец, с кем мне довелось здесь встретиться, оказался гнусным злодеем; общение с ним представлялось мне таким же опасным, как и перспектива попасть в зубы людоедам, в плену у которых я находился. А моя ужасная служба… Презренное занятие, выполнять которое приходилось под угрозой смерти. Впрочем, мои чувства к Леоноре оставались незапятнанными. Я выполнял свои обязанности с крайним отвращением, испытывая, такой ужас, что любовь к моей пленительной жене определенно не пострадала. Но, тем не менее, я поступил на службу к Бен-Маакоро, и эти пагубные обязанности делали мою судьбу невыносимой. Я был готов немедленно оттуда бежать, и только мысль о том, что Леонора могла попасть на те же самые берега (а ведь в таком случае она неминуемо будет доставлена во дворец монарха), заставляя меня оставаться здесь, несколько утишала мои страдания. Я сохранил портрет Леоноры, предусмотрительно спрятав его в бумажнике вместе с банковскими билетами, что вполне гарантировало его неприкосновенность. Вы не представляете, какое значение имеет портрет для души чувствительной; надо любить, чтобы понять, как отрадно на него смотреть, какие переживания тогда тебя охватывают, какое счастье созерцать божественные черты очаровательного лица, всматриваться в глаза, которые, кажется, тебе отвечают, говорить любимому изображению те же самые слова, что ты сказал бы, сжимая в объятиях милый оригинал этого портрета, иногда орошать его слезами, согревать дыханием, оживлять поцелуями… О, искусство возвышенное и прекрасное, ведь ты само возникло только благодаря любви, и первый художник рисовал, охваченный этим чувством. Поставив перед собой чарующий залог любви моей Леоноры, я упал перед ним на колени.

«О ты, боготворимая мною! — вскричал я. — Прими мою чистосердечную клятву: даже среди всех этих ужасов я сохраню чистоту моей души. Не бойся: храм, где ты царишь безраздельно, никогда не осквернится преступлением. Обожаемая подруга, пошли мне утешение среди моря бедствий, укрепи мои силы в несчастье. Ах! Если я и начну склоняться к заблуждению, единственный поцелуй, сорванный с твоих нежных губок, тут же отвратит меня от рокового шага».

Уже стемнело, когда я уснул. На следующее утро меня разбудил Сармиенто, предложивший совершить вместе с ним очередную прогулку, причем в те места, которые мне пока не доводилось видеть.

«Не знаешь ли ты, — спросил я его, — как отнесся правитель к моему выбору?»

«Остался доволен, что и поручил передать тебе, — отвечал португалец, когда мы с ним отправились в путь, — теперь ты стал такой же ученый, как и я, и более не нуждаешься в моих уроках. Правитель, — продолжал он, — всю ночь распутничал, а теперь желает очиститься, так что с утра в жертву принесут шесть женщин. Не хочешь ли поприсутствовать?»

«О праведное Небо! — отвечал я в ужасе. — Сделай все возможное, только избавь меня от столь ужасного зрелища!»

«Прекрасно тебя понимаю, зрелище не может тебе понравиться, поскольку ты увидишь, как под нож идут только что отобранные тобою женщины».

«Какое несчастье! Я размышлял об этом всю ночь… Вот что делает службу, на которую я обречен, невыносимой для меня; если выбранная мною женщина падет жертвой, то я умру от жестоких угрызений совести, от одной страшной мысли, что мог спасти несчастную, сославшись на какие-нибудь изъяны тела, но не сделал этого».

«Так, еще одна детская нелепость — тебя следует от нее избавить. Если ты отведешь гибель от этой женщины, то смертный жребий неминуемо выпадет на другую. Ради спокойствия души нужно уметь отвлекаться от мелких неприятностей. Допустим, армейский генерал решил обрушиться на левый фланг врага. Разве он будет терзаться угрызениями совести, что в том случае, если бы удар пришелся на правый фланг, он бы спас жизни солдат левого? Раз уж мы хотим добыть плод, сотрясение дерева нас не должно беспокоить».

«Оставь жестокие утешения и лучше расскажи мне об особенностях местной жизни, ведь они мне еще неизвестны, поведай о той проклятой стране, куда меня занесла злая судьба».

«Тебе было бы легче, родись ты, подобно мне, в жарком климатическом поясе, — продолжал португалец, — тогда ты скорее бы привык к жгучим лучам тропического солнца. С апреля по сентябрь погода здесь довольно-таки терпимая, но в остальное время года стоит несносная жара: нередко видишь, как животные в деревнях погибают под палящими лучами солнца. Нравственная развращенность здешних дикарей скорее всего объясняется жарким климатом. Ныне никто уже не сомневается, что воздушные массы влияют на организм человека: мы становимся порочными или же добродетельными в зависимости от большего или меньшего давления воздуха на легкие[26] и от качества воздуха — здоров ли он, горяч или холоден. О вы, надеющиеся подчинить человеческий род одинаковым законам, осмелитесь ли вы настаивать на своем, не принимая во внимание изменения атмосферы? Правота моих принципов совершенно очевидна! Впрочем, следует признать, развращенность местных нравов достигла предела, далее зайти уже невозможно.

Здесь распространены любые преступления, и все они остаются безнаказанными. Отец семейства не делает никакого различия между своими дочерьми, сыновьями, рабами или женами, все они в равной мере служат его похотливым удовольствиям. Те же, кто вздумает ему отказать, не смогут так просто отделаться от любострастных посягательств; в семьях утвердился деспотизм, и отец вправе безжалостно убить любого члена семьи. Несмотря на известную потребность в женщинах, обращаются с ними плохо; в целом я уже описал тебе их положение в обществе, но и семейная участь их не легче. Жена может разговаривать с мужем только стоя на коленях, ее никогда не допускают к обеденному столу, а в качестве пропитания ей кидают какие-нибудь объедки, причем в самый отдаленный угол. Так у нас обходятся с животными. Ну, а если жена дарует своему хозяину наследника? Станет ли она пользоваться тем уважением, которое так красит судьбу женщины в наших странах? Повторяю тебе, единственной наградой со стороны жестокосердного супруга будет крайнее презрение, пренебрежение и отвращение. Иногда же муж ведет себя с еще большей жестокостью: не давая плоду созреть, он уничтожает его во чреве своей супруги. Но, допустим, несмотря на всю недоброжелательность мужчины, ребенку как-то удастся появиться на свет. Чадо отцу не понравилось — его сразу же убивают. Мать не обладает никакими правами на ребенка, тем более когда дитя подрастет. Иногда сын даже следует примеру отца и грубо обращается с той, которая даровала ему жизнь.[27] Простолюдинки не представляют собой исключения, и жены знати терпят такое же безжалостное обращение. Трудно описать, в каком скотском состоянии живут эти женщины, как их унижают: они постоянно трепещут от страха перед мужем, всегда готовы расстаться с жизнью по малейшему капризу семейного тирана. Участь диких животных, несомненно, выглядит предпочтительнее.

Некоторое понятие о нашем государстве можно себе составить на примере феодального польского королевства. Бутуа разделяется на восемнадцать небольших областей, сравнимых с крупными европейскими сеньориальными владениями. Каждая из областей управляется отдельным правителем, который царит в своих землях, причем его власть приравнивается к королевской. Подданные подчиняются ему непосредственно, и он поступает с ними так, как ему заблагорассудится. В этом королевстве, тем не менее, существуют определенные законы; может быть, их число даже слишком велико. Впрочем, все они направлены лишь на то, чтобы подчинить слабого сильному — другими словами, поддержать деспотизм, вот почему народ здесь постоянно страдает. Однако и простой человек остается деспотом в кругу своей семьи, хотя, по сути дела, он вообще ничем не владеет. Ему дают лишь продукты питания, достаточные для прокормления семьи, а взамен он в поте лица своего обязан возделывать землю. Все остальное принадлежит правителю области, владеющему имуществом подданных полностью и безраздельно, с тем, однако, условием, что четыре раза в год царю нужно сполна выплачивать дань в виде девушек, мальчиков и продуктов питания. Правитель области получает эту дань от вассалов, так что ему требуется лишь доставить ее королю, а поскольку она налагается с учетом возможностей каждой области, местный правитель никогда не бывает ею слишком обременен.

Такие преступления, как, например, убийство и воровство, для вельмож проходят абсолютно безнаказанными, но простолюдина за них карают с крайней свирепостью, разумеется, если он совершит проступок за пределами своего дома. Например, будь он главой семейства и убей кого-нибудь из членов семьи, ему подчиненной, ему обеспечена полнейшая безнаказанность. В ином случае его ждет смерть. Арестовав виновного, его незамедлительно отправляют к местному владыке, и тот собственноручно приводит приговор в исполнение. Для вельмож такие наказания представляют собой особое наслаждение: такое же удовольствие европейцы получают от охоты. Обычно преступников держат под стражей до тех пор, пока их не скопится определенное число. Затем шесть или семь местных правителей собираются вместе, чтобы в течение нескольких дней издеваться над несчастными узниками. Наконец их убивают. Охота заканчивается разгульным пиршеством, куда сгоняют жен казненных преступников, и правители сообща глумятся над этими женщинами. Бен-Маакоро пользуется аналогичными правами в принадлежащей ему области, а поскольку она самая большая, ему представляется еще больше возможностей совершать ужаснейшие деяния.

Несмотря на всю свою власть, правители областей непосредственно подчиняются монарху; тот вправе приговорить их к смерти за мятеж и оскорбление величества и тотчас же привести приговор в исполнение без какого бы то ни было судебного разбирательства. Однако вина должна быть действительной, иначе местные правители, объединившись между собой, примут сторону осужденного и взбунтуются, чтобы общими усилиями сбросить с трона владыку, не умеющего пользоваться своей деспотической властью.

Владыка Бутуа относится к своему потомству с крайним безразличием, ведь его наследники не имеют никаких прав на трон. В восемнадцати областях дело обстоит по-другому; там дети наследуют отцовские земли. Как только местный владыка умрет, его старший сын берет бразды правления в свои руки, занимает дом и низводит мать и сестер в крайнее рабство: в его доме их положение ниже, чем у рабов его жены, если, конечно, владыка не захочет жениться на родственницах. В последнем случае они избегают крайнего унижения, но разве положение супруги не является в соответствии с местными обычаями достаточно тяжелым? Если после смерти главы семейства окажется, что его жена беременна, то она должна как можно скорее уничтожить плод, иначе наследник убьет ее.

Теперь о короле. Когда он умирает, все местные правители собираются вместе. Подобно жагам, своим соседям, эти дикари, смешивая понятия доблести[28] и жестокости, избирают владыкой самого свирепого вельможу. В течение девяти дней кандидаты упражняются в свирепости или над военнопленными, или же над преступниками, а иногда просто дерутся между собой до победного конца. Тот, кто покажет себя самым сильным и жестоким, с той поры среди этого народа считается достойнейшим, и его выбирают в качестве верховного правителя. С торжествующими криками его переносят во дворец, где после выборов в течение девяти дней предаются новым неистовствам. Там разнузданный разврат принимает такие формы, что иной раз вновь избранный правитель не выдерживает этого испытания и церемония выборов короля начинается снова. Редко эти празднества обходятся без пролития крови множества людей.

Если между жителями Бутуа и соседями разгорается война, местные правители поставляют королю отряды вооруженных стрелами и копьями людей, в количестве, определяемом государственными потребностями. Если враг силен — посланные отряды весьма значительны; если дело ограничивается легкими столкновениями — они невелики. Причины столкновений всегда оказываются одинаковыми: потрава полей, похищение рабов или женщин. После нескольких дней предварительных столкновений разыгрывается решительное сражение. Затем каждая из сторон возвращается к себе домой.

Народ здесь, несмотря на почти полное отсутствие понятия нравственности и огромное число самых разнообразных преступлений, набожный и суеверный. Религия тут правит умами с такой же силой, как в Испании или Португалии. Теократическая власть строится по закону феодального управления. В каждой области имеется главный жрец, подчиняющийся верховному жрецу страны, который живет с королем в одном городе. Главный жрец области возглавляет коллегию нижестоящих жрецов. Все вместе они занимают обширное здание, построенное по соседству с храмом. Идол повсюду почитается тот же самый, что и во дворце правителя, однако последний пользуется преимуществом: независимо от столичного храма, здесь существует особый придел, где совершаются жертвоприношения. Почитаемый здесь в качестве божества змий есть то самое пресмыкающееся, которому люди поклонялись с древнейших времен; в его честь возводились храмы в Египте, Финикии, Греции, откуда почитание змия перешло в Азию и Африку — одним словом, стало повсеместным.[29] Люди, живущие здесь, уверяют, будто бы идол есть изображение создателя мира, и, с целью оправдать его внешний вид, говорят, что наполовину человеческий, наполовину животный облик равным образом символизирует сотворение людей и животных.

Правитель области обязан ежегодно посылать местному жрецу шестнадцать жертв обоего пола; жрец вместе со своими помощниками их умерщвляет в определенные дни, предписываемые ритуалом. Мысль о том, что человеческое жертвоприношение является самым замечательным даром, какой только можно принести божеству, явилась плодом гордыни. Человек, считая себя самым совершенным творением в мире, вообразил, будто бы принесение в жертву себе подобных наилучшим образом умиротворяет богов. Вот почему этот обычай чрезвычайно распространился: на земле не существует народа, у которого бы его не было. Кельты и германцы приносили в жертву стариков и военнопленных; финикийцы, карфагеняне, персы и иллирийцы убивали собственных детей, фракийцы и египтяне — девственниц и т. п.

Дело воспитания молодого поколения в Бутуа целиком доверяется жрецам; они воспитывают как мальчиков, так и девочек, правда, в раздельных школах. Никто другой в этот процесс не вмешивается. Главная и почти единственная добродетель, внушаемая девочкам, — полнейшая покорность, беспрекословное подчинение желаниям мужчины. Воспитанницам внушают, что они созданы только для того, чтобы находиться под властью сильного пола и, как учил Магомет, до конца дней своих терпеть страдания».

«Как учил Магомет? — переспросил я, прервав Сармиенто. — Мой друг, ты ошибаешься. Очевидно, твое несправедливое отношение к женщинам заставило тебя принять ложное, ничем не подкрепленное мнение. Магомет вовсе не проклинает женщин. Я удивлен, что, при всем блеске своей эрудиции, ты слабо ознакомился с Кораном. “Любой добронравный верующий, будь то мужчина или женщина, может попасть в рай”, — вот точные слова Пророка из шестидесятой суры Корана. И во многих других местах Корана Магомет определенно утверждает, что в раю можно будет встретить не только жен, любимых на земле, но и прекрасных девушек, а это доказывает, что Пророк никогда не собирался лишать вечного небесного блаженства земных женщин: вместе с гуриями они также попадут в рай. Прости мне это отступление в защиту обожаемого мною слабого пола, который ты презираешь. Продолжай же свой занимательный рассказ».

«Магомету вольно осуждать женщин на муки или отправлять в рай, — сказал португалец, — но для меня ясно одно: даже если бы я и поверил в эти басни, то стремился бы в рай отнюдь не из-за женщин. И пусть Люцифер сдерет с меня заживо кожу, если я огорчусь, исчезни женщины вообще с лица земли! Несчастен тот, кто в любовных утехах или в обществе не может обойтись без этих лживых, лицемерных и подлых созданий, всегда думающих о том, как бы солгать или нанести нам вред, неизменно перед нами пресмыкающихся, постоянно лукавящих, во всем подобных гадюке, что поднимается от земли лишь затем, чтобы извергнуть яд! Но не прерывай меня больше, брат, если хочешь услышать продолжение рассказа.

Что касается мальчиков, — продолжал мой наставник, — то их учат прежде всего подчиняться жрецам, а затем уже — королю и, наконец, — местным начальникам. Воспитанникам рекомендуют быть всегда готовыми пролить свою кровь за интересы названных лиц.

В Европе к числу опасностей, угрожающих школе, как правило, относят разврат, здесь же разврат узаконен. Супруг с презрением изгонит из своего дома невесту, если она окажется девственницей.[30] Девственность по закону принадлежит жрецам: они одни могут сорвать этот пустоцвет (а мы, исключительно по нашей глупости, так высоко ценим его). Из общего правила, впрочем, исключаются препровождаемые к монарху подданные, которых держат под надежной охраной во дворцах правителей областей и не пускают в школу. Жрецы никогда не осмеливались оспаривать это право у монарха, ведь ему принадлежит и светская и духовная власть. Цветы девственности срываются в отмеченные в местном календаре праздничные дни. Храмы тогда закрываются, входить туда дозволяется лишь жрецам. В округе в это время царит полнейшее безмолвие, любой, кто осмелится его нарушить, безжалостно предается смерти. Лишение невинности происходит у подножия идола. Главный жрец начинает первым, а его товарищи заканчивают дело. Девочки проходят обряд два раза, мальчики — один; церемония завершается жертвоприношением. В семью дети возвращаются по достижении тринадцати или четырнадцати лет, там у них осведомляются, прошли ли они через освящение. Если этого не произошло, мальчики навлекают на себя ужасное презрение, а девочки никогда не выходят замуж. В столице все обстоит точно так же, как и в провинциях, но с одним отличием: во время инициации монарх, если он того пожелает, имеет преимущественное право перед жрецами. Здесь, как и в иудейском царстве, жрецы могут силой забирать детей, коль скоро кто-нибудь начнет отказываться посылать их в школу».

«Какие гнусности, — вскричал я, — все эти мерзости меня крайне возмущают! Признаюсь, мне противно слышать, что педерастию превратили в акт религиозной инициации. До каких пределов разврата должен был дойти народ, сделавший своим обычаем ужаснейший порок, максимально разрушающий человеческий род, порок позорнейший, явно противоречащий законам природы!»

«Крепкие же ты сыплешь ругательства! — отвечал мне португалец, к несчастью слишком приверженный этому презренному извращению. — Послушай, друг, я, пожалуй, прерву мою речь на какое-то время, чтобы рассеять твои заблуждения, рискуя даже пожертвовать кое-какими своими принципами, лишь бы только неопровержимо доказать ложность твоих нравственных правил.

Не воображай, будто бы это прегрешение, которому в Европе приписывают огромное значение, в действительности столь важно, как то обычно думают. С какой бы точки зрения его ни рассматривать, опасным оно может быть признано только потому, что из-за него уменьшается численность населения. Но разве это настоящее зло? Здесь нам следует провести исследование. Что случится, если к данному пороку начнут относиться снисходительно? В таком государстве, как я полагаю, родится меньше детей. Но неужели же уменьшение численности населения следует считать великим злом и каким слабым должно быть правительство, чтобы этого опасаться? Разве государство испытывает потребность в большем числе подданных, нежели то, которое оно в состоянии прокормить? Когда нужное число будет достигнуто, все мужчины, в силу безусловной справедливости, должны сами решать, производить или же не производить на свет детей. Мне смешно слышать непрекращающиеся вопли в защиту роста народонаселения. Твои соотечественники в особенности, твои дорогие французы, не замечают того, что правительство относится к их делам с полнейшим равнодушием как раз из-за избыточной численности населения. Их побеги за границу, их смерть мало трогает ваше правительство, а бесчеловечные законы каждый день собирают обильные жертвы. А вот при меньшем количестве народа, подданные стали бы дороги государству — ныне оно ими пренебрегает, — и тогда свирепо разящий меч Фемиды уже не сносил бы головы счастливых граждан.

Впрочем, пускай эти дураки орут себе в удовольствие, пусть составляют отвратительные компиляции, наполненные амбициозными проектами увеличения народонаселения, между тем как избыток его и есть важнейшее зло в государстве. Ограничимся рассмотрением того, являются ли их цели благими. Осмелюсь утверждать обратное. Да, осмелюсь заявить, что в стране, где численность населения и роскошь невелики, равенство, к которому ты стремишься, поддерживается более полно и, следовательно; лучше обеспечивается счастье отдельного гражданина. Именно чрезмерный рост народонаселения и роскоши приводят к неравенству условий существования и ко всем бедам, отсюда вытекающим. Среди народа воздержанного и умеренного все люди суть братья, но они перестают знать друг друга, когда роскошь портит одних, а другие нищают из-за роста населения. По мере увеличения населения и роскоши незаметно укрепляются права сильнейшего; слабый попадает в рабство, устанавливается деспотизм, народ постепенно теряет силы и вскоре оказывается раздавленным под тяжестью цепей, выкованных для него вследствие его собственного прироста.[31] То, что уменьшает численность населения, идет, таким образом, на пользу государству, а отнюдь не вредит ему. С государственной точки зрения, известный порок из разряда ужасных преступлений должен быть перемещен в разряд добродетелей, что и случилось у всех философски мыслящих народов. А если на этот вопрос посмотреть с точки зрения природы? Ах, но если бы природа желала того, чтобы прорастало каждое зерно, то она устроила бы землю много лучше. Земля бы тогда постоянно приносила урожай и плодоносила, ожидая лишь очередных семян: каждое из них, уйдя в землю, возвращалось бы сторицей.

Теперь, чтобы убедиться в правоте моих слов, бегло взглянем на организм женщины.

Предположим, что женщина живет семьдесят лет. До четырнадцатилетнего возраста она еще не в состоянии, а в последние двадцать лет жизни уже не в состоянии рожать. В остатке тридцать шесть лет. Отнимаем из них три месяца в году, когда она по известной слабости не способна содействовать исполнению целей природы, если женщина благоразумна и желает произвести на свет доброе потомство. Выходит, природой установлено так, что женщина служит ей самое большее двадцать семь лет из семидесяти.

Я задаю вопрос, разумно ли предполагать, что природа потерпит такие потери,[32] коль скоро она вообще ничего никогда не теряет? Но если это соответствует законам естества, тогда по какому праву человеческие законы преследуют людей, подчиняющихся требованиям самой природы? Размножение, безусловно, не относится к законам природы, ведь она его только терпит. Когда создавались первые виды, какая у нее была в нас потребность? Не следует также воображать, будто мы необходимы природе ради сохранения видов, существование которых способствует исполнению ее планов. Все противоположные точки зрения объясняются лишь нашей гордыней.

Если бы на земле не осталось ни одного человека, от этого ничего бы не изменилось. Мы извлекаем выгоду из того, что встречается на нашем пути, но не следует думать, будто что-либо создано ради нас. Мы всего лишь жалкие твари, подверженные, подобно прочим животным, разнообразным случайностям. Мы рождаемся на свет точно так же, как и они, но мы обладаем гордыней, мы вообразили себе, будто бы исключительно ради драгоценного человеческого рода светит солнце и произрастают растения. О, печальное ослепление! Давайте же поймем то, что природа может прекрасно обойтись и без нас, как она обойдется без какого-нибудь вида мух или муравьев. Вот почему мы вовсе не обязаны заботиться о продолжении рода, природе совершенно безразличного: полное уничтожение его ничуть не изменит ее законов.

Следовательно, позволено губить жизнь, нисколько и ни в чем не оскорбляя природу! Да что я говорю! Мы оказываем ей услугу, препятствуя увеличению численности определенного вида ее творений, полное уничтожение которых, после того как за эти первые творения природе будет воздана должная честь, позволит нашей владычице, отказавшись от дарованной нам терпимости, вновь вступить в свои права. Итак, вот он, этот опасный порок, ужасный порок, против которого бездумно ополчаются законы и общество, вот он перед нами, но теперь его полезность для природы и государства доказана. Благодаря ему уничтожаются излишки населения в государстве, что придает последнему утраченную было энергию, природе возвращается ее могущество, так что она свободно может приступить к новому творчеству. Допустим, такая наклонность неестественна, но почему тогда она пробуждается в нас еще в детском возрасте? Не должна ли она исчезнуть под влиянием воспитателей, с ранних лет опекающих ребенка? Достаточно, впрочем, взглянуть на людей, которые подвержены этой страсти, развивающейся, несмотря на все заслоны, что перед ней ставятся. С годами она лишь усиливается, она не слушается ни советов, ни увещеваний, не страшится ужасов загробной жизни, наказаний, презрения, остается равнодушной к заманчивым прелестям противоположного пола. Неужели же вкус, проявляющийся с такой силой, является извращением? Чем иным его считать, как не очевиднейшим внушением самой природы? Но если это так, тогда она не страдает; разве может она внушать то, что наносит ей оскорбление? Допустит ли природа нарушение собственных законов? Одарит ли одинаково тех, кто ей служит, и тех, кто ее разрушает? Прежде чем нагло ограничивать снисходительную природу, лучше хорошенько ее изучить. Исследуем же ее законы, выведаем ее намерения и не будем сами давать скороспелые ответы.

Наконец, дерзну заявить определенно: наша мудрая мать никогда и не намеревалась уничтожить эту наклонность, поскольку тем самым были бы спутаны все ее планы. А сюда относятся и бездетные мужчины, и женщины, которые в течение сорока лет своей жизни не в состоянии рожать, так что мы прекрасно убеждаемся в том, что размножение, совершенно для нее безразличное и вообще бесполезное, не принадлежит к числу законов естества. В данной области мы вправе поступать так, как нам вздумается, нисколько не страшась оскорбить природу или как-то ослабить ее могущество.

Поэтому перестань поносить невиннейшую из причуд, фантазию: мужчины склоняются к ней в силу тысячи физических причин, ведь она ничего не меняет в жизни и не наносит ей вреда. Наконец, эта привычка внушается нам природой, она ей полезна, равно как и государству, причем общество нисколько от нее не страдает. Противники ее встречаются лишь среди слабого пола, ибо таким образом прекращается поклонение ему. Впрочем, данное основание представляется недостаточным для того, чтобы воздвигать эшафот. Коль скоро ты отказываешься подражать философам Древней Греции, то, по крайней мере, уважай их мнения. Разве Ликург и Солон натравливали Фемиду на этих несчастных? Несравненно более разумные, они сумели использовать во благо и во славу своей родины повсеместно царивший в Греции порок, при помощи которого им удалось зажечь патриотизм в сердцах сограждан. Сила государства заключалась тогда в славном легионе любовников и возлюбленных.[33] И ты не воображай, будто бы причины, способствовавшие расцвету одного народа, когда-нибудь приведут к гибели другого.

Пускай же заботы о лечении этих неверных возьмут на себя ущемленные представительницы слабого пола, пусть они приведут их в свой храм на сплетенных из цветов гирляндах любви. Но коль скоро те, противясь силе Амура, разорвут эти цветочные цепи, не думай, будто оскорбления и язвительные усмешки, будто кандалы или палачи легко заставят их сменить веру. Первое средство делает из людей слабоумных трусов, второе — фанатиков. Человечество успело запятнать себя множеством глупых поступков и жестоких деяний, но грехов от этого нисколько не убавилось.[34]

Однако вернемся к исходному предмету разговора. Какую пользу извлечешь ты из требуемых от меня описаний, если ты ежеминутно меня прерываешь?

Преступления против религии, — продолжал португалец, — наказываются здесь точно так же, как и у нас в Европе, даже еще более жестоко;[35] главный жрец выступает тогда в качестве верховного судьи и палача. Малейшее оскорбление жреческого сословия или идола, любая невнимательность во время публичного совершения обрядов в храме, несоблюдение религиозных праздников, отказ послать своих детей в школу — все эти преступления караются смертью. Можно сказать, что несчастный народ, неминуемо приближающийся к гибели, старательно изобретает средства, способные ее ускорить.

Дикарям совершенно неизвестно искусство передавать сведения о чем-либо: они не имеют ни алфавита, ни иероглифических знаков. Народ этот не сохранил никакого исторического сочинения, которое бы способствовало познанию его собственной генеалогии. И тем не менее дикари считают себя древнейшим народом земли. Эти люди уверяют, что они когда-то властвовали над всей Африкой и особенно подчеркивают, что господствовали на море, хотя ныне о море они вообще ничего не знают. По всей вероятности, они еще долгое время не смогут добраться до близлежащих океанских берегов, ведь государство их расположено в глубине континента, а с восточными и западными соседями ведутся постоянные войны. Торговля в этих местах ограничивается вывозом риса, маниоки и маиса, которые отправляются жагам, обитающим на песчаных землях и часто испытывающим недостаток в столь ценных продуктах питания. Оттуда в Бутуа завозят рыбу, весьма здесь любимую: она поедается почти с такою же жадностью, как и человеческая плоть. По ходу обмена возникают постоянные стычки, часто переходящие в войну; тогда торговцы превращаются в воинов, а рынки — в поля сражений.

Политика — искусство, порожденное тщеславной лживостью и заключающееся в том, чтобы при обмане себе подобных самому оставаться необманутым; политика, возводимая государственным человеком в ранг добродетели, считающаяся непреложным правилом общественной жизни, хотя люди порядочные видят в ней лишь один порок, — политика, повторяю я, местным дикарям абсолютно неизвестна; не то чтобы они были честными и нечестолюбивыми, просто здесь все делается безыскусно. Соседи также не могут похвастаться успехами в дипломатии, так что дикари попросту нагло обманывают друг друга. Зато безыскусность с лихвой искупается горячим рвением обеих сторон. Народ Бутуа стремится одерживать верх в сражениях и получать наибольшие выгоды при обменах продуктов с соседями, этим и ограничиваются хитрости дикарей. Остальное время они предпочитают жить беззаботно, не задумываясь о завтрашнем дне. О прошлом дикари ничего не помнят вообще, настоящим желают наслаждаться с возможной полнотой, в будущее никогда не заглядывают. Им даже неизвестно, сколько каждому из них исполнилось лет. До пятнадцати или двадцати лет они, впрочем, считают возраст своих детей, но потом он забывается, так что о нем более не вспоминают.

Местные жители обладают некоторыми познаниями в астрономии, однако их представления изобилуют суевериями и ошибками, так что разобраться в них чрезвычайно трудно. Они следят за движением звезд, недурно предсказывают изменения атмосферы, разделяют время в зависимости от фаз луны. Когда дикарям задают вопрос, кто движет звезды в космосе, какое существо в мире самое могущественное, они отвечают, что таковым является их идол, сотворивший все, что мы видим вокруг. Идол, если того захочет, может все уничтожить. Чтобы избежать этого, дикари беспрестанно заливают алтари человеческой кровью.

Питаются они по преимуществу маисом, некоторыми видами рыб, когда случится их выторговать у соседей, и человеческим мясом — каждый в любое время в праве получить его со специальных складов. Иногда к этому рациону добавляют мясо обезьяны, в здешних областях очень высоко ценимое. Из маиса гонят опьяняющий напиток, который лучше нашей водки. Пьют его неразбавленным редко, обычно же смешивают с водой, хотя вода здесь плохая, солоноватая. Дикари умеют мариновать ямс,[36] так что этот продукт, приобретя аппетитную нежность, сохраняется длительное время.

В Бутуа не существует ни денег, ни чего-нибудь заменяющего их. Каждый живет тем, что имеет. Желающий приобрести иноземные товары у заезжих торговцев вступает с ними в обмен. За работу или удовольствия расплачиваются рабами, женщинами и детьми. К столу монарха посылают первые плоды всех растений, произрастающих в этой стране, а также образцы ввозимых продуктов.

Для сбора разнообразных налогов существуют особые слуги, так что страна без чрезмерных усилий кормит своего правителя. Местные начальники и жрецы кормятся точно так же. Пока знать не получит своей доли, простому народу не позволено ничего продавать, так что торговля здесь облагается своеобразным налогом. Зато когда он уплачивается, торговец может извлекать из товара любую прибыль; о способе оплаты я уже тебе рассказывал.

Поселения дикарей, столь же немногочисленные, как и этот народ, располагаются лишь в самых обжитых местах. Обычно селение, состоящее из дюжины прижавшихся друг к другу домиков, управляется старейшим отцом семейства. Шесть или семь селений образуют собой округ, правителю которого подотчетны старейшины, а сами правители подчиняются королю. Старейшина, узнав о потребностях, желаниях и капризах правителя, незамедлительно обязан выполнить приказания этого маленького деспота. В противном случае правитель сожжет село и истребит его жителей, причем король не будет ему за это выговаривать. В своем округе старейшина — этот призрачный начальник — никакой властью не пользуется, он считается владыкой только в кругу семьи. Следовательно, его можно считать просто первым слугой деспота. Нередко случается так, что эти карликовые владыки отдают приказание жителям расположенного в их округе селения выслать ему ту или иную дань, того или другого мальчика, девочку. Отказ подчиниться влечет за собой полное уничтожение деревни. Еще чаще наблюдаешь, как двое или трое местных владык, объединившись между собой просто ради развлечения, отправляются в поход на какое-нибудь селение. После грабежа, разрушения и поджога домов безжалостно истребляют всех жителей — независимо от пола и возраста. Стоит поглядеть на то, как несчастные жители, выйдя из своих хижин с женами и детьми, стоя на коленях, покорно подставляют шею смертельным ударам, словно обреченные на заклание жертвенные животные. Они даже не могут себе вообразить, что можно как-то мстить обидчикам, защищаться. Вот он — поразительный пример животной тупости, до которой опустились эти люди, с одной стороны, и убедительнейшее доказательство того, до каких крайностей иной раз доходит деспотизм, соединенный с владычеством аристократии, с другой стороны. Какие мысли рождаются при виде всего этого? Возможно, в самом деле, как я и предположил ранее, одна часть человечества подчинена другой по законам, дарованным той силой, что приводит нас в движение. Неужели мы, ознакомившись с обычаями, распространенными в первоначальный период развития любого общества, принятыми, в том числе и этим народом, который еще не вышел из естественного состояния, не поверим сказанному? Коль скоро недоступная нашему разуму природа подчинила человеку животных, хотя они намного сильнее его, почему бы ей точно так же не подчинить ему какую-то часть выродившихся людей? И если это так, что делать с филантропическими и благотворительными организациями, крайне распространившимися в нашем цивилизованном обществе?»

«Ты, вероятно, снова начнешь ворчать, что я тебя перебиваю, — сказал я португальцу, — но я не намерен прощать тебе защиту таких нравственных правил. Ужасы, наблюдаемые нами среди этого народа, не должны поощрять тебя к выводам в защиту тирании. Человек развращается и в естественном состоянии, ведь от рождения ему свойственны страсти, которые неизменно заставляют его совершать ужасные поступки, особенно когда слабеют узы цивилизации. Отсюда, впрочем, не следует заключать, будто бы грубый дикарь должен быть взят за образец: наблюдая за ним, мы будто бы узнаем об истинных намерениях природы. Рассуждать так — значит впадать в нелепое заблуждение. Влияние природы на всех людей одинаково, страсти могут очень быстро испортить любого — и пребывающего в естественном состоянии, и человека высокой цивилизации. Вот почему о людях нужно судить лишь тогда, когда они, наконец успокоившись, обретут безмятежность, чему и должен способствовать просвещенный законодатель, ставящий заслоны бурному потоку страстей».

«Я стану рассказывать дальше, — отвечал Сармиенто, — ведь иначе мне пришлось бы с тобой поспорить, обладает ли этот законодатель действительным правом возводить такие заслоны да и вообще можно ли считать его деятельность благом, а страсти, которые он хочет обуздать, — добрыми или злыми? А вдруг сумма результатов страстей того и другого вида вернее приведет человека к счастью, нежели цивилизация, унижающая его достоинство? В пустых спорах мы потеряем время и после длинных рассуждений разойдемся, нисколько не переубедив собеседника… Итак, я продолжаю.

Когда жрецы собираются принести кого-нибудь в жертву, они объявляют, что явившийся им бог пожелал определенного мужчину или женщину. Искомый субъект немедленно доставляется в храм. Закон, разумеется, жестокий, продиктованный только страстями, которые им же еще более поощряются.

Если бы светская и духовная власти не переплетались между собой так тесно, этот народ, вероятно, угнетался бы не так сильно; но жрецы и правители, понимая, что их силы примерно равны, вынуждены были объединиться, дабы полнее удовлетворять свои страсти. И вот несчастный народ повсюду стонет под игом двойного деспотизма, люди здесь совершенно раздавлены и низведены до уровня скотов.[37]

Обитатели королевства Бутуа испытывают величайшее отвращение к тем, кто не может зарабатывать себе на жизнь. Они говорят, что каждый человек, будучи прикреплен к земле, обязан получать от нее пропитание, если он, конечно, работает добросовестно. Нищета же есть следствие лени. Бедняка тут же все покидают, ему никто не протягивает руку помощи, и вот, оставшийся без работы, покинутый друзьями, он скоро становится жертвой богача: тот лишает его жизни, считая, что мертвец не так несчастен, как человек, страдающий от нищеты.

Врачеванием здесь занимаются в храмах жрецы, подчиненные главному жрецу. Они умеют готовить из трав кое-какие микстуры, которые и прописываются в качестве лекарства, иногда, кстати сказать, весьма удачно. За лечение неукоснительно взимается плата: больной, в виде залога, отправляет к врачам жен, мальчиков или рабов из своей семьи. Съестные продукты в уплату не принимаются, да и зачем они нужны там, где благодаря постоянным приношениям идолу всего и так более чем достаточно.

Мужчины берут себе в жены столько женщин, сколько способны прокормить. Любой же из правителей области, подражая королю, имеет личный гарем, численность которого, как правило, зависит от размеров той или иной области. Гарем этот, как я уже говорил, пополняется за счет взыскиваемой с населения дани. За женщинами там смотрят рабы, но отнюдь не евнухи. Своих господ они, впрочем, обманывают крайне редко, ибо всецело зависят от них, и лишиться жизни могут в любую минуту. В гареме одна из одалисок пользуется особыми преимуществами, так что ее считают госпожой. Она царит недолго, но если во время правления ей случится родить ребенка, что бывает крайне редко, то ее дети признаются законными, а самый старший из мальчиков, все равно от какой жены, после смерти отца наследует имущество родителя. Поскольку первая одалиска является любимицей господина, то она надзирает за прочими женами, однако это отнюдь не освобождает ее от сурового ига, налагаемого здесь на женщин. После рождения ребенка мать обычно прогоняют в дальние комнаты и о ней ничего более узнать нельзя. Вот почему свое положение жены могут основательно упрочить лишь в том случае, если они сумеют избежать беременности. В этом искусстве местные женщины достигли ошеломляющих успехов.

Кроме тигров и львов, обитающих на севере Бутуа, в здешних лесах встречаются совершенно неизвестные в Европе четвероногие животные. Среди них, в частности, попадается животное по величине чуть меньше быка, а по виду чем-то напоминающее лошадь и оленя. Между прочим, в некоторых местностях живут и жирафы.[38] Птицы, многочисленные и странные, здесь бывают только пролетом, поскольку же охотиться на пернатых не принято, узнать о них что-либо определенное крайне трудно.

Растения и пресмыкающиеся в Бутуа также отличаются разнообразием, причем многие из них весьма ядовиты. Местные жители, удивительно преуспевшие во всех видах жестокостей, приготовляют из одного растения, в наших краях не распространенного, сильнодействующий яд, способный лишить человека жизни в одно мгновение.[39] Иногда этим ядом смачивают наконечники стрел, и если кто-нибудь будет слегка задет такой стрелой — его ждет смерть в страшных конвульсиях. Дикари, между прочим, остерегаются есть мясо людей, погибших от ядовитых стрел.

Попробую, теперь краткими мазками нарисовать тип, характерный для представителей племени Бутуа. Мужчины, необыкновенно черные, низкого роста, жилистые, с курчавыми волосами, здоровые по природе, прекрасно сложенные, с ослепительными зубами, живут долго. Они с охотой совершают самые мерзкие преступления, но особенно любят предаваться разврату, жестокости, мести и суеверию. Все они крайне вспыльчивы, лживы, гневливы и невежественны. Женщины в сравнении с мужчинами кажутся красивее; их формы просто восхитительны. Кожа почти у всех свежая, зубы великолепные, а глаза прекрасные. Но уже где-то к тридцати годам их красота улетучивается из-за сурового обращения с ними и жестокого деспотизма мужчин. Более пятидесяти лет они, как правило, не живут.

Степень совершенства, достигнутого этим народом в изготовлении предметов роскоши и искусства, тебе известна: глиняные горшки лакируют смолой местного растения, так что посуда получается вполне приличной; очень изящно плетут изгороди, корзины и циновки, причем этим занимаются исключительно женщины.

Владыка слышал о существовании белых женщин: у берегов государства жагов как-то потерпело кораблекрушение несколько судов. Благодаря военным действиям и моей любезности он заполучил в свои руки какое-то количество ценных предметов европейского производства — их ты увидишь во дворце. Несмотря на скудные сведения о белых женщинах, владыка страстно желает обладать ими, так что он отдал бы часть царства тому, кто сумеет ему их доставить.

Чувство сострадания здешним дикарям незнакомо совершенно, поэтому, пожалуй, они выглядят счастливее, чем мы. Они не понимают того, как можно горевать из-за потери родственника или друга — их смерть наблюдается ими с полнейшим душевным спокойствием. Друзей и родителей хладнокровно убивают, если их болезнь не оставляет надежд на выздоровление, а также когда они становятся слишком старыми. Такие убийства никому в преступление не вменяются. Дикари утверждают, что в тысячу раз лучше избавиться от тех, кто страдает, или тех, кто не приносит пользы, нежели позволять им страдать в этом мире.

Мертвых здесь хоронят следующим образом: труп просто закапывают под каким-нибудь деревом, без всяких знаков уважения и особых церемоний — в общем, о мертвеце не заботятся, подобно тому как мы поступаем с падалью. Да и зачем нужны наши пышные обряды? Если человек умер, то пользы от него не дождешься. А раз он ничего не чувствует, величайшая глупость думать, будто бы мы ему что-то еще должны, кроме того, как зарыть тело в первом попавшемся уголке земли. Иногда умершего съедают, если он, конечно, умер не от заразной болезни. Жрецы, однако, во всем этом участия не принимают. В остальном, они могут всячески притеснять население, но изымать плату за смехотворное право возвратить тело тем стихиям, из которых оно по воле природы и образовалось, они почему-то не додумались.

Понятия дикарей о загробных судьбах человеческой души отличаются неопределенностью. Прежде всего, они не верят, будто бы душа представляет собою отдельную от тела сущность. Дикари утверждают, что она является следствием физической организации, даруемой нам природой. Далее, получается, что та или иная организация тела неизбежно образует различные души, чем, к примеру, мы только и отличаемся от животных. По мне, такая система кажется вполне достойной не дикаря, а философа.

Искра разума, впрочем, быстро гаснет в густом тумане жалких и вздорных измышлений: они уверяют, будто смерть есть сон, по окончании которого все люди проснутся такими, какими они пребывали в этом мире, на красивых берегах таинственной реки, где каждый сможет удовлетворить любое желание, иметь белых женщин и пить сколько захочет. Эта фантастическая обитель одинаково легкодоступна и праведнику и грешнику, ведь добро и зло, по мнению дикарей, абсолютно не отличаются друг от друга; от человека вообще ничего не зависит, люди не властны над своей судьбой, следовательно, тот, кто создал мир, не может наказывать людей, исполнявших волю создателя… Все люди подвержены этому странному виду сумасшествия, так что почти в любом обществе носятся с нелепой мыслью о загробном существовании. Особенно странным кажется то, что для успешного усвоения этой химеры, порожденной гордыней, нужны усиленные занятия и глубокие размышления, хотя одно упоминание о ней вызывает смех. Кстати, эта нелепость безжалостно уничтожает на земле любое проявление счастья».

«Друг мой, — сказал я Сармиенто, — мне думается, что твои взгляды…»

«…по данному вопросу изменениям не подвержены, — отрезал португалец. — Воображать, будто бы какая-то наша часть остается жить после смерти, — значит предаваться приятной иллюзии, значит не слушать убедительные доказательства, диктуемые разумом и здравым смыслом. Различать в нас особую сущность можно, если только противоречить законам природы, если только отказаться видеть ее свойства. Природа способна сотворить все что угодно благодаря одному лишь разнообразию своих действий… Ах, если бы эта благородная душа действительно жила после нашей смерти! Что происходит с духовной субстанцией с изменением телесных органов? Растет ли она по мере увеличения наших сил? Дряхлеет ли в преклонные годы? Остается здоровой и крепкой, когда мы не испытываем страданий? Ну, а вдруг наше здоровье пошатнется, что тогда будет — она станет грустной, подавленной, унылой? Душа, неизменно повторяющая любые изменения телесной организации, не должна приниматься во внимание при обсуждении моральных проблем; мой друг, нужно быть глупцом, чтобы поверить хотя бы на миг, будто бы мы существуем по какой-то иной причине, нежели благодаря особому сочетанию образующих нас элементов. Изменяя этот состав, вы измените и душу; разъедините элементы — и все погибнет. Душа заключается в данных элементах, следовательно, она есть не что иное, как следствие, но отнюдь не самостоятельная, отдельная сущность. Душу в теле допустимо уподобить огню, пожирающему горючий материал: разве могут они существовать друг без друга? Огонь будет гореть без питающих его элементов? И наоборот, горючий материал сгорит без пламени? Ах, мой друг, успокойся же, наконец, и не думай о загробной судьбе своей души. Вряд ли она будет более несчастной, чем до того мгновения, когда твое тело обрело жизнь. Тебе не придется сетовать на то, что ты против воли какое-то время прозябал в этом мире, а до этого вообще не существовал».

Не дав мне времени на то, чтобы убедительно опровергнуть взгляды, одинаково противоречащие разуму и сердцу совестливого человека, столь несправедливые по отношению к могущественному Существу, одарившему нас бессмертной душой, посредством коей мы только и можем дойти до величественной идеи существования Господа, — ведь именно эта идея с логической необходимостью убеждает нас в естественности наших обязанностей как перед святейшим и всемогущим Богом, так и перед теми тварями, среди которых он нас поместил, — не дав, повторяю, мне вымолвить ни единого слова, португалец, не терпевший возражений, продолжил свои описания:

«Теперь ты знаешь нравы, обычаи и законы обитателей королевства Бутуа и легко угадаешь, какая мораль здесь господствует. Ни одно тираническое действие, ни одна жестокость, ни самый чудовищный разврат, ни вероломные нападения вовсе не считаются преступлениями. Стремясь оправдать свою свирепую тиранию, дикари уверяют, будто бы природа, создавшая людей неравными, тем самым повелела, чтобы одни беспрекословно подчинялись другим. Иначе между людьми не наблюдалось бы вообще никаких различий. Вооруженные подобными доводами, дикари притесняют жен; согласно их философии, женщины суть не что иное, как подчиненные мужчинам животные, следовательно, власть мужчин основывается на праве, подтвержденном самой природой. Необузданный разврат оправдывается следующим образом: человек, по мнению дикарей, отличается таким устройством, что вещь, приятная одному лицу, неизбежно вызывает отвращение у другого; поскольку же природа подчинила мужчинам слабые существа, которые поэтому обязаны удовлетворять все эти потребности, то ни одно из возможных действий мужчин при обращении с женщинами нельзя вменять в вину. С одной стороны, мужчина подвержен тем или иным склонностям, с другой — у него есть полная возможность эти склонности удовлетворить, откуда же следует, что природа, соединившая два указанных обстоятельства, будет оскорблена, если мужчина так или иначе воспользуется своими правами?

Мои слова, — продолжал португалец в завершение рассказа, — вероятно, только увеличат ужас, который ты уже испытываешь перед этим народом. Возможно, я ошибся, вдаваясь в излишние подробности, ведь тебе придется еще долго жить среди упомянутых дикарей».

«Можешь быть вполне уверен в том, — отвечал я, — что, с моей точки зрения, все нравственные правила, принятые среди этих чудовищ, следует отнести к ужаснейшим заблуждениям человеческого разума. Я достаточно щепетилен в вопросах морали, соблюдаю меру, что, надеюсь, ты уже успел заметить. И доверять отвратительным нормам поведения, следовать им, поощрять эти правила выше моих сил, как душевных, так и физических».

Сармиенто хотел что-то возразить, но я более уже в разговор не вступал: по моему глубокому убеждению, этот закоренелый грешник исправлению не поддавался. Исцелить столь развращенные души совершенно невозможно, поскольку греховная жизнь не причиняет им ни малейших мучений, так что эти заблудшие вовсе не стремятся хоть как-то облагородить свое существование… Чтобы прервать беседу, я дал понять Сармиенто, что хочу посетить ту хижину, мимо которой мы как раз проходили. Мы вошли в жилище, служившее убежищем для какого-то простолюдина. Сидя на циновках, хозяин ел вареный маис; его жена, стоя перед ним на коленях, прислуживала ему со всеми возможными знаками внимания.

Португалец был известен как фаворит местного владыки. Едва лишь он появился в дверях, крестьянин, вскочив с циновки, пал перед ним ниц. Затем он поспешил подвести к нему свою дочь, девочку тринадцати или четырнадцати лет.

«В этих краях, как видишь, ведут себя вежливо, — сказал мне Сармиенто. — Отвечай же теперь, в каком из государств твоей Европы так принимают иностранцев! Деспотизм, вселяющий в тебя ужас, имеет однако и положительные стороны. По крайней мере, в одном из случаев он полностью согласен с природой».

«Данный обычай, — вскричал я, — должен быть отнесен к хаосу и заблуждениям, иногда встречающимся в природе! Поскольку же он вселяет в меня лишь чувство омерзительного отвращения, то он мне представляется противоестественным».

«Говори лучше о нравах и, пожалуйста, не путай с законами природы обычай, возникший в результате воспитания».

Между тем Сармиенто, грубо оттолкнув от себя девочку, попросил огня и зажег трубку. Мы покинули хижину и возвратились в столицу.

Вот уже три месяца пребывал я в этой мрачной стране, проклиная несчастную судьбу и даже саму жизнь, оставив надежду на то, что по воле случая мне удастся встретиться с Леонорой. Да, я любил лишь ее одну и думал только о ней. И вот судьба, пожелавшая на время смягчить мои страдания, предоставила мне возможность совершить доброе дело.

Однажды утром я вышел из дома один, чтобы спокойно предаться мечтам о Леоноре. Теперь я предпочитал уединенные прогулки, ведь Сармиенто, отравлявший меня своею ложной моралью, постоянно стремился опрокинуть или извратить мои нравственные принципы. И вот моим глазам открылось зрелище, которое заставило бы пролить слезы любого мужчину, исключая, разумеется, местных дикарей, вовсе не расположенных к приятному удовлетворению, получаемому нами, когда мы смягчаем страдания пола нежного и пленительного, ведь женщины созданы для того, чтобы утешать нас в горестях, покрывать розами тернии жизни, но отнюдь не затем, чтобы с ними обращались как с вьючными животными.

Одна из этих несчастных вспахивала поле, где ее муж намеревался посеять маис. Она была привязана к огромному плугу, и ей приходилось тянуть его изо всех сил: обрабатываемая земля была неподатливой и каменистой. Несмотря на мучительный труд, выпавший на долю этой несчастной, она одновременно должна была кормить грудью двух маленьких детей, привязанных к ней спереди. Сгибаясь под бременем ярма, женщина невольно всхлипывала, иногда кричала; смешанные с потом слезы стекали на двух младенцев. И вот, оступившись, она потеряла равновесие и упала… Я думал, что она испустила дух… Жестокий супруг, размахивая бичом, подбегает к жене; многочисленные удары заставляют ее подняться… Следуя естественному велению сердца, я бросаюсь на злодея, отшвыриваю его в свежевспаханную борозду, обрываю путы, прикреплявшие бездыханную жертву к дышлу плуга, поднимаю ее с земли. Прижимая бедную женщину к своей груди, я усаживаюсь под тенью ближайшего дерева… Она потеряла сознание и без моей помощи конечно же давно бы погибла. Дети, ушибленные при падении матери, лежали у меня на коленях. Наконец несчастная, приоткрыв глаза, посмотрела мне в лицо. Она никак не могла понять, что в природе существует человек, который может защитить ее от мужа, прийти ей на помощь. В изумлении она долго смотрела на меня печальным взглядом. Но вот слезы признательности оросили руки ее благодетеля. Она забирает детей, покрывая их поцелуями, передает их мне; кажется, она умоляет спасти и их, как я спас ее.

Наслаждаясь этим пленительным зрелищем, я заметил, что муж вместе со своим товарищем приближается к нам; я вскочил на ноги и приготовился встретить их так, как они того заслуживают. Моя твердость вселяет в дикарей страх. Итак, я увел женщину с собой, не забыв взять и ее детей. Несчастное семейство поселилось у меня в доме, и ее бывшему мужу было запрещено здесь показываться. Тем же вечером я попросил владыку подарить мне эту женщину, поскольку собираюсь якобы использовать ее для своих удовольствий. Монарх, уже укорявший меня за мою половую воздержанность, охотно удовлетворил эту просьбу и запретил мужу даже близко подходить к моему жилищу. Я предложил женщине стать моей рабыней. Трудно описать то ликование, с которым она встретила это предложение. Итак, я поручил ей вести в доме хозяйство, работу весьма необременительную, и жизнь у меня казалась ей такой приятной, что, узнав о моем намерении бежать из страны, она в отчаянии хотела покончить с собой.



Здесь — как, очевидно, и повсюду — встречаются души чувствительные, нежные, умеющие быть признательными за оказанные благодеяния. Женщины, которых в этой стране столь гнусно оскорбляют, могли бы сделать своих супругов счастливыми, если бы те, отказавшись от ужасных прав, перестали тиранить и мучить жен и тем самым обрели бы права несравненно более пленительные и, обратившись к добродетели, узнали бы, в чем заключается истинная радость бытия.

Сармиенто, узнав о моем поступке, отнесся к нему крайне отрицательно. Постыдные максимы португальца были, как он уверял, оскорблены, и, кроме того, местные законы оказались нарушены: я лишил супруга возможности распоряжаться судьбой собственной жены.

«Но как, — с воодушевлением продолжал свои речи этот жестокосердный софист, — как же можно воображать, будто ты делаешь доброе дело, когда одна из двух заинтересованных сторон в результате лишается причитающегося ей счастья?»

«Но тот, кто пострадал, — преступник».

«Нет, он просто следовал нормам, принятым в его стране. Но даже если бы и так, не все ли равно, ведь в преступлении он находил счастье, твое же противодействие обрекло его на страдания».

«Это только справедливо, что виновный страдает».

«Ничуть; справедливо, если всегда страдает существо слабое, созданное природой лишь затем, чтобы прозябать в рабстве, а ты, помогая этому слабому существу, нарушаешь закон природы, оскорбляешь наделенного всеми правами господина. Ослепленный чувством ложного сострадания, чувством эгоистическим и обманчивым, ты вносишь беспорядок в планы природы, извращаешь их. Но пойдем далее; предположим, что двое существ равны друг другу. Тогда я, пожалуй, соглашусь с тем, что в результате действий человека, которого ты назовешь милосердным, один из двух затронутых этими действиями, людей перестал быть несчастным, значит, другой с необходимостью станет таковым. Следовательно, и само действие более нельзя считать добродетельным, но всего лишь безрезультатным. Итак, доброе дело, которое совершено в ущерб благополучию другого лица, доброе дело, вследствие которого одно из заинтересованных лиц обречено терпеть притеснения и, соответственно, восстанавливается прежнее положение вещей, — такое доброе дело, очевидно, не может рассматриваться как добродетельное. Оно вполне безрезультатно, ведь вследствие него лица просто меняются местами».

«Когда преступление наказывается — совершается доброе дело».

«Оно не может считаться таковым, поскольку одна из сторон в итоге оказывается несчастной. Необходимо лучше разобраться в том, что является преступлением и что таковым не является, и только тогда поступок приобретет свойства столь желаемой тобой добродетели. Но если кто-то еще не слишком искушен в понятиях порока и добродетели, если их существенные признаки в его сознании подвержены перемене и отличаются зыбкостью, то, собираясь расправиться со злом, такой человек просто превратит в страдальца другого, что определенно нельзя признать благим поступком».

«Ах! Какое мне дело до твоих изощренных рассуждений! — в гневе отвечал я этому проклятому человеку. — Но как радостно совершать те поступки, которые, видимо, могут быть истолкованы по-разному, но после которых в глубине души всегда остается некое восхитительное чувство».

«Согласен, — продолжал Сармиенто, — но тогда и говори, что ты поступил таким образом, поскольку это льстило твоему самолюбию. Действуя так, ты предавался удовольствию, сообразному твоей физической организации, уступая определенному виду слабости, лестному для твоей чувствительной души. Но не утверждай, что ты совершил доброе дело. Если же увидишь, что я поступаю иначе, не считай мои поступки дурными. Просто я, как и ты, хочу получать удовольствия, и каждый из нас подыскивает себе такое из них, что лучше всего отвечает нашим взглядам и ощущениям».

Но, в конце концов, высшая справедливость все-таки обрушилась на нечестивого португальца. Мошенник, приоткрыв мне часть своих планов — подробности их я от вас скрою, ведь они, несомненно, испугают вас еще более, — ничего мне не говорил об ужасном преступлении, замышляемом им как раз в ту пору. Итак, этот жестокосердный, неблагодарный человек, прожженный честолюбец, забыв о том, что обязан своим спасением монарху, осмелился организовать заговор против него — решил свергнуть Бен-Маакоро с трона и сам занять его место. Он воображал, что при поддержке одной только королевской рати сможет принудить к покорности правителей областей или же вообще их поработить. Тучи, я думаю, сгущались и над моей головой, но, к счастью, правитель, оставаясь уверенным в моей невиновности, а также испытывая потребность в известных услугах, разоблачил и покарал только португальца, оставив меня в покое.

Я ничего не ведал ни о заговоре этого злодея, ни о его недавнем разоблачении. Однажды днем я вместе с Сармиенто отправился было на нашу обычную прогулку, как вдруг шесть притаившихся в засаде негров бросились на португальца, и тот, сраженный, рухнул рядом со мной на землю; он еще дышал…

«Я умираю, — сказал он, — и знаю, чья рука карает меня; он хорошо сделал, ибо через два дня я сумел бы лишить его власти. Вот если бы еще и доносчик когда-нибудь погиб точно так же!.. Друг, я умираю спокойно; не прошу прощения, не хочу исправляться даже в этот роковой час, когда сквозь падающую завесу проникает луч истины. Если я и испытываю раскаяние, то лишь в том, что не осмелился на большее. Как видишь, люди, подобные мне, расстаются с жизнью спокойно. Несчастен лишь тот, кто на что-то надеется, трепещет от страха, сохраняет веру. Тому же, кто распрощался с верой, опасаться нечего. Если сможешь, последуй моему примеру, когда будешь умирать…»

Глаза Сармиенто закрылись, а его жестокая душа вознеслась, чтобы предстать перед неумолимым Судией. Душа эта была осквернена всеми возможными преступлениями, самым страшным из которых, как мне думается, был отказ от покаяния.

Стремясь не потерять ни мгновения, я бросился к дворцу Бен-Маакоро, чтобы объясниться с владыкой. Он рассказал мне о гнусных замыслах португальца, и при этом заметил, что я не должен ничего опасаться, поскольку в моей невиновности он вполне уверен. Итак, я мог спокойно исполнять возложенные на меня обязанности. Вернувшись домой и несколько успокоившись, я предался размышлениям: теперь я убедился в том, что ни одно преступление, воистину, не остается безнаказанным, а справедливая десница Божия рано или поздно обрушивается на нечестивца, отказывающегося следовать установленным законам. Вместе с тем я вспоминал об этом бедняге со слезами сожаления. Я оплакивал его участь, ведь чем более человек предается злу, чем более он подталкивается к нему в силу обстоятельств или естественных причин, тем печальней, без сомнения, представляется нам его судьба. Да, я его жалел, ведь только с португальцем я мог иногда рассуждать о серьезных предметах. Оставшись один среди этих дикарей, я, как мне казалось тогда, стал еще несчастнее и беззащитнее.

Со времени моего прибытия в эту страну я успел изучить все пять разрядов ее женщин, но ни в одном из них не оказалось женщин с белой кожей. Не надеясь на то, что моя дорогая Леонора может прибыть сюда, я начал тщательно готовиться к тайному отъезду, ведь я оставался в Бутуа только в надежде освободить Леонору и уехать вместе с нею в Европу. Но вот владыка повелел мне явиться к нему, чтобы поговорить о каком-то важном предмете. Монарх хорошо понимал португальский язык, а я выучил этот язык, разговаривая с Сармиенто, так что уже некоторое время прекрасно объяснялся с его величеством. Между тем владыка сообщил мне, что ему удалось получить сведения о группе белых женщин, пребывающих теперь в одном португальском укреплении, что располагалось у границ с Мономотапой. Женщин этих, вероятно, легко будет похитить. Впрочем, чтобы добраться до этого укрепления, необходимо перейти через неприступные горы, ущелья которых неизменно охраняются людьми из племени борорес, еще более воинственными и кровожадными, чем жители Бутуа. Однако же случай теперь выдался благоприятный, поскольку храбрые и несговорчивые соседи ведут войну с племенем чимба, своими злейшими врагами, так что задуманное им похищение женщин можно осуществить совершенно безопасно.

«Что касается португальцев, то я их не боюсь, — продолжал владыка, — к тому же в укреплении, о котором я говорил, их слишком мало; таким образом, все благоприятствует успеху смелого начинания».

Нет необходимости сообщать вам, с каким воодушевлением ухватился я за это предложение; все мои надежды, казалось, разом ожили, ведь Леонора могла быть среди упомянутых владыкой белых женщин. Если мне удастся получить разрешение вступить в отряд или даже его возглавить, то, попав в португальское укрепление, я бы спас Леонору и увез ее в Европу, конечно, при условии, что мне посчастливится обнаружить любимую. Но коль скоро Леоноры в укреплении не будет, эта экспедиция откроет мне путь в европейские колонии, и, очутившись среди христиан, я легко отделаюсь от дикарей.

Но Бен-Маакоро был не глупее меня, и у него возникли вполне оправданные опасения, что я постараюсь скрыться. Весьма заинтересованный в моих услугах, он пошел бы на все, лишь бы я остался во дворце, — повторяю, он заплатил бы за это любую цену. Вот почему я не только не получил разрешения возглавить отряд, но мне категорически запретили вообще принимать участие в походе. Владыка поделился со мною своими намерениями только потому, что не хотел таить в себе столь приятные его сердцу мысли; кроме того, он предупредил меня, чтобы я был менее придирчив при выборе женщин: они доставят ему удовольствие уже одним цветом кожи.

После того как жалкая надежда, не успев появиться, меня оставила, мое положение показалось мне еще более ужасным. Теперь приходилось опасаться того, к чему ранее я так страстно стремился. Если Леонора окажется среди этих женщин, как я смогу похитить ее у владыки? К несчастью, мне самому придется отдать ему свою возлюбленную, и я даже не узнаю об этом. Какое-то время, признаюсь, мне казалось, что пламя любви предохранит меня от ошибки, но эта мысль родилась вследствие минутного упоения; подумав, я от нее отказался. С тех пор я утешал себя надеждой на то, что Леоноры среди пленных женщин не окажется. В итоге надежда переросла в убеждение и я уже считал нелепостью то, что еще недавно делало меня счастливым…

«Вероятно ли, — говорил я себе, — что Леонора, которая, по моим предположениям, находилась у западных берегов Африки, когда я отплывал от Марокко, обретается теперь близ восточных берегов материка? Для того чтобы туда попасть, ей пришлось бы пересечь Африку по суше, что совершенно неправдоподобно, или же обогнуть континент по морю, что казалось мне еще более трудным».

Короче говоря, я решительно изгнал из моей головы мысль о встрече с Леонорой. Если овладевшая нами надежда приносит одни огорчения, самое лучшее — вообще от нее избавиться.

После этого я настолько убедился в нелепости прежних опасений, что перестал и думать о белых женщинах, ожидавшихся в столице, точно так же как я до сих пор не заботился о доставляемых туда негритянках. Твердое решение бежать, едва лишь мне посчастливится подыскать к тому надежное средство, безраздельно занимало теперь мои мысли. Поскольку Леонора, судя по всему, никогда не попадет в государство Бутуа, я должен был употребить любые меры, дабы отыскать ее в другом месте.

Отряд между тем был сформирован. Тридцать воинов, тайно покинув столицу, без малейшего риска перешли через горы и затем выгнали португальцев из укрепления Тете, расположенного на северной границе с Мономотапой. В операции были захвачены в плен четыре белые женщины, которых благополучно и привели к владыке, причем лица этих женщин скрывались под покрывалами. Меня вызвали во дворец. Следуя обычаю, я расположился среди двух негров; их дубинки были готовы обрушиться на мою голову, скажи я лишнее слово или же попытайся уклониться от точного исполнения своих обязанностей.

Последняя формальность меня, впрочем, нисколько не страшила. Даже слабое подозрение, что моя дорогая Леонора находится среди упомянутых женщин, даже тысяча смертей не помешали бы мне спасти Леонору и бежать с ней хотя бы на край света. Однако мысль о том, что Леонора никак не может попасть в Бутуа, всецело овладела моим сознанием, и я изучал пленниц так же невнимательно, как и негритянок. Две женщины, как мне показалось, находились в возрасте от двадцати пяти до тридцати лет, причем одна из них не отличалась особой красотой: кожа ее была очень темной, а женщины такого типа владыке понравиться не могли. Вторая выглядела соблазнительней, но успела потерять девственность. Третья привлекла к себе мое пристальное внимание, я подозревал, что она гораздо моложе первых. Кожа ее сверкала белизной, казалось, будто все части ее тела были созданы руками самих граций. Она долго сопротивлялась попыткам ее рассмотреть, когда же дело дошло до проверки девственности, пленница перешла к отчаянной защите. Способ, при помощи которого во время испытания прикрывались лица, только усиливал опасения женщин, ничего не знавших о принятых в Бутуа церемониях. Мы не могли видеть их лиц, но и они не были в состоянии ни рассмотреть тех, кто находился вместе с ними, ни понять того, что с ними собирались сделать, ведь под покрывалом им еще завязывали лентой глаза.

Чрезвычайное сопротивление третьей женщины доставило мне немало хлопот. Совестливость моя протестовала против насилия. Но я должен был представить подробный отчет, так что я посчитал себя вправе обратиться к монарху, чтобы узнать, как поступать в дальнейшем. Он послал ко мне двух женщин из своей охраны: им было приказано удерживать пленницу, чтобы она не могла уклониться от обязательного обследования. Когда ее схватили, я приступил к продолжению прерванного осмотра. Здесь я столкнулся с серьезной проблемой, поскольку не обладал в анатомии познаниями достаточными, чтобы однозначно ответить на вопрос, вызвавший у меня затруднение.

В своем донесении об этой девушке я ограничился тем, что отметил наличие всех необходимых качеств, благодаря которым она могла бы прийтись по вкусу ее господину, и если осмотр в целом не выявил полного соответствия, то ничто не мешает владыке предаваться прельстительному обману. Четвертая пленница оказалась старухой, и я ее забраковал, как и первую из осмотренных. Но монарх, тем не менее, забрал к себе всех четырех; видимо, став обладателем белых женщин, он настолько воодушевился, что решил не терять ни одну из них. Когда обследование завершилось, женщины отправились в гарем, а я покинул дворец.

Оставшись один, я задумался: сопротивление молодой особы, ее очарование, моя жестокость, когда я послал за помощью, — все это, повторяю вам, разрывало мое сердце на тысячу частей. Я захотел немного отдохнуть, но это прелестное создание постоянно вставало в моей памяти.

«О ты, которую я боготворю! — вскричал я тогда. — Неужели я в чем-то провинился перед тобою? Нет, нет, обожаемая супруга, никакие прелести не затмят очарование твоей красоты в сердце, где моей богине воздвигнуто святилище! О Леонора, вдохнувшая в меня любовь! О Леонора, твоя красота, увы, слишком явно схожа с чертами женщины, увиденной мною сегодня».

Признаюсь вам, мои чувства, до сих пор дремавшие, пришли в крайнее возбуждение, так что я уже не сопротивлялся их властному зову. Сама любовь, как мне казалось тогда, приподняла покрывало, Окутывавшее несчастную пленницу. И вот, соблазненный заманчивым и жестоким обманом, я первый раз в жизни осмелился на миг быть счастливым вдали от Леоноры. Вскоре я уснул. Мои ночные фантазии рассеялись с наступлением утра.

На следующий день я спросил у Бен-Маакоро, остался ли он доволен новыми пленницами. И вот, с крайним удивлением я отметил, что владыка находится в каком-то странном расположении духа. Озабоченный, беспокойный, он едва удостоил меня ответа; казалось, он смотрел на меня с раздражением. Не осмеливаясь повторить просьбу, я, несколько испуганный, поспешил удалиться. Признаюсь, изменение настроения его величества внушало страх. Если его против меня настроили, то я рано или поздно паду жертвой варварского беззакония. С тех пор я помышлял только о бегстве.

Меня беспокоила судьба несчастной негритянки, которую я не хотел отдавать назад мужу, ведь он непременно ее убил бы. Взять на себя заботы о ней я также не мог, как бы ни желала она следовать за мною. Наконец, сославшись на охлаждение любовной страсти, хотя я ни разу не обладал этой женщиной, я упросил одного старого командира, служившего в войсках владыки, милостиво принять ее в число своих рабынь с обещанием хорошо с ней обращаться. Командир этот, в сравнении с соплеменниками, выглядел человеком относительно порядочным. На утро третьего дня по прибытии европейских женщин в королевство Бутуа я тайком покинул столицу и пустился в бегство. О несчастная жертва судьбы, жалкая игрушка в ее капризных руках! До каких пор она будет издеваться надо мной? Я бежал, в очередной раз намереваясь искать на краю света ту, которую собственноручно отдал во власть самому грубому, самому развратному, самому мерзкому из людей!

— О Господи! Вы заставляете меня дрожать от страха, — сказала президентша де Бламон, прервав речь Сенвиля, — как, сударь, это была Леонора?.. Сударыня, это в самом деле были вы?.. И вас… никто не съел?

Все общество, восхищенное непосредственностью и наивностью прелестной госпожи де Бламон, не могло удержаться от смеха.

— Сударыня, умоляю вас, — сказал граф де Боле, — не будем более перебивать господина де Сенвиля. Прежде всего, нам очень хочется узнать, чем закончатся его приключения, и, кроме того, эта очаровательная дама сама вскоре сможет рассказать нам, каким образом они все-таки встретились друг с другом. Поскольку же эта встреча состоялась, то очевидно, что Леонора как-то сумела избежать угрожавших ее жизни опасностей.

— Я решил сразу же идти по направлению к югу, — продолжил свой рассказ Сенвиль. — Между прочим, страна готтентотов оказалась гораздо ближе, чем я предполагал поначалу. На следующий день я добрел до берегов реки Берг, омывающей два или три голландских селения из числа тех, что цепью тянутся вплоть до Капстада, уходя от моря в глубь материка на сто пятьдесят льё. Попадавшиеся на моем пути жители совершенно не походили на европейцев: они настолько впитали в себя африканские обычаи, что их трудно было отличить от аборигенов. Некоторые из них казались малыми детьми. Хотя они и происходили от голландцев, живущих в Капстаде, в этом городе им никогда не приходилось бывать. Дети европейцев и готтентотов, они затруднялись определить свою национальность, язык же их был непонятен ни тем ни другим. Я был принят в их селениях весьма любезно: во мне узнали европейца, о чем можно было догадаться по тем знакам, что мне подавали местные жители. Поговорить с ними мне так и не удалось, поскольку, несмотря на все наши взаимные попытки сделать это, мы совершенно не понимали друг друга.

Первоначально я намеревался идти по берегу реки Берг, не упуская из вида горную цепь Лупата, так как Капстад располагается у подножия этих гор. Затем я посчитал для себя безопаснее двигаться по берегу океана, ведь там, как я предполагал, находится множество голландских поселений и, значит, можно вернее рассчитывать на помощь. Второй план оказался удачным: в различных поселениях, которых много в этой части материка, я почти каждый вечер находил себе надежное убежище. По дороге мне часто попадались навстречу толпы дикарей, причем некоторые из них, насколько я мог судить, принадлежали к недавно обнаруженной в этих местах желтой расе. На восемнадцатый день после того, как мне удалось покинуть Бутуа, пройдя вдоль берега около ста пятидесяти льё, я вошел в Капстад. Там я сразу же получил помощь, на которую можно только рассчитывать в лучших городах Голландии: векселя мои были приняты, в обмен на них я мог получить любую сумму наличными, даже все деньги сразу, если бы посчитал то нужным.

Покончив с этим необходимым делом, я приобрел себе приличное платье и затем отправился искать голландского коменданта. Тот, едва лишь узнав о цели моего путешествия и увидев портрет Леоноры, сразу же сообщил, что некая женщина, удивительно похожая на изображение в предъявленном мною медальоне, находилась на борту «Дискавери», второго английского корабля, сопровождавшего Кука. «Дискавери», капитаном которого является Кларк, совсем недавно покинул местную гавань.

Потом комендант добавил, что эта исключительно любезная и приятная женщина, назвалась женой помощника капитана и, казалось, была очень привязана к нему. Она завоевала всеобщее доверие и уважение к себе как в доме коменданта, так и среди офицеров местного гарнизона.

Я сразу же вспомнил, как в Марокко все единодушно уверяли меня в том, что видели эту же самую женщину на английском судне. Тогда я решил еще раз показать медальон коменданту.

«О сударь, — сказал я ему в растерянности, — не ошиблись ли вы, это точно была она? Именно эта женщина назвалась женой англичанина?»

«Будьте уверены», — отвечал офицер, не забыв, впрочем, предъявить портрет остальным чинам своего штаба, а также жене, и все единодушно признали, что на нем могла быть изображена только супруга помощника капитана «Дискавери».

Последняя надежда окончательно рухнула: моя несчастная судьба предстала предо мною столь отвратительной, что я просто не видел, как можно смягчить мои ужасные страдания. Не мог же я тогда даже подумать, что Господь уже дал мне возможность — во дворце властителя Бутуа — встретиться с Леонорой. Там я не обратил внимания на очевидные факты, здесь же я проявил большую настойчивость, хотя вполне можно было убедиться в необоснованности моих опасений, если бы немного получше вглядеться в некоторые обстоятельства. Но я слепо всему поверил. После Сале у меня не было никаких сведений о Леоноре. Вполне вероятным представлялось то, что она оказалась в какой-нибудь английской колонии или же, вместо того чтобы отправиться в Африку, как я предполагал, оставалась в Лондоне. Но даже если и не принимать во внимание Сале, Леонора и так могла очутиться в Африке. Допустив это, уже нельзя было сомневаться в вероятности того, что она вышла замуж за помощника капитана «Дискавери». Напротив, все выглядело очень просто и совершенно естественно, ибо моя обожаемая Леонора всегда отличалась непостоянством. Вместе с мужем она, вероятно, отправилась к Южному морю — конечной цели третьего путешествия капитана Кука.

Будучи абсолютно уверенным в истинности этих предположений и узнав, что англичане покинули Капстад полтора месяца тому назад, я решил отправиться за ними в погоню и, захватив корабль, уносящий вдаль мою Леонору, вырвать любимую из рук человека, осмелившегося ее у меня похитить. Да, я напомню этой неверной женщине наши клятвы, произнесенные перед Господом, и, если она станет от них отказываться, мы вместе найдем смерть в морской пучине.

Итак, я принял решение и сказал коменданту, что моей единственной целью отныне будет преследование неверной супруги. Я умолял его продать мне какое-нибудь легкое судно, парусник, достаточно быстроходный, чтобы я смог настичь англичан в короткое время. Комендант сначала посмеялся над моими планами, объяснив их себе горячностью молодого возраста, и сделал все возможное, чтобы переубедить меня.

Но затем, видя мое упорство в однажды принятом решении, отчаяние, которому я готов был предаться в случае отрицательного ответа, и, наконец, не находя никаких оснований для отказа — ведь я намеревался взять все расходы на себя, — комендант приготовил для меня легкое голландское судно, по его уверениям вполне пригодное для моих целей. Далее комендант отдал необходимые распоряжения относительно груза и снаряжения: по его приказанию корабль загрузили съестными припасами на полгода плавания, а на палубе разместили шесть небольших пушек для отпугивания дикарей. Стрелять по европейцам мне было категорически запрещено, разумеется, если они сами не нападут первыми. Наконец комендант дал мне десять военных моряков, тридцать матросов и двух надежных офицеров торгового флота, а также прекрасного лоцмана. Расплатившись с комендантом наличными, сверх того я вручил в его руки полугодовое жалование моей команды.

Когда все было готово к отплытию, я, выразив коменданту мою глубочайшую признательность, приказал поднять паруса. Итак, в середине декабря я отправился в плавание к острову Отаити, куда, по моим сведениям, должен был следовать капитан Кук.

Едва мы успели обогнуть мыс Доброй Надежды и берег скрылся за горизонтом, как на нас обрушился сильный ураган, впрочем вполне обычный в этих широтах. Не успев привыкнуть к плаванию в океане, ведь до сих пор я плавал на небольших судах вблизи от берега, где качка ощущается не так сильно, я испытывал страдания, которые едва ли можно передать словами. Но телесные страдания забываются, если горько печалится сердце. Нравственные мучения тогда полностью заглушают физическую боль, они как будто собираются в душе, куда и перемещается центр боли.

На тридцать восьмой день плавания мы увидели перед собой берег. То был мыс Новой Голландии, иначе называемый землей Ван Димена. Местные дикари рассказали нам, что незадолго до нашего прибытия отсюда отплыли англичане, но из-за отсутствия переводчиков мы не получили никаких определенных сведений. Нам удалось только узнать, что англичане уплыли в северном направлении: по-видимому они неизменно преследовали одну цель — высадиться на Отаити. Мы поплыли по их маршруту.

Позвольте же мне, — сказал Сенвиль, — пропустить ряд подробностей, я не буду здесь также описывать те острова, где мы побывали. В описании путешествия капитана Кука этот маршрут излагается достаточно хорошо, так что я не могу прибавить ничего нового. Однако же я на мгновение задержу ваше внимание рассказом об удивительном открытии, которое мне удалось сделать. Благодаря игре ветров случайно на пути корабля оказался неизвестный мореплавателям остров; как раз о нем и пойдет речь. Сам по себе он представляет огромный интерес, поскольку почти во всех отношениях существенно отличается от островов, описанных капитаном Куком. Там я повстречал одного удивительного человека, так что вы должны меня простить, если я ненадолго задержу ваше внимание следующим рассказом.

Дул попутный ветер; море казалось спокойным. Обогнув Новую Зеландию на траверзе пролива Королевы Шарлотты, мы на полных парусах плыли по направлению к тропику. Где-то неподалеку, слева по курсу по нашим предположениям, находились острова Общества; путь к ним нам указывал лоцман, расположившийся на носу судна. Но вдруг внезапный порыв свирепого западного ветра с ужасной силой отбрасывает нас в сторону от этих островов. Страшная буря сопровождалась невиданным по величине градом, из-за чего многие матросы получили ранения. Тогда мы поспешили взять паруса на гитовы и убрать брам-реи. Вскоре мы вынуждены были изменить маневр и нас понесло со свернутыми парусами на берег, что могло принести спасение или гибель. На рассвете следующего дня впереди показалась земля, столь же желанная, сколь и внушающая опасения. С восходом солнца ветер, с дикой силой гнавший нас вперед, утих, иначе мы неминуемо потерпели бы крушение. Море успокоилось, и мы смогли управлять судном, по всей вероятности получившим пробоину во время бури, из-за чего в трюме набиралось до шести ведер воды в час. В любом случае нам необходимо было подплыть к появившемуся перед нами острову, где мы намеревались починить судно.

Остров нам очень понравился, хотя он со всех сторон был окружен скалами. В нашем бедственном положении мы, по крайней мере, утешали себя приятной мыслью, что ремонт придется производить в таком восхитительном уголке земли.

Я отправил шлюпку с помощником капитана на поиски места для стоянки судна, кроме того, ему было поручено выяснить настроения местных жителей. Через три часа шлюпка приплыла назад; в ней, помимо матросов, сидело двое островитян; испросив позволения, они приветствовали меня по-европейски. Я пытался заговорить с ними поочередно на всех европейских языках, но они меня не понимали. Правда, когда я перешел на французский, островитяне, по-моему, начали внимательно вслушиваться в мои слова: видимо, они умели различать звуки французской речи. Но как бы там ни было, мы прекрасно объяснились с помощью знаков. Островитяне, между прочим, совсем не походили на дикарей. По их жестам мы поняли, что местный владыка охотно готов оказать нам гостеприимство, разумеется, если мы прибыли туда с мирными намерениями, — в таком случае мы можем получить на острове любую помощь. Заверив островитян в нашем миролюбии, я предложил им какие-то подарки, но они благородно от них отказались. Мы двинулись вперед. Неподалеку от берега мы обнаружили прекрасную якорную стоянку глубиной от двенадцати до пятнадцати саженей, с песчаным дном красноватого цвета. Мы бросили якорь. Прежде чем сойти на берег, я определил, что земля, к которой мы пристали, находится выше тропика, между двести шестидесятым и двести шестьдесят третьим градусами долготы и между двадцать пятым и двадцать шестым градусами южной широты, недалеко от острова, некогда открытого Дэвисом. Когда мы приплыли на место, у берега толпилось множество островитян обоего пола; они встречали нас радостными возгласами, так что опасаться враждебного приема не приходилось. Кое-кто из матросов, соблазнившись радостной встречей, начал было заигрывать с женщинами, но тут же получил гордый и достойный отпор. Мы, однако, смогли и далее мирно продолжать переговоры: первоначальная оплошность, обычная для всех европейцев, не повредила нашим отношениям с доброжелательным народом.

Не успел я сойти на землю, как ко мне приблизились двое жителей острова, настроенные — что было видно по их жестам — весьма дружелюбно. Они дали понять, что хотят отвести меня к правителю, разумеется, если я того пожелаю. Предварительно отдав необходимые распоряжения экипажу, причем матросам приказано было вести себя пристойно, я согласился идти. Вместе со мной в путь отправились только два офицера. Мы бегло осмотрели защищавшие порт превосходные береговые укрепления, сделанные по европейскому образцу, — о них, впрочем, речь еще пойдет в дальнейшем. Затем в сопровождении наших проводников мы какое-то время шли по величественной пальмовой аллее в четыре ряда деревьев. Аллея эта связывает порт с городом.

Город, выстроенный по определенному плану, являл собою чудесное зрелище. По форме он был совершенно круглый и имел в окружности более двух льё. Все улицы были строго выравнены, и любая их них скорее походила на бульвар, чем просто на проход между домами. С обеих сторон они окаймлялись деревьями, а вдоль домов тянулись дорожки для прогулок. Мягкий песок, по которому было чрезвычайно приятно ходить, служил пешеходам своеобразной мостовой. Все дома возводились по единому проекту; ни один из них не отличался от прочих высотой или размерами. Над вторым этажом каждого дома на итальянский манер шла крытая галерея. С фасада в дом вела входная дверь правильной формы, помещавшаяся между двумя окнами; над ними находились окна верхнего этажа — они были с переплетом, разделенным на четыре части. Фасады зданий украшались правильными, симметричными узорами розового или зеленого цвета, что придавало улицам вид театральной декорации. Пройдя вдоль нескольких домов, показавшихся нам еще более веселыми, поскольку перед ними столпились желавшие на нас посмотреть радостные островитяне, что не могло не придать зрелищу живость и разнообразие, мы вышли на просторную идеально круглую площадь, окруженную рядами деревьев. Площадь была образована двумя зданиями округлой формы, расписанными точно так же, как и остальные дома, хотя они были несколько выше и обширнее. В одном из этих зданий находились два общественных учреждения, о которых я расскажу вам позднее; второе служило дворцом правителю острова.

Дом правителя не представлял собой ничего необыкновенного, в нем не было наглых стражников, стремящихся силой оружия, под предлогом мер безопасности скрыть тирана от собственного народа, поскольку они боятся, что какой-нибудь несчастный, проникнув во дворец, самим своим видом напомнит правителю о бедствиях, от которых страдает население. Почтенный владыка вышел к дверям своего дворца, чтобы лично встретить гостей. Его тут же окружили и наши проводники, и примкнувшие к ним жители острова — все они стремились протиснуться поближе к владыке: один его вид доставлял подданным радость. Правитель дружелюбно приветствовал всех.

То был человек, чье величие основано исключительно на добродетели: он был уважаем за присущую ему мудрость, и охраняла его лишь любовь подданных! Да, при виде его мне казалось, что я перенесся в блаженные времена золотого века, когда короли были друзьями своих подданных, а те для него — благодарными детьми. Короче говоря, это зрелище напомнило мне Сезостриса, стоявшего на центральной площади Фив.

Заме — так звали этого удивительного человека, — судя по всему, уже достиг семидесятилетнего возраста, хотя и выглядел лишь на пятьдесят лет. Он был высокого роста, отличался приятной внешностью, благородной осанкой, пленительной улыбкой. С живым взглядом, с челом, обрамленным прекрасными седыми волосами, он, казалось, соединял преимущества зрелого возраста с величественностью, свойственной старости. Едва лишь увидев нас, он тотчас понял, что мы европейцы, а поскольку ему было известно, что вся Европа говорит на французском языке, то сразу спросил меня по-французски, к какому народу я принадлежу.

«К тому самому, на языке которого вы говорите», — отвечал я, приветствуя его.

«Мне знаком этот язык, — промолвил Заме, — ведь я три года прожил на вашей родине; мы еще успеем поговорить о ней. Но ваши спутники вовсе не кажутся мне французами».

«Они голландцы».

Заме тут же обратился к ним с приветственными словами на голландском языке.

«Вы, должно быть, испытываете удивление от встречи с таким образованным дикарем, — сказал он мне затем. — Идите, идите, следуйте же за мной, и я сумею удовлетворить ваше любопытство: вы узнаете мою историю».

Вслед за ним мы вошли во дворец. Мебель показалась мне простой и удобной, хотя более походила на азиатскую, нежели на европейскую. Впрочем, такая встречается и во Франции. Шесть прекрасных женщин окружали пожилую даму в возрасте около шестидесяти лет. Все они встали, когда мы вошли в комнату.

«Вот моя жена, — сказал Заме, знакомя меня с пожилой дамой. — Эти три девушки — мои дочери, те — их подруги. Кроме того, я отец двух сыновей. Если бы они знали о вашем визите, то давно уже были бы здесь. Уверен, что они вам понравятся».

Заметив, как я удивился такому радушию, Заме произнес:

«Прекрасно понимаю ваше изумление… Вам сказали, что я управляю этим народом. Теперь вы раздумываете, почему я не следую примеру европейских владык, полагающих, будто бы королевское величие заключается в надменном молчании. Знаете, отчего я совсем не похож на них? Они умеют быть только королями, а я научился быть человеком. Давайте же, устраивайтесь поудобнее, и я расскажу вам обо всем. Но прежде всего скажите, в чем вы испытываете нужду, чего желаете? Мне хотелось бы узнать об этом сейчас же, ведь я обязан распорядиться, чтобы вам немедленно была оказана помощь».

Тронутый столь искренней добротой, я все время порывался как-то проявить свою благодарность, но Заме, повернувшись лицом к жене, сказал ей по-французски (на этом языке он говорил постоянно):

«Мне крайне приятно, что вам удалось повидать европейцев; однако же будет очень жаль, если вы познакомитесь с принятым в их стране обычаем рассыпаться в благодарностях перед пришедшим им на помощь, как будто бы человек, оказывающий услугу, не должен быть признателен судьбе за возможность совершить доброе дело».

Тогда я поведал ему о наших нуждах…

«Вы все это получите, — отвечал мне Заме, — более того: на помощь вам я пошлю хороших помощников; вы, однако, ни словом не обмолвились о съестных припасах, в которых, по-видимому, испытываете потребность. Может быть, вы считаете, что я намереваюсь отдать их даром? Никоим образом, вы их у меня купите. Но вы ничего не получите, если не согласитесь погостить в моем доме две недели. Как видите, я менее деликатен, нежели вы.

Откровенность, крайне редко украшающая собой властителей, произвела на меня такое впечатление, что я пал перед ним на колени.

«Полноте, прекратите! — возмутился он, поднимая меня. — Зораи, — продолжал он, повернувшись к своей жене, — вот как они себя ведут с владыками: вместо того чтобы их любить, они воздают им почести. Пошлите же ваших людей на корабль, — повелел он затем, — там они уже найдут часть необходимых вам вещей; если чего-нибудь недостанет, пусть обращаются ко мне. Те, кто пожелает остановиться в городе, с моей стороны препятствий не встретят. Но вы и ваши офицеры будете ночевать только в моем доме, он, к слову сказать, удобный и обширный. Здесь я иногда принимаю друзей, к тому же в нем нет никаких придворных».

Заме отдал последние указания, и я принял его приглашение остаться. Однако офицеры, как я разъяснил Заме, обязаны ночью находиться на корабле.

«Прекрасно! — отвечал он мне. — Тогда я ограничусь вашим обществом; но завтра утром я приглашу офицеров на обед».

Попрощавшись, мои спутники откланялись.

Вскоре двое граждан, а они во всем напоминали тех, кого нам уже довелось видеть в городе, даже одежда была такая же — вплоть до цвета платья, — сообщили Заме, что к столу подано. Мы прошли в просторную комнату, где был по-европейски сервирован обед.

«Вот единственное неудобство, что нам придется претерпеть ради вас, — сказал мне гостеприимный хозяин. — Вам трудно будет привыкнуть к нашим обычаям, поэтому я приказал принести стулья, которыми мы-тоже иногда пользуемся, так что вам не следует о нас беспокоиться».

Потом, не дожидаясь благодарности с моей стороны, он расположился за столом рядом со своей женой. Меня пригласили сесть рядом, а шесть девушек заняли остальные места.

«Эти обворожительные особы, — указал мне Заме на трех подруг своей семьи, — пожалуй, могут навести вас на мысль о том, что я поклонник слабого пола. Вы отчасти правы, я действительно очень люблю женщин, но не так, как вы, вероятно, предполагаете. Законы моей страны разрешают развод, — продолжал он, взяв за руку Зораи, — но я люблю лишь мою дорогую подругу; клянусь, у меня не было другой женщины. Теперь я постарел, но молоденькие девушки продолжают мне нравиться, ведь у них столько достоинств! Друг мой, я твердо уверен в том, что человек, не обладающий даром любить женщин, неспособен руководить мужчинами».

— О! Вот выдающийся муж! — воскликнула госпожа де Бламон. — Я уже начинаю всем сердцем его любить. Надеюсь, за обедом вы не опасались, что вам придется отведать человеческого мяса, как то угрожало вам у того пакостного португальца.

— Вы правы, сударыня, — отвечал Сенвиль. — За столом вообще не подавали никакого мяса. Вся сервировка состояла из дюжины круглых низких чаш роскошного голубого японского фарфора, в которых лежали лишь овощи, варенье, фрукты и пирожные.

«Самый захудалый немецкий князь обедает богаче, чем я, не правда ли, мой друг? — улыбнулся мне Заме. — Желаете знать почему? Он насыщает более свою гордыню, чем желудок, воображая при этом, будто бы величие и великолепие заключаются в том, чтобы заколоть двадцать животных ради пропитания одного. Мое тщеславие удовлетворяется разными путями: я хочу чтобы меня уважали мои сограждане и любили мои близкие, я желаю творить добро, бороться со злом, содействовать всеобщему счастью — мой друг, только этим должно удовлетворяться тщеславие человека, по воле случая на какое-то время вознесенного над остальными людьми. Мы воздерживаемся от употребления в пищу мяса, но отнюдь не из-за религиозных убеждений — того требует от нас диета и гуманизм. К чему приносить в жертву наших братьев, когда природа и так дает нам достаточное пропитание? Разве можно поверить, будто для здоровья полезно набивать свои внутренности сгнившим мясом и кровью тысячи различных животных? Таким образом лишь поднимается уровень кислотности желудочного сока, что неизбежно приводит к повреждению и ослаблению внутренних органов, вызывает болезни и ускоряет приближение смерти. Пища, поданная вам, свободна от таких недостатков: испарения, проникающие к мозгу в результате пищеварения, очень легкие, поэтому нервные волокна ничуть не страдают. О мой гость, отведайте воды, посмотрите, какая она прозрачная, насладитесь ее свежестью. Вы не представляете, каких трудов мне стоит доставлять к столу здоровую воду. Но разве другая жидкость может идти с ней в сравнение и быть полезнее для здоровья? Не спрашивайте у меня теперь, почему я, в своем почтенном возрасте, продолжаю оставаться бодрым? Я никогда не злоупотреблял своими силами, много путешествовал, но невоздержанность была мне чужда, и я ни разу не отведал мяса.

Вы, вероятно, принимаете меня за последователя философа из Кротона,[40] — так вот, вы очень удивитесь, когда узнаете, что я поступаю так, вовсе не руководствуясь его учением; в моей жизни я придерживаюсь лишь одного правила: стараюсь собрать вокруг себя как можно больше счастья и начинаю с того, что делаю счастливыми других. Я прекрасно понимаю, что давно должен был извиниться перед вами, ведь я принял вас как-то буднично. Государь сидит за обеденным столом вместе с женой и детьми! Он отказывается содержать за свой счет четыре тысячи бездельников, для того чтобы брат короля или невестка короля давали отдельные обеды! Какая мелочность! Дурной тон! Не так ли выражаются у вас во Франции? Как видите, я владею вашим языком. О мой друг! Чувствительная душа, считаю я, испытывает жесточайшие страдания от несносной роскоши, ведь ради нее народ истекает кровью! Неужели вы думаете, что я вообще прикоснулся бы к еде, если бы знал, что золотые блюда, коими уставлен стол, радуют мой взор ценою счастья подданных, надрывающих силы из-за моего стремления к пышности и блеску, тогда как их тщедушные дети влачат жалкое существование, питаются сухими корочками черного хлеба, замешанного среди крайней нищеты и орошенного слезами горести и отчаяния? Нет, одна мысль об этом приводит меня в ужас, она просто невыносима.

Блюда, что вы сегодня видите на моем столе, доступны любому моему подданному, поэтому я обедаю с аппетитом. Ну, мой дорогой француз, почему вы молчите?»

«Великий человек, — отвечал я, охваченный неподдельным воодушевлением, — я восхищаюсь вами и испытываю радость!»

«Послушайте, — возразил мне Заме, — выражение, которым вы сейчас воспользовались, меня задело: оставьте величие деспотам, требующим преклонения, ибо они пребывают в уверенности, что не могут вызывать у окружающих никаких иных чувств. Вот почему, забыв о простых человеческих чувствах, внушить которые они, между прочим, и не в состоянии, деспоты требуют к себе почтения, хотя оно покупается за золото или оказывается им из страха перед их властью.

Ни один человек на земле не может претендовать на большее величие, чем то, каким обладают другие люди, поскольку природа сотворила всех равными. Тот же, кто желает выделиться из числа прочих, должен добиваться этого своими добродетелями. Жители острова называют меня своим отцом, а для вас я хочу стать другом. Разве вы не говорили, что я оказал вам некоторые услуги? Значит, я имею какие-то права на звание вашего друга? Настоятельно прошу вас даровать мне это право».

В разговор между тем вступили все присутствующие. Женщины, за немногим исключением, прекрасно говорили по-французски, беседу они поддерживали с остроумием, изяществом и непринужденностью. По платью они ничем не отличались от прочих горожанок, наряд их был скромным и вместе с тем изысканным.

Узкий жилет плотно облегал стан, необыкновенно гибкий и грациозный; сверху накидка из нежно-желтой ткани, которая, по-моему, превосходила по легкости и тонкости наш газ и прекрасно гармонировала с цветом волос; она мягкими волнами спадала вниз и скреплялась у левого бедра крупным узлом. Мужчины были одеты на азиатский манер; голову их венчал мягкий тюрбан весьма привлекательной формы; цвет тюрбана соответствовал цвету одежды.

На острове допускалось только три цвета платья: серый, розовый и зеленый. Серый предназначен для стариков, зрелый возраст одевается в зеленое, а розовый достается юношеству. Ткань платья — тонкая и нежная. Поскольку климат здесь неизменно теплый, одежда носится одинаковая во все времена года; ткань ее чем-то напоминает флорентийскую тафту. То же самое можно сказать и об одежде женщин. Ткани эти, включая и идущие на покрывала, изготавливаются в здешних мануфактурах из третьего слоя коры какого-то дерева, которое островитяне мне впоследствии показали. Оно чем-то напоминает шелковицу. Заме утверждал, что такие деревья растут только на их острове.

Двое граждан, объявивших ранее об обеде, оказались единственной прислугой; все проходило чинно, и обед завершился чуть ли не через час.

«Гость мой, — сказал Заме, поднимаясь из-за стола, — вы утомились; сейчас вам покажут вашу комнату. Завтра, поднявшись пораньше, мы еще успеем наговориться вдоволь. Я расскажу вам о том, какая форма правления установилась на острове, и вы поймете, что тот, кого вы приняли за государя, в действительности является лишь законодателем и другом народа. Я поведаю вам мою историю и вместе с тем позабочусь о том, чтобы вам была оказана та помощь, о какой вы просили. Рассказывать о себе друзьям — это еще не все, главное — проявлять заботу о них. Итак, я препоручаю вас одному из моих верных слуг, — продолжал Заме, повернувшись к гражданину, прислуживавшему за обедом. — Он проведет вас в спальню. Вы, вероятно, находите, что это слишком скромно, не так ли? У какого-нибудь финансиста вас сопровождали бы два лакея, облаченные в шитые золотом ливреи, а здесь с вами пойдет лишь один из моих друзей. Да, именно так я предпочитаю называть слуг. Траты финансиста объясняются общественными условностями, ложью, гордыней, эгоизмом, а этот человек прислуживает из уважения ко мне. До свидания».

Комната, где я обрел уединение, была простая и вместе с тем удобная и опрятная, как и все, что мне довелось увидеть в этом уютном доме.

Постель моя состояла из трех тюфяков, набитых высушенными пальмовыми листьями, доведенными до такого нежного состояния, что они походили на перья. Под тюфяками лежали циновки. Легкий балдахин, сотканный из той же самой ткани, из которой шьют себе покрывала местные женщины, был изящно прикреплен к стене. Под балдахином я мог не опасаться укусов какой-нибудь мошки, в это время года досаждавшей жителям острова.

В этой спальне я провел одну из самых восхитительных ночей с тех пор, как несчастья обрушились на мою голову. Казалось, я перенесся в храм добродетели и мирно отдыхал в тени ее алтарей.

На следующее утро Заме поручил своим слугам узнать, пробудился ли я ото сна. Обнаружив, что я бодрствую, они пригласили меня к хозяину. Встретились мы с ним в той же самой комнате, где он принимал меня накануне.

«Юный чужеземец, — сказал он мне, — я думаю, что вам приятно будет узнать историю человека, оказывающего вам гостеприимство. Надеюсь, вы с удовольствием послушаете о том, почему на краю света вам повстречался человек, говорящий на том же самом языке, что и вы, и к тому же знакомый с историей вашей родины.

Присаживайтесь и слушайте.

История Заме

В конце царствования Людовика Четырнадцатого, — начал Заме, — французский военный корабль, следовавший из Китая в Америку, открыл наш остров, до того времени неизвестный мореплавателям; с тех пор, правда, здесь никто более не показывался. Судовая команда провела на острове около месяца, основательно злоупотребляя наивностью его несчастного народа, слабого и неопытного. Моряки совершили множество преступлений.

В час отплытия некий молодой морской офицер, страстно влюбившийся в местную женщину, спрятался на острове, так что его соотечественники отправились в плавание без него. Когда судно скрылось из виду, офицер, собрав вокруг себя старейшин, обратился к ним с речью.

Его любимая женщина научилась уже с ним объясняться и, таким образом, выступала в качестве переводчицы. Офицер заявил, что он решил остаться на острове, поскольку сильно привязался к столь прекрасному народу. Вот почему он хочет избавить островитян от несчастий, которые несомненно на них обрушатся из-за того, что до Тамое добрались европейцы. Затем он показал местным старейшинам один участок на острове, где мы, к прискорбию, владеем золотой жилой.

“Друзья мои, — сказал он им, — вот что возбуждает алчность у моих соотечественников: этот презренный металл, не находящий в вашей стране никакого употребления и попираемый ногами, является вожделеннейшим предметом их страстей. Ради того чтобы добыть золото из земных недр, они употребят силу, подчинят вас своей власти, закуют в цепи, полностью уничтожат или — того хуже — сошлют вас на материк, а они всегда, как и их соседи-испанцы, поступают подобным образом; материк этот находится за сотни льё отсюда, местоположение его вам неизвестно, там в изобилии встречаются такие же сокровища. Оставшись среди вас, я надеюсь оградить здешний народ от жадности европейцев. Тактика захвата островов мне известна, так что я смогу отразить их атаки. Зная способы нападения, я научу вас обороне. В конце концов благодаря мне вы будете спасены от их корыстолюбия. Предоставьте мне только возможность действовать, а в качестве награды я прошу позволить мне жениться на той, которую я полюбил”.

Просьба его была уважена при общем одобрении; возлюбленная офицера перешла к нему, и в тот же день он получил все необходимые средства для претворения в жизнь задуманного плана.

По исследовании острова выяснилось, что его форма напоминает круг, причем берега, протянувшиеся примерно на пятьдесят льё, скалисты, за исключением той стороны, с которой вы к нам подплыли. Именно здесь офицер и счел нужным приступить к строительству фортификационных сооружений. Вы, вероятно, еще не успели заметить, почему наш порт совершенно неприступен. Вскоре мы отправимся туда на прогулку и я покажу вам на месте, что вы бы не зашли к нам в порт с такой легкостью, если бы мы не посчитали единственной причиной вашего визита усталость и стесненное положение. Открытая часть острова, откуда враги могли бы проникнуть на Тамое, укреплялась по европейскому образцу. Офицер расположил там батареи, и строительство их с рядом усовершенствований было завершено уже при моем правлении. Затем он набрал отряды ополченцев, а в форте, построенном при входе в залив, разместил военный гарнизон. Офицер понравился всем островитянам, удивлявшимся превосходству его ума и мудрости его советов. И вот после смерти тестя — одного из влиятельных старейшин — он единодушно избирается правителем острова. С тех пор основные законы здесь переменились. Правитель понимал, что для успешного завершения его начинаний необходимо передавать власть по наследству, ведь только тогда он сумеет твердо внушить свои замыслы человеку, приходящему ему на смену, а тот окажется способным осуществлять эти замыслы и даже улучшать их. Островитяне согласились с его мнением.

Я, плод любви и счастливой семейной жизни этого дорогого для всех нас человека, появился на свет как раз в то время. Именно мне он и доверил свои планы, а я был настолько счастлив, что сумел претворить их в жизнь.

Не буду долго рассказывать о введенном им управлении, ведь он успел лишь начать дело, которое я завершил. Когда я подробно остановлюсь на моих реформах, вы узнаете и о вкладе отца. Возвратимся пока к предшествующим событиям.

К моим пятнадцати годам отец успел преподать мне пятилетний курс наук: я изучил историю, географию, математику, астрономию, рисование и мореходное искусство. Затем отец отвел меня к тому месту, где залегла золотая жила. Он очень боялся, как бы эти сокровища не привлекли к себе его сограждан.

“Мы возьмем отсюда, — сказал он мне, — все, что необходимо, чтобы отправить вас в поучительное и безбедное путешествие. К несчастью, когда покидаешь остров, этот металл становится необходим. Зато народ, бесхитростный и счастливый, должен по-прежнему относиться к нему с презрением, ибо, узнав цену золоту, островитяне испортятся. Пусть же они, как и встарь, думают, что, хотя золото кое-где и обладает чисто условной ценностью, у них достанет мудрости всегда считать эту мысль нелепой”.

Затем мы наполнили золотом несколько сундуков, жилу засыпали землей, а сверху посеяли траву, чтобы никому не были заметны даже следы наших раскопок. Я сел на большое судно, построенное по проекту отца с единственной целью — отправить меня в путешествие. Обняв меня на прощание, он со слезами на глазах сказал:

“Ты отправляешься в путь познавать мир, и мне, возможно, не суждено более увидеть тебя. Мне не хочется расставаться, но я жертвую тобой ради народа, принявшего меня как родного сына. Заимствуй у встретившихся на твоем пути народов то, что может послужить для счастья наших островитян. Поступай подобно пчеле, летающей вокруг распустившихся цветов, ведь она приносит в свой улей чистый мед; среди людей ты натолкнешься на глупость, но и в ней иногда удается отыскать крупицу мудрости, и среди самых ужасных нелепостей попадаются кое-какие полезные правила. Приобретай знания: прежде чем осмелиться взять в руки бразды правления, следует хорошенько изучить себе подобных. Царские порфиры да не ослепят твой взор, и тогда ты увидишь, что под великолепным покровом властители скрывают посредственность, деспотизм и надменность.

Друг мой, я, всегда относившийся к королям с пренебрежением, вовсе не готовлю тебя к тому, чтобы ты занял трон. Напротив, я хочу, чтобы ты стал другом, отцом того народа, что принял меня. Да, я желаю видеть тебя его законодателем, вождем. Короче говоря, мы должны научить людей добродетели, а не держать их в оковах. К тиранам, представшим перед тобою в Европе, относись с величайшим презрением. Ты увидишь, что они со всех сторон окружены рабами, стремящимися извратить истину своим повелителям, так как, если истина обнаружится, рабы эти могут многое потерять. Короли ненавидят правду: им всего приходиться опасаться. Единственное средство от страха перед истиной — стать добродетельным. Тот, кто идет напрямик, с чистой совестью, не испугается, если ему скажут правду в лицо. Зато другой, с грязными помыслами, прислушивающийся лишь к голосу собственных страстей, предпочитает лесть и обман, которые скрывают его злодеяния. Лесть и обман делают так, что ярмо, налагаемое властителем на подданных, начинает ему казаться необременительным, а граждане, проливающие горькие слезы, представляются сияющими от радости. Ты легко распознаешь недостатки любого правительства, если тебе удастся открыть истинную причину лести придворных, заставляющую их набрасывать на глаза монарха непроницаемый покров. Изучай эти недостатки, дабы избежать ошибок в дальнейшем. Сделать народ счастливым — наш главный долг; добиться этого приятно, потерпеть поражение страшно — вот почему законодатель может считать, что прожил свою жизнь с пользой только тогда, когда его усилия увенчаются успехом.

Тебя несомненно удивит разнообразие религий; ты увидишь, что повсюду люди, привязавшись к своей вере, только ее и считают истинной, воображая, что она исходит прямо от Господа, хотя Бог обращается одинаково ко всем, людям. Когда ты исследуешь все религии как философ, не забывай о том, что вера приносит человеку пользу, если благодаря ей укрепляется нравственность, если она способна оказать противодействие разврату. Вот почему вера должна быть чистой и бесхитростной. Когда же ты найдешь в ней лишь чудовищно запутанные догмы и непонятные таинства, то сразу же беги от нее прочь: эта религия фальшива, она опасна. Среди твоего народа она может превратиться в неиссякаемый источник убийств и преступлений, и в этом будет и твоя вина, ибо ты принесешь эту зловредную веру в маленький уголок земли, как делают это презренные обманщики, которые распространяют свою ложь по всему миру. Сын мой, с проклятиями беги прочь от такой религии, она лишь плод мошенничества одних людей и глупости других: от нее наш народ не сделается лучше. Но если ты встретишь веру, учение которой отличается простотой, а мораль — добродетелью; веру, с презрением отвергающую пышные церемонии, не опирающуюся на наивные измышления, единственным предметом поклонения которой выступает Господь Бог, — ты должен ее принять, поскольку она истинная. Стать угодным Предвечному можно только чистотой нравов, праведностью, но отнюдь не почитаемым в Европе ханжеством, презираемым у нас. Если верно, что Бог существует, то его создали добродетели, и только им следует подражать. Ты также удивишься разнообразию законов; исследуй же их с тем же пристальным вниманием, какого я требую от тебя при изучении религий. Помни, что законы приносят пользу лишь в том случае, если они делают людей счастливыми. Любое уклонение от данного правила следует считать гнусной ложью.

Для достижения преследуемых мною целей недостанет краткой жизни одного человека; я только подготавливаю для тебя путь, твоя же задача — довершить начатое мною дело; передай наши убеждения твоим детям, и через два-три поколения этот добрый народ окажется на вершине блаженства. Отправляйся же в путь”.

На прощание мы обнялись еще раз, и волны унесли меня вдаль. Я путешествовал по всему свету и вернулся на родину лишь через двадцать лет. В течение этого времени я только и делал, что стремился познать людей, вращаясь среди них в различных обличиях. Подобно знаменитому российскому императору, другу ремесленника и земледельца, с одними я учился строить корабли, а с другими — распознавать время, пригодное для сева. Я изучил различные свойства почв, способы выращивания растений, научился прививать деревья, а также их подрезать; я умею выращивать и укреплять молодые растения, собирать зерно, чтобы приготовить из него пищу людям… Но я не ограничился этими познаниями. Поэт научил меня украшать речь, так что мои мысли приобрели красочную живость; затем я овладел искусством живописи, а от историка заимствовал науку передавать потомству сведения о прошедшем и узнал также об обычаях народов мира. Служитель алтарей обучал меня едва доступной познанию религиозной науке; страж законов вводил меня в таинства науки еще более фантастической, следуя которой человека совершенствуют, предварительно заковав его в цепи. Финансист рассказывал мне, как следует собирать налоги, раскрыл передо мной отвратительную систему безудержного личного обогащения за счет имущества несчастных ближних, в результате чего народ впадает в нищету, да и государство отнюдь не процветает. Торговец, человек куда более ценный для государства, поведал мне о том, каким образом продукты, производящиеся в самых отдаленных странах, обмениваются на национальные деньги, обладающие условной ценностью. Я узнал, как меняют деньги; почему между народами всего мира установилась отлаженная письменная связь; как стать другом и братом христианина и араба, поклонника Фо и последователя Али. Оказывается, можно удвоить свое состояние и одновременно принести пользу согражданам; люди могут наслаждаться дарами природы и искусства, изысканнейшими предметами роскоши, что только существуют на земле, получать счастье от всеобщего благополучия, не покидая притом своих покоев. Дипломат, человек наиболее изворотливый, посвятил меня в планы земных владык. Его проницательный взор смело смотрел в даль грядущих веков. Вместе со мной он делал свои расчеты, оценивал судьбы существующих империй исходя из их современного состояния, нравственного уровня и умонастроения жителей; но когда я увидел в действии королевский государственный совет, слезы брызнули у меня из глаз. Повсюду я наблюдал за тем, как спесь и личная выгода у алтарей фортуны приносили народ в жертву, а среди бушующих потоков человеческой крови надменно высился трон пустых честолюбцев. Наконец придворный, человек в сравнении с остальными легкомысленный и лживый, поучал меня, как следует обманывать королей. Общение же с последними породило во мне чувство отчаяния, ведь мне по праву рождения надлежало вступить на отцовский трон.

Везде я встречал множество пороков и недостаток добродетели, везде видел слабых, порабощенных причудами сильных мира сего с их тщеславием, завистью, алчностью и распущенностью. Везде я мог мысленно разделить население на две категории, равным образом достойные сожаления. В одну из них входят богачи, рабы своих удовольствий, в другую — несчастные жертвы злого рока. У первых мне ни разу не довелось наблюдать стремление стать лучше; что касается вторых, то у них просто не было такой возможности. Казалось, все действия и тех и других направлены лишь на то, чтобы всем стало хуже, они как бы стремятся надевать на себя все более и более ужасные вериги. Живущий в изобилии, по моим наблюдениям, постоянно заковывал себя в цепи все новых и новых желаний, тогда как презираемый, осмеиваемый им бедняк не получал от него даже ободрения, необходимого для того, чтобы и дальше влачить тяжкое бремя нищеты. Я выступил за соблюдение равенства, но мне заявили, будто бы равенство — всего лишь химера. Однако вскоре я обратил внимание, что именно противники равенства многое потеряли бы от его введения. С тех пор я начал считать равенство возможным… Да что я говорю! С того времени я понял: только в условиях равенства народ становится счастливым.[41] Природа сотворила всех равными; мнение, будто люди рождаются неравными, ложное. Повсюду, где будет соблюдаться равенство, люди обретут счастье. Но они никогда не будут счастливыми там, где между ними сохраняются различия. Кроме того, такие различия идут на пользу лишь части народа, тогда как законодатель обязан заботиться о том, чтобы все люди имели одинаковое право на счастье. Только не говорите мне, что уничтожить различия между людьми чрезвычайно трудно; главное — нужно рассеять предрассудки и уравнять состояния; подобная реформа, поверьте мне, пройдет гораздо проще, чем введение какого-нибудь нового налога.

Во всяком случае, на практике я столкнулся с меньшими трудностями, чем любой другой реформатор: народ мой еще не ушел из естественного состояния, так что ложная система отличий не успела его испортить. Итак, все мне обещало успех.

Сочтя, что равенство станет необходимой основой моих планов, я приступил к изучению второй причины человеческих зол: я имею в виду страсти. Под конец я нашел верное средство сделать менее несчастным человека, беспрестанно колеблющегося между страстями и законом, попеременно страдающего и от того и от другого: здесь нужно добиться, чтобы страсти ослабли, а законов стало меньше.

Вторая реформа прошла проще, чем можно было подумать. После того как я запретил роскошь и ввел равенство, тотчас же оказались уничтоженными гордость, алчность, жадность, честолюбие. Чем кичиться, когда все стали между собой равными, отличаясь лишь добродетелью и талантами? Чего же более? Зачем зарывать в землю богатства, надо ли домогаться почестей, если состояния граждан уравнялись, причем состояния эти более чем достаточны для удовлетворения любых потребностей? Потребности человека одинаковы: желудок Апиция[42] по объему не отличался от желудка Диогена, и, тем не менее, первому приходилось содержать двадцать поваров, тогда как обед Диогена ограничивался одним орехом. Если же их уравнять, то Диоген, ничего не потеряв, будет еще и обладать множеством простых, нужных ему вещей; Апиций же начнет испытывать лишь воображаемые страдания, ведь ему оставят все необходимое для жизни…

Если вы станете жить подражая природе, учил Эпикур, вы никогда не обеднеете. Но если вы хотите жить сообразуясь с мнениями людей, богатства вам так и не увидеть: природа требует мало, мнение — очень много.

Итак, в самом начале реформ, говорил я себе, уже удалось избавиться от нескольких серьезных пороков. Но при сокращении числа пороков многие законы становятся излишними, ведь законы необходимы нам для защиты от преступлений. Закон оказывается ненужным, когда уменьшается общее количество преступлений, а то, что считалось преступлением ранее, отныне начинают расценивать как обычный проступок. Другими словами, какое множество человеческих причуд, безделиц, не причиняющих общественному спокойствию ни малейшего ущерба, можно перестать считать опасными или, даже более того, преступными, если, рассуждая философски, законодатель сумеет оценить эти действия должным образом! Отмените же те законы, при поддержке которых тираны, укрепляя самовластие, заковывают подданных в цепи, с тем чтобы еще более подчинить их своим прихотям. Вы увидите, что ограничения после данных мер сократятся до минимума, а человек, страдавший ранее под гнетом огромного количества законов, почувствует заметное облегчение. Искусство законодателя заключается в умении сочетать закон с преступлением так, чтобы любое преступление нарушало закон незначительно, а кара, гораздо менее строгая, обрушивалась бы лишь на отдельные, немногочисленные проступки. По-моему, нужные меры принять не трудно, и я, смею надеяться, преуспел в своих начинаниях; о подробностях мы еще успеем поговорить.

Позволив супругам разводиться, я устранил почти все пороки, порожденные сластолюбием. Я бы вообще избавил народ от них, если бы, подобно браминам, с терпимостью относился к кровосмешению и, подражая японцам, не выступал против педерастии. Но здесь я столкнулся с определенными трудностями. Разумеется, я не считал кровосмешение и педерастию порочными по своей сути, ведь половая связь между членами одной семьи дает множество важных выгод, а единственная связанная с мужеложством опасность — уменьшение численности населения, что является злом относительно малым, поскольку истинное благо государства, как то было неопровержимо доказано, вовсе не обусловливается слишком большим населением, но скорее совершенной гармонией, установившейся между народом и государственными органами.[43] Однако для моего проекта управления государством эти пороки я посчитал весьма вредными, ибо кровосмешение, увеличивающее семьи и изолирующее их друг от друга, уничтожает равенство, которое я как раз намеревался ввести. Педерастия же заставляет мужчин объединяться в тайные общества, вследствие чего столь важное для моих реформ равенство неизбежно нарушается. Вместе с тем я остерегался карать за те заблуждения, от которых желал избавиться. Аутодафе в Мадриде и виселицы на Гревской площади вполне убедили меня в том, что, возводя эшафоты, мы только способствуем скорейшему распространению пороков. Итак, я прежде всего заручился поддержкой общественного мнения: как вы знаете, оно управляет миром. Мне удалось посеять среди народа отвращение к кровосмешению, а педерастию я постарался выставить в смехотворном виде, и вот теперь, через двадцать лет, эти пороки здесь уничтожены совершенно. Воспользуйся я тюрьмами и услугами палачей — подобные деяния творились бы и поныне!

Я, кроме того, знал, что религия порождает множество иных преступлений. Путешествуя по Франции, я видел дымящиеся следы костров Мериндоля и Кабриера, в Амбуазе еще можно было различить виселицы, а в столице продолжало слышаться эхо страшного колокольного звона, раздававшегося в ночь святого Варфоломея. Ирландия захлебывалась в крови людей, хладнокровно убитых из-за разногласий в догматах веры, а в Англии пуритане и их противники погрязли в жестоких междоусобных распрях. Евреи, несчастные отцы вашей религии, горели в Испании на кострах, продолжая читать те же самые молитвы, что и их мучители. В Италии мне постоянно рассказывали о крестовых походах Иннокентия Шестого. В Шотландии, Богемии, Германии, где бы я ни оказался, мне ежедневно показывали очередное поле битвы, во время которой милосердные христиане перерезали глотку своим собратьям ради того, чтобы научить их правильно поклоняться Господу.[44]

“Боже праведный! — вскричал я тогда. — Неужели на этих фанатиков набросились адские фурии? Разве истинно святую веру проповедуют на куче трупов, а желающие принять такую религию должны предварительно обагрить руки человеческой кровью?

Ах, какое тебе дело, Боже, святой и праведный, какое тебе дело до наших умозрительных систем и мнений! Неужели твое величие умалится с изменением оборотов речи при молитве? Ведь единственное твое желание — чтобы люди соблюдали справедливость; тебе угодно, чтобы они любили друг друга без коленопреклонений и пышных обрядов, вовсе тобой не требуемых. Тебе не нужны ни догмы, ни таинства, ибо ты ждешь от нас чистых порывов сердца и надеешься встретить в людях любовь и искреннюю признательность”.

Надо освободить религию, сказал я себе тогда, от всего того, что является предметом раздора, пусть она будет несложной, тогда перестанут из-за разногласий возникать новые секты. Вы сами увидите, как мой добрый народ почитает Господа, и потом мне ответите, ошибся ли я при введении подобного культа.

Мы верим: Предвечный достаточно добр и велик, чтобы выслушать наши мольбы, не прибегая к услугам посредников. Вот почему в качестве жертвы мы приносим ему исключительно свою душу. Мы не обставляем почитание Бога пышными обрядами, ведь прощения за наши грехи, а также помощи, необходимой для того, чтобы избежать их в дальнейшем, мы просим только у одного Господа. Поскольку же мы открываем лишь перед Господом любые душевные порывы, тревожащие нашу совесть, то священники оказались у нас лишними. Мы без колебаний отказались от их услуг. Страшно ведь смотреть на то, как наши братья погибают ради нелепой спеси лиц определенного сословия, бесполезного для природы и государства и неизменно приносящего вред обществу.

Затем мое внимание — вполне обоснованно, как мне казалось, — обратилось на другой разряд нечестивцев, также представляющих собой немалую опасность. Они постоянно стараются занять место между монархом, которому мешают, и народом, который себе подчиняют. Вы понимаете, что я буду говорить об этих мелких подначальных деспотах, из-за своего двусмысленного положения естественно склоняющихся к мятежу. Карающий меч, коим они вооружены, ничего не исправляет, а их власть, подчиняющаяся лишь собственным прихотям, никого не удерживает на пути долга. Я задавался вопросом, к чему вообще эти люди могут быть пригодны, какая необходимость в существовании властей, промежуточных между главой государства и народом. Что дают две власти, постоянно ограниченные в своих действиях, постоянно вступающие в противоречия друг с другом? Что происходит при их взаимодействии, кроме поступков слабых и нерешительных, причем каждый из них несет на себе неизгладимую печать рабства? Если государь руководствуется добрыми намерениями, зачем тогда нужен парламент, лишающий владыку свободы действий? Или, допустим, парламент замыслил что-то недоброе, а это легко предположить, учитывая его подчиненное положение, — так вот, сможет ли король, в равной мере желающий действовать в одиночку, заставить парламент подчиниться воле владыки? Как понимать сдерживание одной власти другой властью? И не станет ли плодом постоянного столкновения юрисдикций одна только анархия. Что касается монархической власти, то она бывает или хорошей или дурной. Если монархическая власть хорошая, то ей нет никакой необходимости чем-либо уравновешиваться или сдерживаться. А если она дурная — другими словами, тяготеет к деспотизму, пороку, неизменно предполагаемому при подобном способе правления, — то сенат, посредствующий орган, бороться с этим деспотизмом определенно не сможет. В последнем случае вовсе не следует сдерживать власть, ее надо полностью сменить. Итак, помимо множества неудобств, мы не нашли ни единого случая, когда одновременное существование двух властей приносило бы хоть какую-то пользу.[45]

Но данный орган необходим всему народу, возразят защитники парламентов, законы нужны для того, чтобы преступление было наказано, следовательно, кто-то должен выступать в качестве блюстителя законов.

Когда-нибудь, в другой день, мы еще успеем обсудить первую часть этого возражения, но теперь подробней остановимся на второй части: кто-то должен выступать в качестве блюстителя законов. Но если законы справедливы, то они неизгладимыми буквами записаны в сердце каждого гражданина, и это вполне естественно.

С этого времени — долой всех, кто стремится стать между мной и моим народом, долой соперников, которые завидуют моей власти и только и делают, что ведут под нее подкоп, стараясь ее ослабить. Они кичатся своим положением, пытаются упрочить свое влияние; жадные, они никогда не придут мне на помощь в трудных обстоятельствах; жестокие, они всегда готовы без малейшего на то основания проливать народную кровь; честолюбивые, они постоянно будут нарушать равенство, которое я хочу установить. В общем, они походят на паразитические растения, прозябающие у подножия полезных деревьев, соками которых сами и питаются. Живя за счет корней дерева, растения эти отравляют его ядом, подрывают его силы, оскверняют своим присутствием.

Однако следует поразмыслить, подумал я, нет ли здесь какого-либо иного решения, и продолжал размышлять об этом предмете. Может быть, мне стоит учредить парламент наподобие английского? Для народа, пожалуй, меньше опасности, но я столкнусь тогда с немалыми трудностями. Если я буду делить власть с кем-либо, то она ослабеет; поскольку же я желаю творить одно только добро, то ничто не должно мешать мне делать это. А если взять за образец Венецию? Ограничиться положением владыки над сотней угнетающих народ деспотов? Тогда я превращусь в никому не нужную декорацию, а народ, оказавшийся под властью тиранов, будет страдать от страстей сотни различных владык, вместо того чтобы подчиняться воле одного человека, только и думающего, как бы сделать своих подданных счастливыми. И даже если намерения этого человека переменятся, все равно, народу грозит опасность со стороны только одного лица, в противном же случае он должен бояться капризов и прихотей сотни порочных людей.

Признаюсь, я крайне удивлялся тому, что никто, кроме меня, не удосужился серьезно обдумать вопрос о бесполезности промежуточных властей, о грозной опасности, сопряженной с их учреждением; я недоумевал, почему европейские монархи до сих пор еще не упразднили все эти ужасные сенаты. Как могло случиться, говорил я себе во время путешествия по Франции, что местная знать согласилась допустить над собой власть судейского сословия, не имеющего ничего общего с дворянством? Стремясь разобраться в причинах этого противоречия — ведь дворянство весьма ревниво относится к сохранению своих прав, — я нашел объяснение случившемуся в учреждении парламентов. До тысяча триста второго года правосудие успешно отправлялось при помощи переезжающих с места на место судей, появлявшихся в различных провинциях в составе королевской свиты.[46] Тогда еще не додумались, чтобы проводить судебные заседания в одном определенном месте. Филипп Красивый (король недальновидный, не предвидевший опасностей, связанных с учреждением постоянной власти, промежуточной между народом и его господином) вообразил, что судьи должны существовать самостоятельно, и потому превратил их в постоянно действующее учреждение. Он начал с Парижского парламента. Заседания парламента продолжались там два месяца; первое открывалось на Пасху, а второе — в день Всех Святых. Суд этот состоял из двух прелатов (архиепископа Нарбоннского и епископа Реннского), двух светских сеньоров (графа де Дрё и графа Бургундского), а также двадцати шести советников, одна половина которых набиралась из духовенства, а другая — из светских лиц. В оставшееся время года заседания проходили в Труа или Руане.[47] Каждый дворянин стремился принять участие в этих заседаниях, ведь главы парламента были важными сановниками, а членов его монарх, по-видимому, предполагал наградить высокими знаками отличия. Туда, между прочим, из светских допускали одних лишь рыцарей,[48] и если среди них затесалось несколько юристов, то лишь для необходимых разъяснений. Разве удивительно, что французское дворянство уступило какую-то часть прав сенату, члены которого набирались из дворянской же среды? И в самом деле, не судили ли их тогда люди, равные по положению? Ничто не нарушало прав дворянства, ничто в суде его не бесчестило.

Но вскоре все изменилось: законники, обретя право совещательного голоса, уселись на одних скамьях с дворянами, одевавшимися как благородные господа. Законники же обрядились в свои подбитые мехом мантии, длинные одежды и долгополые сюртуки — в смехотворный и пошлый костюм шарлатана, до сих пор остающийся для них образцом (как будто следует переодеваться для того, чтобы отправлять правосудие). Каждому ясно, что человек, переодевающийся, прежде чем приступить к своему делу, занимается воровским ремеслом.[49] Дешевые комедианты… Впрочем, их маскарадный костюм вызывает гораздо меньше смеха, чем непроходимые тернии формальностей права и делопроизводства, испещрявшие их дурацкие приговоры. Они рождали у храбрых и преданных королю баронов чувство непреодолимого отвращения, ведь дворяне, ненавидя ложь и обман, считали, что для вынесения приговора необходимо верить в Бога и подчиняться голосу собственной совести. Люди такого сорта, с полным основанием раздраженные тем, что им осмеливаются давать советы (а иногда даже и председательствовать в суде) ретировались, оставив за судейскими поле боя. Незадолго до этого из собраний были исключены прелаты, и, таким образом, законники остались в парламенте совершенно одни. Между тем, уважение к суду, ранее состоявшему из лучших людей королевства, нисколько не уменьшилось даже после того, как все заслуженные чины покинули парламент. Мы часто видим, как народ по привычке воздает почести какой-нибудь груде камней, когда-то бывшей святилищем. Предрассудок сохранил свою силу, и дворянство, считавшее, что его судят люди равные, продолжало верить парламентам, хотя на освободившихся скамьях восседали лишь одни простолюдины.

Сенат постепенно приходил в упадок, и уже ко времени Итальянских войн Франциска Первого его состав был полностью продажным. О, если бы у этих законников там можно было наблюдать, по крайней мере, хоть малейшую тень каких-нибудь талантов! Но, после того как должности стали продавать за деньги, в парламенте скопились одни негодяи-невежи. Любой лакей, набравши денег, достаточных, чтобы купить должность, нагло усаживался в храме Фемиды, а поскольку с продажностью никто не боролся, дела по-прежнему решались в крайнем беспорядке. Франциск Второй захотел было сделать должности выборными, как это было в старину. Во избежание интриг было объявлено, что парламент должен представить королю трех кандидатов на выбор. Ну, и что же произошло? То, что неизменно происходит в результате несвоевременных решений. Повсюду появилось много различных партий заговорщиков. Одни взяли сторону Гизов, другие поддерживали принца де Конде, третьи — коннетабля; поскольку же речь шла о судейских, то на стороне короля выступили единицы. Определенного решения, впрочем, принято не было, тогда как страсти в борьбе сторон разгорались сильнее и сильнее. При Карле Девятом система продажи должностей в суде полностью одержала верх. Но предрассудок — эта опаснейшая из гидр, новые головы которой тут же вырастают на месте отрубленных, — остался в силе. Дворянство, несмотря на перемены, по-прежнему полагало, будто бы подлежит суду людей, равных ему по положению. Мнение это держалось крепко, хотя болван в подбитой мехом горностая мантии, преследовавший дворян за ничтожные преступления, был сыном лакея, недавно прислуживавшего за столом отца подсудимого. Доказательства приведу из анекдота, относящегося ко времени суда над Монморанси.

“Сударь, неужели вы меня не узнали?” — спросил его кто-то из судей.

“Прошу прощения, что не обратил на вас внимания, — отвечал коннетабль, — но раньше вы, кажется, подавали мне вино”.[50]

Но давайте внимательно исследуем сам верховный суд. Что являл собой парламент при Карле Шестом? Образчик вероломного мятежа, предательства и мошенничества. Когда ваше несчастное королевство, раздираемое на части в жестоких междоусобицах, устремило свои слабые силы на борьбу с врагом, несущим разорение, и мятежниками, опустошающими страну, как повели себя клоуны из храма Фемиды? Они неизменно предавали интересы родины, то становясь под стяг бургундцев, то открывая ворота столицы англичанам, тогда как несчастный король, скрывавшийся в отдаленных землях своего государства, так и не получил от них ни помощи, ни защиты.

А после злосчастного похода в Неаполь? Когда Карл Восьмой испытывал денежные затруднения, что ему отвечали? Они обещали королю помочь советом, но не деньгами, которых якобы у них не было вовсе.

А недоброй памяти Малинская лига? Вся Европа объединилась в борьбе против Людовика Двенадцатого, отца народа, несомненно одного из лучших французских королей. Опасаясь полного поражения в войне с могущественными государствами, король обратился к народу с просьбой о денежной поддержке. Кошельки граждан тут же открылись, ведь люди не только хотели помочь монарху, но и стремились защитить родные очаги. Но что же предложили находящемуся в тяжелом положении государству великодушные патриоты из парламента? Одни лишь поучения; они осмелились заявить, что освобождение от налогов — это одно из священных прав парламента, и они от этого права никогда не откажутся, так что помощь следует искать где-нибудь в другом месте.

Возьмем теперь следующее правление, когда жестокое поражение под Павией привело страну на край гибели. Несчастные патриоты, оставшиеся в живых после этого ужасного разгрома, проливали горькие слезы, оплакивая родину, на которую обрушились бедствия, зато эти продажные трибуны по-прежнему продолжали разыгрывать свой гнусный и непристойный спектакль. Словно одержимые бесом, они блуждали по улицам, вызывая немалый смех своим воинственным нарядом, который они натянули на себя взамен загаженных мантий. Я вижу, как из их ноздрей вырывается ядовитое пламя мятежа, мгновенно охватывающее сердца сограждан; с одной площади на другую они переносят змей внутреннего раздора; я вижу, как в каждом квартале они разбрызгивают чумную заразу восстания, доказывают народу, что Франция должна управляться наподобие Венеции, где всем руководит некий сенат, благодаря этой форме правления якобы овладевший европейскими запасами золота и теперь предпочитающий ни во что не вмешиваться. Страна, доверившая свою судьбу судейским, если верить их словам, будет наслаждаться вышеуказанными благами. Сочинения, переполненные такими гнусными максимами, они разбрасывают на перекрестках, зачитывают среди скопления народа, прибивают к каждой двери и даже проповедуют с кафедр, где должно звучать слово истины, так что судейские успели осквернить и храм Господа… Но они не ограничились потоками отвратительных оскорблений. Прекрасно сознавая свой долг перед родиной, видя, в каком тяжелом положении находится государство, они принялись его грабить. Казначеям было приказано выдавать деньги только через парламент.

Но здесь пришлось употребить власть Луизе Савойской, регентше королевства, достойнейшей, мудрейшей и несчастнейшей из женщин, матери Франциска Первого, в то время находившегося в плену. Мятежники были поставлены на место. И чем же они занялись тогда? Видя, как Франция истекает кровью, они, быть может, стремились загладить последствия своих преступлений? Вспомнили о том, что и они французы? Постарались утешить народ в его страданиях? Приступили к исполнению своих прямых обязанностей? Ничуть, они продолжали действовать под влиянием фанатизма и личной выгоды. У Луизы судейские попросили разрешения колесовать лютеран по любому поводу и потребовали отмены конкордата и возвращения прагматической санкции. Вот великие дела, которые их занимали, вот что волновало их грязные души в то время, когда вся страна надела на себя траур отчаяния, когда люди сгибались под тяжестью страданий, когда граждане, подобно жителям несчастной Ниневии, посыпали пеплом опущенные долу головы.

Проследим за действиями судейских при Карле Девятом. Все знали, что при вступлении на трон слабого правителя, сына Медичи, государственные финансы находились в крайне расстроенном состоянии; постановлением Генеральных штатов, созванных тогда в Орлеане, были конфискованы доходы, полученные продажными юристами. И что же произошло потом? Судейские взбунтовались. Все они, отказавшись помочь обремененному долгами государству, решили ему более не служить и заявили, что отказываются от своих мест. С точки зрения судейских, просить у них помощи — значит совершать ужаснейшее преступление, имеющее столь страшные последствия, что единственной реакцией на него может быть только их отказ исполнять свой долг, что они и делают во времена всех великих потрясений. Екатерина все-таки уступила, ведь она относилась к судейским с таким презрением, что не желала иметь с ними дело и даже не считала их достойными называться гражданами. Кроме того, парламенты были нужны ей для того, чтобы избавиться от внутренних раздоров. Стремясь не раздражать судейских, она ограничилась просьбой освободить нескольких несчастных монахинь, которые, ради развлечения суда, ранее были приговорены к колесованию; ей было отказано. Кроме того, Екатерина потребовала зарегистрировать Роморантенский эдикт, который должен был привести всех к умиротворению. Положительный ответ на эти просьбы установил бы в королевстве полное спокойствие, так что любой гражданин мог бы молиться Богу, как то ему казалось удобным. В результате — новый отказ.[51] Судейские, вероятно, стремились к другому миру — иными словами, к приятной возможности совершать юридически обоснованные убийства, поджаривать на медленном огне кальвинистов, — надеялись на изменение форм государственного правления, мечтали установить на развалинах королевства собственную диктатуру. Парламент держался твердо: эдикты не регистрировались, бедствия государства продолжались, и, в довершение своих преступлений, судейские, объединившись с Тулузой, начали тайком поддерживать замыслы членов Лиги. Так, к несчастью граждан, они готовили родине страшный удар, бередили ее старые раны, от которых Франция будет страдать еще долгое время.

А кто спровоцировал заговор Шестнадцати при Генрихе Третьем? Никто другой, кроме этих презренных смертных. Разделив Париж на участки, они сеяли страх и ужас повсюду, обагряя столицу потоками крови. Кто оставил потомству в анналах истории гнусную память — День баррикад, это презренное восстание?

Сердце мое обливается кровью, оно перестает биться… Лучше прервать рассказ. Повествование о злодействах, которыми этот мерзкий разряд людей запятнал нашу родину, подорвало силы моей души. Вот они, ревностные защитники общественного блага, пытающиеся скрыть от граждан свои преступления, но всегда готовые предать гласности мельчайшие прегрешения прочих! Они используют повязку Фемиды, дабы ослеплять глупцов, продолжающих им верить, тогда как суровый меч правосудия обрушивается на тех, кто отваживается разоблачить их.

Вот они, добродетельные и совестливые граждане, на века запятнавшие себя кровью собственных братьев, неизменно готовые поднять бунт, нетерпеливые, фанатичные гонители, мятежники и убийцы! Им уже не хватает несчастных жертв, которые попадают им в руки в силу нелепого свода законов.

Желая увеличить число таких жертв, они осмеливаются нагло поощрять ложь и клевету, копаются в частных делах семей, стремятся разузнать самые сокровенные тайны супругов. Этими беззакониями они думают укрепить репутацию неутомимых защитников нравственности, которую ни один гражданин, кроме них, не вправе безнаказанно оскорблять:

Вот они, палачи своих сограждан,[52] гонители невинности,[53] нарушители общественного спокойствия,[54] предатели родины,[55] вот они, эти надменные судьи. Из-за какого же дурацкого предрассудка мы должны оказывать им почтение, когда они заслуживают одного лишь презрения, строгого наказания и общественного поругания?

Судьи, говорил я себе, разумеется, нужны, но они обязаны отправлять правосудие и не вмешиваться в другие государственные дела. Пускай же на эти почетные должности будут избираться достойнейшие граждане, и самое главное — нельзя продавать за деньги право судить себе подобных. В противном случае место судей займут мошенники, ибо человек, купив себе должность судьи, прежде чем вынести по вашему делу справедливый приговор, постарается возместить свои первоначальные расходы.

Законы тоже необходимы — допустим и это. Но разве тот, кто их нарушил, размышлял я, обязательно должен караться смертью? Не приведи Господь! Один лишь Бог может располагать человеческой жизнью, и я счел бы себя преступником, если хоть на миг осмелился бы присвоить себе его права. Вы, европейцы, привыкнув изображать Господа в виде какого-то кровожадного дикаря, выдумали место ужасных пыток, куда якобы отправляются все осужденные Господом на муки. Изобретая новые виды убийств и мучений, вы, таким образом, надеялись подражать божественной справедливости. Но вы совершенно упустили из виду то, что тяжелейшее из преступлений — уничтожение себе подобных — оправдывается, повторяю это еще раз, химерой, плодом вашего воображения.

Друг мой, — продолжал этот почтенный старец, пожимая мне руку, — мысль, что добро можно совершить посредством зла, — это тяжелейшее помешательство, которому подвержены лишь головы глупцов. Человек слаб, таким он создан по воле Господа, и ни мне исследовать причины этого высшего могущества, ни мне осмеливаться наказывать человека за то, что в силу высшей необходимости он таков, каков есть. Зато я вправе употребить любые средства для того, чтобы попытаться сделать человека лучше, разумеется насколько это в его силах; я также воздержусь сурово наказывать кого-либо, если он поведет себя не как должно. Попытаюсь теперь разъяснить свою мысль. Каждый человек обладает неотъемлемыми правами, однако же никому не позволено управлять действиями других. По воле Предвечного моим важнейшим долгом является работа на благо народа, а ее невозможно выполнить посредством убийства. Более того, ради спасения народа я готов пожертвовать собственной жизнью. Я не желаю терять ни капли крови моих подданных из-за присущих им слабостей или их стремления соблюсти личную выгоду. Если на кого-либо нападут — он будет защищаться; возможно, тогда прольется кровь, но это случится ради защиты родного очага, а не ради моего честолюбия. Природа и так уже довольно огорчает человека невзгодами, чтобы я еще умножал их; у меня нет никакого права навязывать ему свою волю.

От этих достойных граждан я получил власть и обязан употребить ее на пользу обществу, но я не облечен властью угнетать подданных. Я буду им опорой, а не гонителем, отцом народа, а не его палачом. Что же касается людей, запятнанных кровью, оспаривающих друг у друга печальное право избивать себе подобных, этих коршунов, постоянно алчущих бойни, то я, приравняв их к людоедам, никогда не потерплю их присутствия на этом острове. Пользы от них не дождаться, зато вред очевиден; листая страницы истории, я вижу, что везде, где народ согласился их терпеть, эти гнусные люди мешали мудрым планам правителя, отказывались прийти на помощь согражданам, стремившимся совершить какие-нибудь великие дела, порабощали свой народ, если он оказывался слаб, бежали прочь, если он становился силен, — в любом государстве эти чудовища представляют собой грозную опасность.

Продумав судебную реформу, я занялся торговлей. Ваша колониальная торговля меня неприятно поразила. Какая была необходимость основывать колонии так далеко? Разве наше истинное благополучие, вопрошал один из ваших достойных писателей, заключается в потреблении продуктов, которые приходится везти из далеких земель? Неужели мы обречены неизменно повиноваться извращенным вкусам отдельных сластолюбцев? Сахар, табак, пряности, кофе — стоят ли они жизни людей, гибнущих ради жалких пустяков?

Торговля с иностранцами, по моему мнению, приобретает смысл в том случае, если страна имеет или очень много товара, или же очень мало. Если товаров много, излишки можно обменивать на предметы роскоши и на всякие пустяки: роскошествовать позволено, живя в изобилии. Когда же вам не хватает самого нужного, то вы, само собой разумеется, отправляетесь искать необходимое где- нибудь в другом месте. Что же касается Франции, то ее положение нельзя отнести ни к первому, ни ко второму случаю: у вас почти нет излишков, зато вы не испытываете ни в чем недостатка. Значит, народ безусловно будет счастлив, если удовлетворится тем, что имеет. Богатый плодами родной земли француз не пожелает ни что-либо приобретать ради большего достатка, ни что-либо выменивать, чтобы жить еще лучше.

Разве ваша плодородная земля не производит такое количество продуктов, которое превышает потребности ее жителей? Так что нет никакой необходимости основывать новые колонии и посылать корабли в три другие части света ради умножения вашего благосостояния! В сравнении с европейскими империями географическое положение Франции отличается такими выгодами, что при легком усилии вы могли бы пользоваться всеми производимыми в мире товарами. Сахар, табак и кофе вы без труда получите из Южного Прованса, Корсики и соседней Испании. Среди предметов роскоши эти товары следует считать наименее бесполезными. Ну, а если вам удастся отказаться от пряностей и при этом ваше здоровье тогда только укрепится, разве будете вы об этом сожалеть? Неужели вам недостает чего-либо необходимого для удобной жизни рядового гражданина или даже для потребностей богача? Производимое вами сукно по красоте не уступает английскому: Абвиль некогда поставлял сукно в Рим — великолепнейший из городов мира. Ваши набивные ткани превосходны, а шелка по своей нежности не имеют равных в Европе. Если же говорить о модной мебели, произведениях изящных искусств, то вы сами поставляете их едва ли не во все страны мира. Ваши гобелены экспортируются в Брюссель, французские вина пользуются спросом повсюду, причем они обладают ценнейшим преимуществом: их вкус во время перевозки только улучшается. Урожаи зерна у вас столь велики, что порой вы даже вынуждены поставлять хлеб на экспорт;[56] масло ваше по нежности далеко превосходит итальянское, фрукты сочны и полезны для здоровья. При некотором старании вы могли бы выращивать фрукты, не уступающие американским. Лес, как предназначенный на топливо, так и строевой, повсюду будет произрастать в изобилии, если вы научитесь правильно за ним ухаживать. И какая же вам нужда вести колониальную торговлю? Лучше принуждать иностранцев покупать в ваших портовых городах избытки, если таковые возникнут; взамен вы без особого труда получите от них деньги или какие-нибудь изящные безделушки. Но перестаньте же снаряжать торговые корабли, не рискуйте более здоровьем шестой части населения Франции, бросая людей в эту опасную стихию, обрекая их ставить на карту жизнь ради удовлетворения прихотей остальной части населения. Это роковые порядки; вам еще предстоит подумать о них, и тогда вы почувствуете угрызения совести, ведь ваши удовольствия покупаются ценой жизни людей, таких же как вы. Друг мой, простите мне мою въедливую наблюдательность — как мне кажется, только она заставила меня открывать вам эти горькие истины, но я любопытен от природы. Итак, соседи привезут все, чтобы получить взамен продукты, предложенные вами, так что вам следует отказаться от колоний, ведь они вам абсолютно не нужны, крайне разорительны и, кроме того, порой таят в себе немалые опасности для французов. Трудно добиться от сыновей беспрекословного подчинения родине, когда они уезжают от своей матери так далеко».

Здесь, желая рассказать Заме об известной истории с английскими колониями, я позволил себе прервать его повествование.

«Я предвидел события, — продолжал он, — о которых вы мне сейчас говорили. По всей вероятности, республика Вашингтона вскоре начнет постепенно увеличиваться, подобно державе Ромула. Когда-нибудь она подчинит себе всю Америку, а затем заставит дрожать от страха остальные государства, исключая, разумеется, вас, французов: вы, конечно же, сбросите с плеч ярмо деспотизма и станете республиканцами. Республика — вот единственная форма правления, что подойдет такой смелой, преисполненной энергии и гордой нации, как ваша.[57]

Но как бы там ни было, повторяю еще раз: народ, вполне удовлетворенный тем, что у него имеется все необходимое для жизни, должен потреблять собственные продукты; экспорт излишков следует разрешить лишь при условии, что иностранцы сами будут за ними приезжать. Как-нибудь, прогуливаясь по этому счастливому острову, мы еще успеем поговорить на эту тему. Теперь же вернемся к сути дела.

Изучив вопросы, связанные с торговлей, я принял решение перевезти на мой остров множество европейских растений: как мне показалось, они принесут пользу, увеличив естественную производительность земли. Затем я посчитал для себя нужным обучиться искусству устроения мануфактур, так как я предполагал завести их на острове для переработки растений. Таким образом я избавился от предметов роскоши, а трудолюбивые островитяне стали употреблять больше продуктов, притом по качеству они были лучше. Это позволило полностью отказаться от иностранной торговли. Внутренняя торговля свелась у нас к простому обмену.

Соседей у нас немного: два или три острова на юге, но их жители еще не вышли из состояния варварства. Они иногда нас навещают, мы им отдаем продукты, имеющиеся у нас в избытке, никогда ничего не требуя взамен. Все у нас им кажется каким-то чудом. Торговля, ведущаяся по-иному, скоро бы привела к войне между нами. Соседи не знают наших сил; нам легко было бы их уничтожить, но главное правило, каким я руководствуюсь в своих действиях, заключается в том, чтобы по возможности не проливать человеческой крови.

С соседними островами мы, стало быть, живем мирно. Мне повезло, и я сумел расположить их жителей в пользу нашего образа правления. Если нам потребуется помощь, то они, несомненно, к нам присоединятся, хотя нужда в том вряд ли возникнет. Как только враг подойдет к острову, все граждане тотчас же превратятся в солдат. Любой из них предпочтет смерть даже мысли о том, что правление на острове может перемениться. Перед вами очередной результат моих реформ: я пробудил в подданных чувство любви к правителю и тем самым сделал из них воинов; между нами установилась нерушимая связь, и, так как при мне им выпал счастливый жребий, они наслаждаются мирной жизнью; земледелие на острове процветает; я в изобилии одарил их всем тем, в чем они могут испытывать потребность. Выступив против захватчиков, они будут защищать свой очаг, своих жен и детей — единственную радость жизни, и за это отчаянно сражаются. Если у меня появится нужда в ополчении — мой призыв будет кратким.

“Дети мои, — скажу я им тогда, — вот ваши дома, нажитое имущество, а вот те, кто пришел сюда, чтобы лишить вас всего этого, — вперед!”

Ну, а что предложат властители Европы своим подданным, которые, не имея понятия о причинах войны, готовы глупо проливать кровь из-за разногласий, им совершенно безразличных или же вообще неизвестных? Вы обязаны учредить у себя доброе и надежное управление. Руководящие чиновники не должны терять свой пост из-за капризов властителя или сумасбродных причуд его любовниц. Человека, овладевшего искусством государственного управления, знающего правительственные секреты, следует окружить почетом и удерживать на своем месте. Неразумно доверять важные тайны многим гражданам одновременно. Между прочим, что произойдет, если они осознают непрочность своего положения? Они, предав забвению ваши интересы, начнут преследовать исключительно собственную выгоду.

Укрепляйте свои границы, сделайте так, чтобы соседи, смотрели на вас с уважением. Перестаньте думать, о завоеваниях, и тогда у вас не будет врагов, так что вам останется только охранять свою территорию и уже не надо будет все время содержать огромное количество вооруженных людей. После проведения военной реформы тысячи работников смогут снова взять в руки плуг, что куда предпочтительнее, чем носить с собой ружье, приводимое в действие лишь четыре раза в столетие. Если же мой план будет реализован в полном объеме, то ружье вообще станет бесполезным предметом. Тогда ваши дети останутся в своей семье, сына уже более не разлучат с отцом, в среду лучших граждан не проникнет мерзкий разврат[58] — в конечном счете все несчастья происходят от излишней роскоши, ради которой правители оказываются вынуждены иметь под рукой грозную армию.

Нет ничего забавнее, чем читать творения ваших писателей, пекущихся об увеличении численности населения, хотя мероприятия правительства доказывают обратное, а именно, что во Франции живет слишком много людей. В самом деле, если бы граждан в стране недоставало, разве стало бы правительство, во-первых, связывать узами безбрачия солдат, представляющих собой цвет нации, и, во-вторых, не давать свободу священникам и монахиням, которые так же страдают от нелепых установлений, обрекающих их на безбрачие? Поскольку же все идет прекрасно и население остается по-прежнему многочисленным, несмотря на серьезные преграды его росту, по-прежнему пышет силой, хотя ему и противодействуют, — право же, смешно вновь и вновь кричать об одном и том же — об уменьшении числа граждан. Может быть, я ошибаюсь? Вы хотите, чтобы население продолжало увеличиваться? Вам это необходимо? В добрый час, но в своем стремлении добиться успеха не прибегайте, пожалуйста, к полумерам. Растворите двери монастырей, избавьтесь от множества бесполезных солдат — и население у вас увеличится вчетверо.

В Париже мне довелось посетить ристалище Фемиды, где мошенники, прислуживающие в храме богини правосудия, спрятав элегантные фраки под черной мантией, с легкостью осуждали на смерть несчастных, которые иной раз оказывались лучше, чем их судьи. Эти пройдохи заявились в присутственное место после обеда у шлюх. Истребители человеческого рода подготовили себе приятное зрелище.

“Что за преступление совершил этот бедняга?” — спросил я.

“Он педераст, — отвечали мне. — Вы понимаете, какое это ужасное преступление; из-за него сокращается население, снижается его рост, народ погибает, так что этот негодяй заслужил казни”.

“Мысль здравая, — отвечал я доморощенному философу. — Сударь, по всему видно, что вы одарены гениальными способностями”.

Затем я, вслед за толпой народа, потихоньку вошел в величественный монастырь, где увидел какую-то бедную девушку, шестнадцати или семнадцати лет, свежую и красивую. Она, собираясь отречься от света, поклялась заживо замуровать себя в монастырском уединении…

“Друг мой, — обратился я к моему соседу, — что делает эта девушка?”

“Она святая, — отвечал он мне, — отвергнув мирские удовольствия, она погребет где-нибудь в глубине монастыря двадцать зародышей человеческих особей, которые послужили бы государству”.. “Какая, однако же, жертва!”

“О да, сударь! Она просто ангел, и ей уготована райская обитель”.

“Безумец, — ответил я своему собеседнику, не выдержав непоследовательности его мыслей, — там ты отправил на костер несчастного, вина которого, по твоим словам, заключалась в умалении численности населения, а здесь ты осыпаешь похвалами девушку, намеревающуюся совершить то же самое преступление! Француз, научись мыслить здраво, будь последователен или перестань обижаться на рассудительного иностранца, если тот, путешествуя по Франции, примет твою страну за рассадник нелепостей”.

Теперь мне приходится опасаться лишь одного врага, — продолжал Заме свою речь, — я имею в виду европейца, человека непостоянного, склонного к странствиям, отказывающегося наслаждаться радостями жизни ради того, чтобы отравлять существование другим; предполагающего обрести в иных странах какие-то невиданные богатства; неизменно стремящегося к установлению лучшего правительства, поскольку на родине этой заманчивой надежды его лишили; неугомонного, жестокого, беспокойного, рожденного на погибель прочим обитателям земли; наставляющего в истинной вере азиата; порабощающего африканца; истребляющего жителей Нового Света и, наконец, отыскивающего в океанской дали острова для того, чтобы их покорить. Да, я боюсь только этого врага, и если он здесь появится, я буду с ним бороться, — этот единственный враг или погубит наш остров, или никогда здесь не высадится. Но попасть на остров ему удастся лишь с одной стороны, защищенной, как я вам уже говорил, неприступными укреплениями. Вы еще увидите, какие батареи я там установил. Завершая свое путешествие, я должен был приобрести вооружение, необходимое для оснащения прибрежных фортов, на что и потратил остатки золота, дарованного мне отцом.

В порту Кадис для меня были построены три военных корабля; я нагрузил их пушками, мортирами, бомбами, ружьями, ядрами, порохом — короче говоря, всеми возможными европейскими боеприпасами, устрашающими воображение. Приехав сюда, я сложил боеприпасы в портовом арсенале, возведенном моим предшественником. Пушки были помещены в предназначенные для них амбразуры, и теперь сто местных юношей регулярно, два раза в месяц, проходят учения, отрабатывая приемы обращения с артиллерийским оружием. Граждане острова знают о том, что меры предосторожности необходимы для борьбы с врагом, если кому-нибудь вздумается напасть на остров, поэтому они относятся к учениям совершенно спокойно, нисколько не стремясь усилить мощь адского оружия, тем более что я всегда старался не применять артиллерию на практике. Молодые люди, упражняясь с пушками, никогда из них не стреляют. Они осведомлены о том, что такое орудийный выстрел; разумеется, если дело примет серьезный оборот, этих знаний им будет вполне достаточно. Для защиты от миролюбивых соседей, живущих на ближайших островах, артиллерия не нужна, ну а если ваши варвары-соотечественники заставят меня открыть огонь из орудий, я отдам соответствующий приказ с превеликим сожалением.

С такой вот ужасной поклажей по прошествии двадцати лет я, наконец, вернулся на родину. Отец мой, к счастью, был еще жив, и я успел воспользоваться его мудрыми советами. Он повелел разломать на части прибывшие со мной корабли из опасения, что наш добрый народ, увлекшись свободой совершать дальние путешествия по примеру европейцев, заразится алчностью, а его спокойствие нарушится надеждами на легкое обогащение.

Мой отец хотел, чтобы этот симпатичный, миролюбивый народ, счастливо наслаждающийся плодами природы, немногочисленными законами, простотой богопочитания, постоянно хранил свойственное ему прямодушие, не входил в соприкосновение с чужаками, неспособными научить островитян добродетели, зато готовыми наделить нас множеством пороков. Я исполнил все предначертания моего дорогого достопочтенного отца и даже внес в них кое-какие улучшения, если считал это для себя возможным. Благодаря нашим трудам островитяне из варварского состояния перешли к цивилизации, причем цивилизации доброй, при которой люди становятся счастливыми. В их жизни нет злоупотреблений европейской культуры, весьма опасных, повсеместно заставляющих дикарей проклинать ваше владычество, ибо, ненавидя захватчиков, они презирают ваши законы и с сожалением вспоминают счастливое время своей независимости, которой вы, покорив их земли, с такой жестокостью их лишили.

Дикая жизнь есть естественное человеческое состояние. Рожденный в глубине леса, подобно медведю или тигру, человек счел для себя полезным объединиться с другими людьми лишь с целью усовершенствовать свои потребности и таким образом получить возможность полнее удовлетворять их. И если вы собираетесь цивилизовать дикаря, то не забывайте об этом первоначальном состоянии человека, о свободе, которую природа дала каждому из нас. Вот почему следует прибегать лишь к тем средствам, что улучшают счастливое положение, некогда выпавшее на долю дикаря. Итак, относитесь к нему снисходительно, а не заковывайте в цепи, сделайте так, чтобы его желания с легкостью удовлетворялись, а не порабощайте, научите его сдерживаться ради его собственного благополучия, а не обрушивайте ему на голову целый ворох нелепых законов. Пусть его удовольствия умножатся благодаря вашим постоянным заботам, тогда он овладеет искусством жить долго и миролюбиво. Дайте ему такую же добрую религию, как добр Бог, которому она учит поклоняться. Освободите веру от всего наносного, поверхностного; пускай она проявляется в делах, а не в пустых чаяниях. Ваш народ не должен думать, будто в вопросах религии достаточно испытывать слепое доверие к каким-то конкретным людям, в действительности знающих не больше прочих; пусть они лучше осознают то, что желающим подчиняться воле Предвечного нужно хранить душу такой же чистой, какой она вышла из его рук. Тогда все по доброй воле станут с радостью почитать Господа, милостиво требующего от нас лишь тех качеств, что необходимы для счастья добродетельного человека. Поступив так, вы заставите подданных любить власти, которым он теперь подчинится добровольно, и подданные в итоге превратятся в ваших верных друзей, скорее готовых умереть, нежели предать своих правителей, — короче говоря, все граждане государства с одинаковым рвением будут работать на его благо.

Завтра мы продолжим нашу беседу, — сказал мне Заме. — Молодой человек, отныне вы знаете мою историю, я рассказал вам о реформах все; осталось наглядно убедиться в их успехе. Давайте поужинаем вместе; женщины нас давно ждут».

Все происходило точно так же, как и накануне: та же умеренность в еде, та же непринужденность, та же внимательная доброжелательность со стороны хозяев. За столом среди других сидели два его сына; мне трудно было не проникнуться к ним симпатией, едва лишь я увидел их и услышал их голоса. Первому из них было двадцать два года, второму — восемнадцать лет; их лица несли на себе печать любезной предупредительности, явственно читавшейся и в глазах их почтенных родителей. Сыновья неизменно оказывали мне различные знаки внимания и уважения. Они не смотрели на меня с тем оскорбительным любопытством и презрением, что сквозят в каждом жесте и каждом взгляде наших молодых людей, когда они впервые видят иностранца. Они смотрели на меня и старались доставить мне удовольствие, говорили со мной, стараясь сказать мне что-нибудь приятное; они задавали мне такие вопросы, на которые я с радостью отвечал.[59]

К полудню Заме высказал желание пройтись и проверить, как помогают экипажу моего корабля. Выяснилось, что приказания правителя острова отличались такой обстоятельностью, что превзойти ее невозможно, а исполнительность островитян была выше всяких похвал. Во время прогулки Заме обратил мое внимание на труднодоступность порта, а также на защищавшие его укрепления. Два выступающих бастиона полностью контролировали пространство, открытое впереди, так что любой вражеский корабль, подплывающий к острову, был бы немедленно разбит огнем многочисленных пушек, размещенных на этих укреплениях. При выходе на рейд судно попало бы под огонь главного форта, и даже если бы морякам удалось избежать верной гибели, высадке на остров все равно препятствовали еще два высоких земляных вала. При необходимости там бы собралась вся молодежь острова, и тогда попытка вторжения неминуемо провалилась бы.

«До сих пор, хвала Небу, я не испытывал нужды в этих средствах защиты, — сказал мне Заме, — и горячо надеюсь на то, что и моему народу они никогда не потребуются. Посмотрите же на эти огромные скалы, что простираются вдаль как влево, так и вправо. Между ними имеется лишь один проход, и только по нему можно попасть в порт, с других же сторон на остров нельзя проникнуть, поскольку высота скал достигает трехсот футов. Окруженные этой стеной, мы избавились от необходимости возводить защитные валы. Итак, благодаря нашим усилиям этот добрый народ еще долгое время сможет жить в мире, и эта уверенность радует мою душу, теперь я могу спокойно умереть».

Мы возвратились во дворец.

«Вы человек молодой, — произнес Заме у дверей своего дома, — вам надо немного отвлечься от скуки, что я нагнал на вас сегодня утром. Надеюсь, что предстоящее зрелище вам придется по вкусу».

Едва лишь передо мной открылись двери дворца, как я увидел много женщин, окруживших супругу правителя. Все они были облачены в розовые платья одинакового покроя. Розовый цвет соответствовал их возрасту.

«Перед вами самые очаровательные девушки столицы, — сказал Заме, — я хотел, чтобы вы увидели их вместе, тогда, пожалуй, вы сможете сравнить их с француженками».

Если бы не богиня, безраздельно царившая в моем сердце, то я конечно же пристальнее присмотрелся бы к удивительному собранию прелестных граций, в это мгновение представших передо мной. Я же повсюду видел лишь предмет моей любви. Как только мой взгляд останавливался на очередной красавице, я, несмотря на все очарование ее соблазнительной фигуры, тут же вспоминал о Леоноре.

Однако я должен заметить, что ни в одном европейском городе не найдешь так много прекрасных девушек. Кстати, жители Тамое славятся великолепным телосложением. Вы составите себе представление о пленительных женщинах Тамое на примере Зилии — ее портрет я сейчас попытаюсь вам нарисовать. Природа, похоже, одарила островитянок такой прелестью, что по ее воле им суждено обитать в счастливейшем уголке земли.

Зилия — девушка высокая, с гибким и стройным станом. Кожа ее отличается ослепительной белизной, черты лица — воплощение невинной скромности. Темно-голубые огромные глаза, скорее ласковые, чем живые, кажется, все время излучают нежнейшую любовь и другие самые сладостные чувства. Когда открывается ее восхитительно очерченный ротик, становятся видны белоснежные прекрасные зубы. Лицо ее довольно бледное, но оно сразу оживляется, уподобляясь свежему розовому бутону, когда кто-нибудь посмотрит на нее. Роскошные пепельного цвета волосы красиво обрисовывают ее благородный лоб и затем пышными волнами ниспадают на белоснежную грудь, изысканнейшим образом гармонируя с мягкими складками накинутого на голову покрывала. Следуя местным обычаям, Зилия ходит с открытой грудью. В общем, эту очаровательную девушку можно сравнить с богиней юности. Ей только что исполнилось шестнадцать лет, и в дальнейшем она обещает расцвести еще больше, хотя ее легкая фигурка уже теперь весьма развита. Руки у Зилии умеренной длины, а пальцы отличаются гибкостью и изяществом, к которым еще не успели привыкнуть глаза европейцев.

Пожалуйста, не примите мои слова за пошлую похвалу, мадемуазель, — прервал свой рассказ Сенвиль, обращаясь к Алине, — но я, пожалуй, мог бы описать чудесную островитянку одним жестом: мне достаточно показать на вас.



— В самом деле, сударь, — спросила госпожа де Бламон, — вы не покривили душой? Вероятно, вы желаете нам польстить? Неужели моя дочь такая же красивая, как Зилия?

— Осмелюсь не согласиться с вашим недоверием, сударыня, — отвечал Сенвиль, — но они похожи как две капли воды.

— Продолжайте же, продолжайте, сударь, — обратился граф к Сенвилю, — иначе Алина, пожалуй, возомнит о себе много, а нам бы не хотелось ее испортить.

Алина покраснела… Мать одарила ее поцелуем, и наш молодой искатель приключений продолжил свой рассказ.

— «Это жена моего сына, — сказал Заме, познакомив меня с Зилией, — по-французски она пока знает лишь три слова, которым ее в первую очередь обучил муж. Обучение, впрочем, продолжится, когда он найдет ее достаточно к тому расположенной. Дочь моя, скажи же эти три слова», — обратился к Зилии приятнейший из отцов.

И тогда нежная и прельстительная Зилия, положив руку на сердце, посмотрела с пленительной скромностью в глаза своего супруга, а затем, покраснев, промолвила:

«Здесь ваше сокровище».

Женщины дружно рассмеялись. Среди этого счастливого народа, как я тогда заметил, царили веселость, откровенность и трогательное счастье.

Я задал Заме вопрос, почему женщины пришли сюда без своих мужей.

«Для того чтобы вы составили себе представление пока только о них, — отвечал мне он. — Завтра во дворец придут юноши, а послезавтра мы соединим их всех вместе. Я не в состоянии доставить вам слишком много удовольствий, поэтому приходится растягивать их во времени».

Воодушевленные присутствием супруги любезного правителя, обворожительные женщины остаток дня посвятили тысяче невинных забав. В это время я сумел рассмотреть островитянок так, что предо мной полностью раскрылась их природная красота, и я также смог убедиться, какой приятный у них нрав. Они развлекались принятыми у них в стране играми и, между прочим, оказались знакомыми с рядом европейских развлечений. Вели они себя с неизменным весельем, достоинством и учтивостью, никогда не нарушая правил пристойности (за исключением обычая ходить с открытой грудью). Все, впрочем, зависит от привычки. Я, кстати говоря, ни разу не наблюдал, чтобы местная манера одеваться подтолкнула кого-нибудь из мужчин к разврату, ведь они привыкли видеть своих подруг именно такими. Более того, ранее на острове все ходили нагими. В этом отношении законы Заме в чем-то восстановили, а не разрушили полностью порядок жизни туземцев.

«Картины, которые приходится наблюдать ежедневно, как правило, не возбуждают, — сказал мой любезный собеседник, заметив, что обычай ходить с открытой грудью несколько меня удивил. — Стыдливость относится к числу условных добродетелей, ведь природа сотворила человека нагим, следовательно, ей было угодно, чтобы мы оставались таковыми. Когда я принял на себя управление островитянами, здесь вообще никто не носил одежду.

Если бы я, подражая европейским обычаям, захотел зашнуровать местных женщин в корсет, то они пришли бы в отчаяние. При перемене народных обычаев следует всегда держаться старины, разумеется по возможности, что нисколько не противоречит реформам. Тогда людей приучишь ко всему и никто не будет сопротивляться законодателю».

Прелестные женщины уселись за стол: был сервирован скромный и умеренный обед. Вели они себя с обычной для них сдержанностью, приветливостью и учтивостью и вскоре покинули дворец.

На следующее утро заседал государственный совет; и я смог встретиться с Заме только во второй половине дня. Утро я посвятил хлопотам на своем корабле.

«Идите сюда, — сказал мне любезный хозяин, освободившись от дел, — я еще многое хочу показать вам, чтобы вы приобрели основательные познания о нашей родине и нравах ее жителей. Как я уже говорил, в моем государстве разрешен развод. Позвольте же, осветить этот вопрос подробнее.

Природа отвела женщинам ограниченное число лет для воспроизведения человеческого рода, что, по всей видимости, дает мужчинам право иметь сразу двух подруг. Если жена более не в состоянии рожать детей своему супругу, хотя тот еще в течение пятнадцати или двадцати лет стремится обзавестись наследниками, будучи к тому же способным их иметь, то закон, разрешающий взять в дом вторую жену, содействует разумным желаниям мужа. А вот единобрачие, с присущей ему несправедливой строгостью, явно противоречит природе. Развод, однако, влечет за собой некоторые затруднения: во-первых, более молодая мать часто обращается плохо с пасынками и падчерицами, и, во-вторых, отцы всегда больше любят младших сыновей.

Стремясь избежать таких неудобств, закон предписывает отправлять детей из родительского дома, едва лишь отпадает необходимость кормить их грудью. Все они получают общественное воспитание, так что их уже не считают сыновьями какого-то определенного лица: они становятся детьми родины. Родители, вместе с тем, имеют право посещать их в воспитательных домах, но под родную крышу дети более не возвращаются. Таким образом мне удалось избавиться от эгоизма и духа семейственности, неизменно вредящих системе равенства, а иной раз и угрожающих самому государству. Кроме того, островитяне не боятся иметь много детей, число которых при ином порядке вещей превосходит количество благ, оставляемых им в наследство.

В каждом доме проживает одна семья, но иногда случается: так, что отдельные дома пустуют. Как только дом опустеет, он тут же отходит к государственному имуществу, ведь в частное пользование дома у нас выделяются семьям лишь на время их жизни. Вся собственность является достоянием государства, но она передается в пользование гражданам. Едва только мальчик достигнет пятнадцатилетнего возраста, его отводят в воспитательный Дом, где находятся девочки. Там он подбирает себе супругу, как правило ровесницу. Если девушка дает согласие, то справляется свадьба, в противном случае юноша продолжает искать себе пару, пока он ее не встретит. После женитьбы семья получает в пользование какой-нибудь пустующий дом, а также прилегающий земельный участок, причем совершенно не принимается в расчет, принадлежал этот участок семье юноши ранее или нет, поскольку молодоженам выделяется любая свободная земля.

Если у молодых супругов живы родители, они присутствуют на свадебной церемонии; впрочем, она проходит скромно: жених и невеста клянутся перед лицом Предвечного во взаимной любви, в том, что они постараются обзавестись детьми, а также не будут разводиться ни по настоянию мужа, ни по настоянию жены без законных на то оснований.

После принесения клятвы родители, выступавшие в качестве свидетелей, уходят, и молодые люди начинают самостоятельную жизнь, правда, под заботливой опекой соседей, обязанных помогать молодоженам, давать им советы и оказывать поддержку в течение двух лет; по истечении этого срока семья окончательно выходит из-под опеки. Родители также могут оказывать детям посильную поддержку, если сами того пожелают, и тогда они тоже два года ежедневно приходят помогать новобрачным.

Муж вправе потребовать от своей жены развода в трех случаях: если женщина больна, если она не хочет или уже неспособна рожать, а также если его подруга, отличаясь сварливым характером, отказывает своему мужу в тех просьбах, с какими он обращается к ней как супруг. Жена, с другой стороны, может попросить развода, если муж заболеет, если он не пожелает или окажется неспособным иметь от нее детей, хотя она будет еще в состоянии рожать, или же, наконец, в случаях жестокого с ней обращения, какой бы ни была причина его.

На окраине любого из городов нашей страны существует уединенная улица, застроенная домами меньшей величины, нежели те, что предназначаются для семейных пар. Государство отдает эти дома разведенным лицам мужского и женского пола, а также холостякам. Рядом имеются скромные участки земли, как и у обычных жилищ, так что холостяки и разведенные, будь то мужчины или женщины, ничего не просят ни у своей семьи, если это холостяки, ни у бывшего мужа или жены, если это супруги.

После развода с женой мужчина, желающий снова вступить в брак, подыскивает себе новую супругу среди разведенных женщин, если какая-нибудь из них ему приглянется, или же отправляется в воспитательный дом для девочек. Женщина, расставшаяся со своим, супругом, поступает точно так же. Она может подыскать себе спутника жизни среди разведенных, если кто-нибудь из понравившихся ей мужчин согласится взять ее в жены, или же она делает свой выбор среди юношей, желающих на ней жениться. Иногда разведенные, стремясь к уединению и предпочитая не связывать себя узами нового брака, переселяются в скромное жилище, которое отдается им в пользование государством. Желание это с легкостью удовлетворяется, ведь у нас ни в чем никого не принуждают и все делается полюбовно. Дети не чинят препятствий разводам, ибо они в любом случае получают государственную помощь: едва лишь ребенок увидит свет, государство берет на себя все заботы о нем. Разводиться допускается дважды; в третий раз это запрещено: супругам тогда предлагается страдать вместе, набравшись терпения. Вы себе не представляете, как легко закон, избавляющий отцов и матерей от присмотра за детьми, позволяет избежать семейных стычек и ссор — супруги наслаждаются одними лишь розами Гименея, совершенно не ощущая их шипов. Естественные связи, однако же, этим не прерываются, ведь никто не запрещает видеться с детьми и выказывать им свою любовь. Таким образом, их отрадные душевные чувства находят выход, зато все вредное и гибельное для ребенка безжалостно отсекается. Дети питают к родителям нежную любовь, а привыкнув относиться к родине как ко второй матери, они воспитываются прекрасными гражданами, не переставая быть благодарными детьми своих родителей.

Народное образование, если верить некоторым ораторам и писателям, может быть принято лишь в республике. Глубокое заблуждение: такое образование годится для любого государства, где желают воспитать в гражданах любовь к родине, чем характеризуется и наш остров. Вот почему я решил ввести на Тамое республиканское образование — вскоре я вам объясню причины этого поступка. Легкость, с которою у нас берут развод, а вы уже знаете, как это происходит, позволяет избежать супружеской неверности — греха, столь распространенного в ваших странах. Прелюбодейство здесь почти не встречается, но если кого-нибудь уличат в измене, то она становится четвертой причиной развода. В таких случаях часто мужья обмениваются своими женами. Впрочем, и не порывая уз супружества, можно с легкостью удовлетворить любое желание, ведь эти узы такие приятные, что они крайне редко оскверняются волокитством.

Земельные участки, дающие пропитание семье, абсолютно одинаковые, так что выбирать приходится лишь подругу жизни. У всех невест одинаковое приданое, а юноши обладают равным состоянием, следовательно, им необходимо прислушиваться лишь к голосу собственного сердца. Но если каждый может ежедневно удовлетворять любые свои желания, кто тогда будет стремиться к переменам? И кроме того, разве кто-нибудь станет нарушать общественное спокойствие, если у нас допускаются любые реформы? Иногда кое-кто из островитян начинает плести интриги, ибо это зло полностью предотвратить очень трудно, но такого рода происки тщательно скрываются и случаются весьма редко, а их жертвы и сами интриганы испытывают такой стыд, что общественное спокойствие из-за всего этого нисколько не страдает. Итак, никто не совершает безрассудных поступков, нигде не слышно жалоб, количество преступлений ничтожно — каких еще успехов можно желать в этой области?

Ну а вы, со всеми предпринимаемыми вами мерами, с непотребными домами, где несчастные девушки гнусно приносятся в жертву общественной невоздержанности, удалось ли вам со всем этим добиться хотя бы половины того, что осуществил я в ходе реформ, о которых я вам только что поведал?[60]

Теперь я подробнее расскажу вам о принятой здесь форме собственности. Вы узнаете, что гражданин не обладает частной собственностью, получая все в пользование от государства, которому отходит имущество по смерти владельца. Однако же в течение жизни владелец может спокойно пользоваться этим имуществом, так что он всегда заинтересован в обработке доставшегося ему участка, ведь от трудолюбивого возделывания земли зависит его личное благополучие. Это принуждает его трудиться на своем участке. Когда супруги стареют или кто-нибудь из них умирает, тем, кто прежде помогал молодым людям, оказывают помощь эти молодые, поддерживая их, и хозяйство, следовательно, остается в таком же порядке, как и раньше, несмотря на старость, болезни или вдовство его владельцев.

Молодые люди, работая на участках, принадлежащих старикам, не преследуют никаких прямых личных выгод, у них и так все имеется в избытке, а на наследство им незачем рассчитывать. Помогают они престарелым из чувства признательности, из любви к родине, а также потому, что прекрасно понимают следующее: в старости им тоже придется испытывать нужду в поддержке и им никто ее не окажет, если они в молодые годы отказались помогать другим.

Я не вижу ни малейшей необходимости вам доказывать, что равенство имуществ эффективно содействует уничтожению роскоши. Ни в одном государстве пока не изобретены более действенные законы, направленные на устранение этого зла, а мои законы самые верные. Невозможность иметь больше имущества, чем сосед, полностью искореняет порок, грозящий гибелью всем народам Европы. Кто-то, вероятно, захочет иметь фрукты лучше, чем у другого, есть более изысканную пищу, но такое желание может осуществиться лишь после напряженных трудов, в духе доброго соперничества и, следовательно, не будет тяготением к роскоши. Поскольку же в итоге приумножается благосостояние подданных, то государство обязано поддерживать такие начинания.

Мой друг, — продолжал этот достойный уважения человек, — давайте посмотрим теперь на те многочисленные преступления, которые удалось избежать при помощи проведенных мною реформ. Если мне посчастливится вам доказать, что я резко сократил количество злодеяний, не нанеся при этом моим гражданам ни малейшего ущерба и не причинив им никаких неприятностей, то вы должны согласиться, что я оказал человечеству услугу получше, нежели те звероподобные выдумщики, последователи ваших гнусных законов, подобно слугам Дракона выносящие свои приговоры, потрясая при этом мечом? Разве вы будете отрицать, что я выполнил великолепное и мудрое правило, включенное в свод персидских законов и предписывающее судье предупреждать, но не наказывать преступление? Для того чтобы послать человека на смерть, достаточно быть палачом или глупцом, но попробуйте же помешать ему стать преступником — вот здесь требуются просвещенный ум и трудолюбие.

Равенство имуществ полностью уничтожает воровство, то есть желание присвоить себе нечто недостающее: замечая подобную вещь в собственности иного лица, мы испытываем зависть. Но когда каждый владеет одинаковым имуществом, преступное желание попросту не может возникнуть.

Равенство имуществ способствует объединению граждан, а либеральное правление вызывает любовь подданных к данной системе власти, отсюда невозможность государственных преступлений и революций.

У нас не встретишь случаев кровосмешения, поскольку дети воспитываются вдали от родительского дома. Достойные воспитатели с безупречной нравственностью неустанно пекутся о своих воспитанниках, не спуская с них глаз. Оттого у нас и не бывает изнасилований.

Развод позволяет избежать супружеской неверности.

Равенство собственности и общественного положения предупреждает возникновение внутренних раздоров — в итоге у нас искоренены причины убийства.

Равенство, к тому же, уничтожает алчность и тщеславие, а сколько злодеяний совершается из-за этого! У нас нет наследников, с вожделением ждущих своего часа, ведь имущество передается в пользование гражданам определенного возраста, а не после смерти их родственников. В результате никто не желает смерти родителей, значит, нет и ютцеубийства, братоубийства и прочих преступлений, столь гнусных, что само название их не должно осквернять наш слух.

Самоубийства встречаются редко: по своей воле с жизнью расстаются лишь неудачники, а у нас все радуются благополучию; поскольку же все одинаково счастливы, зачем стремиться к собственному самоуничтожению?

Здесь нет и детоубийства: к чему избавляться от детей, если они никому не в тягость и, более того, в дальнейшем от них ожидают только помощи? Молодые люди развратного поведения у нас также не водятся. Юноши вступают во взрослую жизнь, успев обзавестись семьей. Молоденькие девушки, в отличие от ваших порядков, здесь могут не опасаться бесчестия или же преступления. У вас, уступив соблазнителю, слабые и жалкие создания должны сделать выбор: или стать предметом всеобщего презрения или, подчиняясь ужасной необходимости, уничтожить плод несчастной любви.

Признаюсь, что нам не удалось полностью избавиться от преступлений; чтобы навсегда очистить землю от зла, нужно быть Богом или иметь дело с кем-нибудь иным, а не с людьми. Однако же вы можете сравнить преступления, изредка случающиеся при моей системе правления, с теми, которые вынужденно совершает гражданин из-за порочности вашего государственного устройства.

Не надо наказывать человека, когда он поступает дурно, ибо вы таким образом отнимаете у него возможность обратиться к добру. Измените форму государственного правления, перестаньте издеваться над гражданами, так как при дурном правительстве подданные просто обречены на дурное поведение. Поэтому их нельзя считать виновными, ибо истинные виновники зла вы сами. Будучи в состоянии противодействовать злу реформами, вы, тем не менее, позволяете старым законам, несмотря на их гнусность, оставаться в силе; вы желаете доставить себе удовольствие зрелищем наказания преступника. Неужели же вы не видите, что только кровожадный зверь способен погубить несчастного, неосторожно оступившегося и готового сорваться в пропасть? Но у вас подстрекатели к преступлению часто бывают сами судейские.

Будьте справедливы: относитесь к нарушениям снисходительно, ибо они происходят из-за несовершенства управления вашими государствами. Если преступление наносит вам сильный вред — измените государственную систему, порождающую зло; сделайте так, чтобы гражданин, как я уже говорил ранее, просто не мог совершать преступления. Но не приносите беднягу в жертву нелепым законам, которые вы из-за присущего вам упрямства до сих пор не удосужились отменить».

«Допустим, — сказал я Заме, — однако же, как мне представляется, люди, лишенные пороков, не обязательно наделены добродетелями, а если государственное управление теряет динамизм, оно не может способствовать появлению в обществе добродетелей. Не так ли?»

«Поначалу, — отвечал Заме, — я предпочитал, чтобы дело обстояло именно таким образом. По моему мнению, в тысячу раз лучше полностью уничтожить человеческие пороки, нежели пробудить в людях добродетели, которые я могу дать им только вместе с пороками. Общеизвестно, что порок причиняет человеку огромный вред, а добродетель приносит ему не так уж и много пользы. Между прочим, при ваших правительствах гораздо важнее не иметь наказуемых пороков, чем обладать добродетелями, не приносящими никаких ощутимых выгод. Но вы ошибаетесь, ибо добродетель существует и после уничтожения пороков. В самом деле, добродетель вовсе не заключается в том, чтобы не совершать преступлений, напротив, она процветает тогда, когда мы в сложившихся обстоятельствах поступаем наилучшим образом. Между тем, мои островитяне и ваши сограждане находятся примерно в равном положении. Однако же у нас, должен в том признаться, благотворительность не сводится к ханжескому завещанию имуществ, от которых жиреют одни монахи, или к раздаче милостыни, поощряющей только бездельников. Мы предпочитаем помогать соседу, помогать слабым, заботиться о стариках и больных, воспитывать детей в согласии с добрыми нравами, предупреждать ссоры и внутренние раздоры. Если природа насылает на нас какие-нибудь бедствия, мы их переносим, и в этом проявляется наше мужество. Не следует ли приписать данному созидательному виду добродетели большую ценность, нежели порыву, повинуясь которому мы безжалостно уничтожаем себе подобных? Но, когда речь идет о защите отечества, воинская доблесть окружается нами ореолом возвышенного благородства. Ну, а дружба, ведь ее также причисляют к добродетелям, разве у нас она не распространена повсеместно и ее крепкие узы не доставляют гражданам огромного удовольствия?

Мы гостеприимны, с радостью принимаем у себя наших друзей и соседей; несмотря на всеобщее равенство, у нас не угас дух соперничества. Я покажу вам наших плотников и каменщиков, и вы сами увидите, с каким задором они стараются превзойти друг друга в искусстве обтесывать камни и придавать им надлежащую форму, с какой сноровкой они работают, как умело строят дома и возводят иные сооружения».

«И тем не менее, — продолжал я спорить с Заме, — что бы вы мне ни говорили, я различаю в вашем государстве два разряда людей. Ремесленники — это всего лишь наемные рабочие, значит, они невысоко ценятся в общественном мнении и тем самым отличаются от прочих граждан, которые не трудятся физически».

«Заблуждение, — отвечал мне Заме, — между тем, кого минуту назад вы видели возводящим здание, и тем, кого вчера вы видели допущенным к моему столу, не делается ни малейшего различия.

Их общественное положение абсолютно одинаково, имущественное состояние то же самое, уважение сограждан равное. В общем, они ничем друг от друга не отличаются. Вы ошибаетесь, полагая, что один вид труда возвеличивается в ущерб иной деятельности. К примеру, моя сноха, Зилия, вызвавшая ваше восхищение, — дочь одного из искуснейших наших ремесленников: в награду за его заслуги я согласился принять ее в свою семью.

Профессиональные различия объясняются только природными склонностями молодых людей. Один из них, допустим, обладает способностями к сельскому труду, а любой другой вид работы, не соответствующий его предрасположенности, вызывает у юноши отвращение. Значит, он будет возделывать доверенный ему государством участок земли, помогать в сельских работах островитянам, а также давать им советы по вопросам, находящимся в пределах его познаний. Второй юноша ловко управляется с рубанком — мы делаем из парня столяра. В орудиях труда недостатка не испытывается, ведь я привез из Европы множество ящиков с инструментами. Когда железо стачивается, мы восстанавливаем его при помощи золота из нашей жилы; таким образом, этот презренный металл хотя бы в одном случае идет на полезное дело. Третий воспитанник проявляет склонность к строительству — он становится каменщиком. Но все они не наемные рабочие: в оплату за их труд островитяне оказывают им какие-нибудь другие услуги, так что все работают на благо государства. Какой же мерзкий предрассудок способен унизить труд граждан? Почему это вдруг островитяне начнут относиться к рабочим с презрением? Если бы я и пожелал ввести различия, то сделал бы такое, разумеется, не в пользу бездельников. В государстве наибольшим уважением должен пользоваться отнюдь не праздный лентяй. Лишь тот, кто приносит своим трудом пользу, может рассчитывать на высокую оценку своих заслуг».

«Но вознаграждения, которыми вы удостаиваете людей заслуженных, — сказал я Заме, — непременно вызовут зависть, ведь когда кто-нибудь отмечается наградой, независимо от ваших намерений он уже отличается от прочих. Разве я не прав?»

«Опять заблуждаетесь, заслуженные награды только подстегивают соревнующихся, никогда не разжигая чью-либо зависть. С этим пороком мы начинаем бороться с детства наших воспитанников, приучая их подражать тем, кто хорошо выполняет какую-нибудь работу, и даже стремиться, если возможно, превзойти их. Но завидовать никому не следует, ибо из-за зависти человек страдает, его душа находится в удрученном состоянии. Зато усилия, направленные на то, чтобы превзойти какого-нибудь прекрасного работника, приносят чувство внутреннего удовлетворения, что мы всячески приветствуем. Эти принципы, внушаемые детям чуть ли не с колыбели, позволяют полностью выкорчевывать даже слабые зачатки ненависти. Дети стремятся достичь результатов других или даже превзойти их, но отнюдь не ненавидеть; так все понемногу становятся добродетельными».

«А наказания? Какие наказания вы применяете?»

«Очень легкие, ведь они сообразуются с преступлениями, встречающимися среди островитян. Мы стыдим преступника, но никогда не лишаем его чести; с того мгновения как общество оттолкнет от себя обесчещенного человека, ему не останется ничего, кроме безысходного отчаяния. Это печальные следствия, не способные привести ни к чему доброму: несчастный неизбежно должен сделать грустный выбор между самоубийством и виселицей. Но если, отказавшись от ужасных предрассудков, отнестись к нему чуть терпимее, то его можно вернуть в лоно добродетели и даже побудить когда-нибудь совершить героический поступок. Наши наказания ограничиваются вынесением публичного порицания. Я хорошо изучил характер моего народа. Люди здесь чувствительные, гордые и честолюбивые. Если они ведут себя плохо, я стараюсь выставить их на смех; когда гражданин совершает какое-нибудь серьезное преступление, его водят по городским улицам в сопровождении двух глашатаев, зычными голосами извещающих о том, каким проступком обесчестил себя этот человек. Поразительно, насколько эта церемония противна островитянам: они едва ее выносят, вот почему я прибегаю к ней в особо тяжелых случаях.[61] Легкие нарушения я исправляю иначе. К примеру: какая-нибудь семья нерадиво возделывает участок, доверенный ей государством. Тогда я перевожу эту семью в другой дом, стоящий на необработанной земле, поэтому, чтобы добыть пропитание, лентяям приходится трудиться с удвоенной энергией. После того как у них проснется любовь к труду, я возвращаю им прежний участок.

Что касается преступлений против общественной нравственности, то виновники, живущие в других городах острова, обязаны носить на своей одежде определенный знак, а если это жители моей столицы, я запрещаю им показываться мне на глаза, так как никогда не принимаю у себя ни распутного мужа, ни жену-прелюбодейку. Испытав такое унижение, островитяне приходят в отчаяние. Здесь меня все любят, и всем известно, что двери моего дома всегда открыты для людей, уважающих добродетель, следовательно, нужно вести порядочную жизнь или же навсегда лишиться общения со мной. Итак, они исправляются и меняют прежний образ жизни. Вы не представляете себе, сколько людей мне удалось наставить на путь истинный при помощи этих невинных средств. Чувство чести для мужчин — сдерживающее начало; умея им управлять, можно заставить человека сделать все что угодно. Но если постоянно размахивать хлыстом, мы лишим граждан храбрости, унизим их и в конце концов погубим. Нам придется все время возвращаться в нашей беседе к данному предмету: мне хочется поделиться с вами некоторыми моими идеями относительно законодательства. Думаю, я смогу тем вернее рассчитывать на одобрение с вашей стороны, чем яснее вы увидите, что идеи эти принесли счастье моему народу.

Если говорить о раздаваемых мною наградах, — продолжал Заме, — то они ограничиваются воинскими званиями. Разумеется, все граждане — прирожденные солдаты, всегда готовые защищать родину; здесь среди них не делается различий. Но кто-то же должен вести их на врага, поэтому я и учредил воинские звания с целью поощрить заслуги и таланты. Добрый каменщик таким путем становится лейтенантом государственных воинских подразделений; гражданин, чей разум и добродетель признается единодушно, удостаивается звания капитана; славный земледелец будет майором и так далее. Все это, безусловно, химеры, но они льстят самолюбию. Никогда не следует прибегать к очень жестоким наказаниям, и в такой же мере не надо придавать большого значения наградам; лучше всего остановиться на таком средстве, что максимально затрагивает самолюбие. Используя самолюбие и честь, вы поощрите граждан выполнять любые задачи. Но правильно выбрать средства удается лишь после изучения человеческой природы, поэтому я не устаю повторять, что это познание, эта наука — первейшее искусство, коим должен вооружиться законодатель. Я прекрасно знаю, что гораздо удобнее иметь (как у вас в Европе) равные наказания и награды, что-то вроде ослиных мостов, по которым пройдут как мелкие, так и крупные нарушители, приемлемо это для нас или нет. Несомненно, это удобнее, но является ли то, что удобнее, наилучшим? Ведь ваши наказания в действительности никого не исправляют, а награды так мало льстят самолюбию. Сумма пороков в итоге остается примерно той же, добродетелей ни на одну не становится больше, так что и по прошествии столетий вам не удалось исправить порочную природу человека».

«Но у вас существуют, по крайней мере, тюрьмы? — спросил я Заме. — Эти узилища, необходимые в любом государстве, надеюсь, не забыты при вашем мудром правлении?»

«Молодой человек, — отвечал мне законодатель, — я удивляюсь тому, что, при всей вашей рассудительности, вы, тем не менее, задали мне этот вопрос. Разве вы не знаете, что тюрьма — опаснейшее и худшее из возможных наказаний, юридический пережиток, взятый на вооружение тиранией и деспотизмом? В древности человека, которому предстояло предстать перед судом, необходимо было иметь поблизости, поэтому его, вполне естественно, заключали в темницу. Обычай этот сохранился во времена варварства, поскольку такая жестокость (как и все прочие суровые меры) могла возникнуть лишь среди людей, ослепленных невежеством. Бестолковые судьи, не осмеливаясь в неясных случаях ни осудить, ни оправдать ответчика, посчитали для себя лучшим оставить его в тюрьме, очистив, таким образом, свою совесть. Да, они не лишили его жизни, но и не возвратили обществу. Можно ли было придумать что-либо более нелепое?

Если человек совершил преступление, ему должен быть вынесен приговор, а если окажется, что он невиновен, то его надо выпустить на свободу. Любое другое решение неправильно и порочно. Придумавшие это гнусное учреждение, вероятно, пытались оправдаться, уверяя, будто бы тюрьма исправляет человека. Но как плохо знали они человеческую природу, если предполагали, будто бы заключение способно дать такие результаты! Негодяя нельзя исправить в изоляции от людей; напротив, его нужно вернуть обществу, пострадавшему от его действий. Тогда общество будет наказывать преступника ежедневно, и только такая школа может его исправить. Но когда он, всеми оставленный, пребывает в роковом одиночестве, в беспомощном состоянии, пороки его только усугубляются, кровь кипит, мысль волнуется. Будучи не в силах удовлетворить свои желания, он укрепляется в преступных наклонностях и выходит из тюрьмы злодеем хитрым и опасным. В самом деле, тюремщики, вооруженные цепями, скорее похожи на укротителей диких зверей, но человек — подобие Господа, сотворившего Вселенную, — не должен терпеть такого унижения.

Если гражданин в чем-либо провинится, нужно позаботиться об одном: наказание, если вы желаете поступать справедливо, должно принести пользу ему или обществу. Любая другая кара есть не что иное, как бесчестие. Заключенному тюрьма, разумеется, пользы принести не может: мы уже видели, что среди бесчисленных опасностей, связанных с этим видом пытки, человек делается только хуже.

Когда заключение производится тайно — а именно так предпочитают действовать во Франции, — оно также не приводит ни к чему хорошему: люди, ничего о том не ведая, не страшатся такого наказания.

Короче говоря, тюрьмы — непростительное злоупотребление, ничем не оправданное и достойное всяческого осуждения; отравленный ядом кинжал, попавший в руки узурпатора или тирана; бесчестная монополия, доходами которой пользуются заковывающие людей в цепи владыки и негодные плуты, живущие за счет попавших в эти цепи несчастных, — плуты, способные на любую клевету и ложь, лишь бы продлить мучения своих жертв; опаснейшее из средств, легко даваемое семьям, чтобы ожесточиться против одного из родственников, будь он виновен или нет, и безнаказанно излить на него ненависть, вражду, ревность и месть остальных родственников. Заключение, наконец, есть беспричинное злодеяние, есть действие, противоречащее конституции каждого государства, и взято оно на вооружение королями только из-за слабости подчиненного им народа.

Допустим, некто совершил какой-либо проступок, так заставьте его загладить свою вину, принеся пользу обществу, покой которого он осмелился нарушить; пускай он старается изо всех сил, лишь бы общество получило полное удовлетворение и простило ему грехи. Но ни в коем случае не удаляйте его от общества, не лишайте свободы, ибо человек, находящийся в заключении, неспособен сделать добро ни себе, ни людям. В странах, где позволяют себе до такой степени унижать граждан, несчастные жертвы совершенно бесправны, зато мошенники решают все. В этих странах за любым из действий властей скрывается могущество денег или влияние женщин, а любовь к людям и справедливый суд попираются наглыми деспотами и узурпаторами.

Но если бы ваши тюрьмы, где по вашей же вине страдает множество несчастных людей, которые скорее всего лучше тех, кто их туда посадил, или тех, кто их там охраняет, — повторяю, если бы эти неразумные тюремные заключения помогли, я не говорю двадцати или десяти, а хотя бы одному человеку встать на истинный путь, то я, разумеется, посоветовал бы вам продолжать так поступать и дальше, думая, что вина лежит на заключенных, почему-то не желающих исправляться, но не на самом учреждении, которое непременно должно исправлять заблудившихся людей.

Однако же абсолютно невозможно привести хотя бы один тому пример, невозможно показать человека, исправившегося в тюрьме.

Да и как ему стать лучше? Как исправиться в местах гнусного унижения? Разве можно позаимствовать что-либо хорошее от людей, являющихся заразительными образцами алчности, мошенничества и жестокости? Характер заключенного быстро портится, нравственность уродуется, и бедняга превращается в человека низкого, лживого, жестокого, грязного, склонного к измене, злого, угрюмого, вероломного… Одним словом, он становится во всем похожим на тех, кто его окружает. Следовательно, в тюрьмах все его сохранившиеся добродетели полностью заменяются новыми пороками, так что выпущенный на свободу преступник, представляя страшную угрозу для окружающих, думает лишь о том, как бы ему отомстить и навредить прочим людям.[62]

Завтра мы успеем поговорить о законах, и вы лучше поймете систему моих реформ. А теперь, молодой человек, следуйте за мной. Вчера я показал вам прекраснейших островитянок; сегодня же хочу представить вам образцовый отряд моего войска, с помощью которого я способен отразить любую неприятельскую вылазку».

«Позвольте же, мне, мой благодетель, — отвечал я Заме, — перед тем как завершить нашу беседу, узнать, насколько далеко вам удалось продвинуться в изящных искусствах».

«Мы изгнали искусства, связанные с роскошью, — поведал мне этот философ, — здесь разрешены только те их них, что приносят гражданам пользу: земледелие, швейное дело, архитектура и военная служба — вот и все. Остальные искусства полностью мною запрещены, за исключением кое-каких невинных развлечений, которые вы при случае и увидите. Я сам, разумеется, люблю все изящные искусства и у себя дома даже занимаюсь кое-какими из них, но делаю это только в краткие минуты отдыха. Взгляните, — сказал он, открывая передо мной дверь в кабинет, расположенный поблизости от залы, где мы находились, — эту картину написал я; как вы ее находите? Это Клевета, влекущая за волосы Невинность, чтобы предать ее Правосудию».

«Ах! — воскликнул я. — Идея принадлежит Апеллесу, а вы последовали его примеру».

«Да, — отвечал мне Заме, — Греция подала мне идею, а Франция — конкретный пример.[63]

Пойдем же, друг мой, наша пехота нас ожидает, мне не терпится показать вам моих солдат».

Центральная площадь была заполнена тремя тысячами молодых людей, обмундированных по европейскому образцу и построенных повзводно; во главе каждого отряда стояли офицеры.

«Вот они, — сказал мне Заме, — мои герцога, бароны, графы, маркизы, мои каменщики, ткачи, плотники, мещане, а если сказать о них немногими словами — мои добрые и верные друзья, готовые защищать свою родину ценою собственной жизни. На острове, помимо столицы, насчитывается пятнадцать менее крупных городов; каждый из них может послать примерно такую же армию; значит, для обороны наших берегов мы всегда готовы выставить около сорока пяти тысяч человек. Пойдемте побыстрее вперед, ведь они должны двинуться в порт, как только раздастся сигнал тревоги. Ради развлечения сейчас мы такой сигнал и подадим.

На выдвинутых вперед бастионах постоянно находятся мелкие гарнизоны; мы идем на крайнюю башню, чтобы водрузить на ней флаг — сигнал тревоги: из города сразу замечаешь знамя, поднятое на такую высоту. Самое большее через шесть минут — я нисколько не преувеличиваю — пехота, оставшаяся на городской площади (а до порта, кстати говоря, расстояние в четверть льё), займет свои места на различных укреплениях, нацелив пушки на неприятеля.

Сразу же после поднятия знамени, — продолжал свои пояснения Заме, — на вершинах окрестных гор разжигают костры. Там круглые сутки дежурят часовые, сменяемые раз в неделю. Ополченцы, увидев костер, собираются вместе и спешат на помощь, причем они настолько хорошо обучены, что отряды из наиболее удаленного города, что расположен отсюда на расстоянии тридцати льё, подходят к порту самое большее через пятнадцать часов по объявлении тревоги. Наша армия тем самым увеличивается по мере усиления опасности, и если первые попытки врага проникнуть сюда будут успешны, а на это уйдут те четырнадцать или пятнадцать часов, необходимые мне, чтобы собрать все войско, — повторяю, если враг, несмотря на все чинимые ему препятствия, все-таки высадится на берег, там его уже будут поджидать сорок пять тысяч солдат».

«Такие меры защиты гарантируют вам победу, — сказал я Заме, — войска, находящиеся на кораблях наших океанских флотилий, слишком незначительны, чтобы преодолеть ваше сопротивление. Осмелюсь утверждать, что спокойствие вашего острова никогда не будет нарушено и вы сможете без помех завершить строительство счастливой цивилизации на благо вашего народа… Между прочим, ныне в очередное плавание вышел знаменитый Кук, англичанин, великий мореплаватель, имеющий, кроме того, славу дипломата и государственного мужа».

«Если он англичанин,[64] то я его не боюсь, — возразил Заме, — ведь эта воинственная и одновременно честная нация скорее поможет мне провести реформы в жизнь, чем будет стремиться мне противодействовать».

В сопровождении отряда солдат мы возвращались в город по главной аллее. По пути воины искусно маневрировали, демонстрируя тысячи отработанных движений, причем все время с отменной точностью и приятной легкостью.

Сотня самых красивых и прекрасно сложенных юношей была приглашена отужинать вместе с Заме. Как и женщины, присутствовавшие за столом накануне, юноши участвовали в бесхитростных играх, а кроме того, с изящной ловкостью упражнялись в борьбе и кулачном бою.

Мужчины на Тамое, как правило, отличаются красотой и хорошим телосложением. В зрелом возрасте они редко бывают ниже пяти футов и шести дюймов; некоторые же из них достигают еще большего роста. Высокий рост, вместе с тем, нисколько не вредит правильности пропорций тела. Черты лица у них тонкие и нежные, возможно даже слишком нежные для мужчины; глаза очень живые; рот несколько великоват, зато очень свежий; кожа белая и тонкая; волосы роскошные, весьма приятного каштанового цвета. Движения их по большей части отличаются ловкостью, осанка — благородством и мужеством, а разговаривают они с учтивым достоинством.

«Природа щедро одарила их», — сказал мне Заме, заметив, что я с удовлетворением разглядываю юношей.

Тут Сенвиль, не решаясь живописать кое-какие подробности в присутствии женщин, попросил разрешения уединиться с мужчинами. Нам он шепотом поведал о том, что, по мнению Заме, в мире не существует такой страны, где бы мужские половые органы достигали больших размеров. В силу же другой прихоти природы, женщины там мало приспособлены для этих чудесных орудий, так что Гименей редко торжествует без посторонней помощи.

«Мой друг, я пообещал вам рассказать о законах, — обратился ко мне на следующее утро этот достойный всяческого уважения друг человечества, — давайте же подышим воздухом в тени итальянских тополей. Недалеко от города я насадил несколько тополиных аллей, прибавив и другие растения, вывезенные мною из Европы. Прогулки на открытом воздухе благоприятствуют мудрой беседе, а идеи приобретают печать возвышенности. Суровость наказаний, — продолжал старец, — крайне возмущала меня, когда я знакомился с европейским управлением.[65]

Кельты оправдывали свой лютый обычай приносить человеческие жертвы тем, что боги будто бы не успокоятся до тех пор, пока жизнь убитого человека не будет искуплена смертью другого; не так ли и вы стремитесь оправдать себя, не переставая ежедневно приносить несчастных в жертву у алтарей Фемиды? Если вы караете смертной казнью убийцу, не поступаете ли вы, по сути дела, как варвары, думавшие искупить насильственную смерть одного кровью другого человека? Когда же вы, наконец, поймете, что зло не излечить посредством его удвоения, так что второе убийство, совершенное уже вами, ни к чему хорошему привести не может, от него только заливается краской стыда добродетель и оскорбляется природа».

«Выходит, преступление не надо наказывать? — изумился я. — Но как в таком случае избавиться от злодеев, ведь в других государствах, в отличие от вашего, их не счесть?»

«Я не говорил, что нужно оставлять преступников в покое, однако же я думаю, что следует лучше, чем это делалось до сих пор, различать безобидные проступки и действия, явно нарушающие общественный порядок. Как только удастся обнаружить преступный умысел, мы несомненно должны попытаться искоренить зло, освободив нацию от болезни, но успеха здесь добиваются отнюдь не при помощи наказаний. Закон, если он действительно мудр, никогда не будет налагать иной кары, кроме той, что, сохраняя жизнь нарушителя, исправляет его на благо государства. Но если закон предусматривает одни лишь наказания, его следует считать неправедным. Более того, он становится ненавистным, если преследуется только одна цель: даже не стараясь исправить оступившегося — погубить его; не стремясь сделать человека лучше — навести на него страх; совершить гнусное деяние, полностью уподобившись разбойникам — не извлекая при этом ни малейшей выгоды. Человек получил от Неба лишь два дара — жизнь и свободу; только они искупают все наши злоключения. Но если мы обязаны жизнью и свободой одному Господу, один Господь и имеет право нас их лишить.

Кельты понемногу приобщались к цивилизации, входили в общение с римлянами, и те, покорив их своей власти, содействовали смягчению нравов, так что постепенно эти племена, отказавшись от прежней жестокости, перестали приносить в жертву богам стариков и военнопленных. Преступников, правда, они продолжали закалывать у подножия алтарей, поскольку сохраняло силу нелепое мнение, будто бы боги благосклоннее всего взирают на пролитие человеческой крови. По мере развития вашей цивилизации побудительные причины казней изменились, но привычка проливать кровь все-таки сохранилась. Теперь вы уже не приносите жертв богам, алчущим крови, как вы имели обыкновение поступать ранее, нет, вы лишаете людей жизни, прикрываясь законами, считающимися мудрыми, поскольку они дают вам благовидный предлог сохранить древние обычаи. Видимость правосудия на деле прикрывает желание оставить в силе ужасные пережитки, от которых вы никак не можете отказаться.

Давайте исследуем, какими должны быть законы в государстве и в чем состоит польза законов.

Если рассматривать людей в чисто естественном состоянии, говорит Монтескьё, мы обнаружим в таком сообществе только одно: слабый всегда бежит прочь от сильного, причем угнетенные не борются и не оказывают ни малейшего сопротивления. Законы же учреждаются ради установления в обществе равновесия, они должны привести всех к согласию.

Но делают ли они это? Вводят ли они столь необходимое равновесие? Что выигрывает слабый от учреждения законов, ведь теперь права сильнейшего, вместо того чтобы принадлежать тому, кто обязан ими обладать по природе, становятся достоянием любимца фортуны? У несчастного просто меняется господин, угнетают же его с прежней силой. Итак, он выигрывает только то, что его существование обставляется немного большим количеством формальностей.

Ныне все идет по-другому, чем в естественном состоянии, так что самым могущественным оказывается отнюдь не тот, кто наделен большей физической силой: чаша весов склоняется в пользу фаворита случая, человека знатного или богача. Весы правосудия всегда подчиняются воле тех, кто держит их в своих руках, а вот на долю прочих бедняг выпадает одно презрение, беспросветное рабство или меч правосудия…

Так что же приобрело человечество от учреждения законов? Дикарь, живущий в состоянии честной борьбы за существование, разве выглядит хуже, чем человек цивилизованный, то есть лживый, вредный, несправедливый, мучающий и обращающий в рабство себе подобных?

Лучшим свойством законов, утверждает ваш знаменитый Монтескьё, нужно считать гарантию гражданам политической свободы определенного свойства: человек, охраняемый законами, может не опасаться нападений со стороны другого лица. Но что выиграет гражданин, если, защищенный от равных себе по положению, он подвергнется атаке лиц более могущественных? Неужели ему так уж и выгодно жертвовать частью собственной свободы ради сохранения в целости оставшейся части, ведь в действительности он теряет и ту и другую?

Основным законом, тем не менее, остается закон природы, единственный, который действительно необходим человеку. Если в душе злоумышленника не отпечатались слова: «Никогда не делай другому того, чего бы ты не хотел претерпеть по отношению к самому себе» — вряд ли он остановится из страха перед законами, ибо, для того чтобы изгнать из души естественное сдерживающее начало, ему пришлось приложить неизмеримо больше усилий, нежели те, что требуются для презрительного отношения к законам. Если человек действительно удерживается от зла одним естественным законом, ему ничего другого не требуется; когда же ломается эта главная преграда, то наше право уже не остановит преступника. В первом случае, следовательно, закон никому не нужен, а во втором он становится совершенно бесполезен. А теперь примите во внимание огромное множество разных обстоятельств, когда закон, не особенно полезный или вообще ненужный, вдруг становится в высшей степени опасным: злоупотребления показаниями свидетелей, поразительная легкость, с которой их можно подкупить, путаные признания виновного, причем их значимость сходит на нет после применения пытки,[66] большая или меньшая пристрастность судьи, подкуп его с помощью взятки или запугивание угрозой расправы. Есть множество причин, из коих я указал вам лишь часть и от коих зависят счастье, честь и жизнь гражданина… А как быть с той зловещей легкостью, с которой судейские привыкли истолковывать законы по своей воле? Не становится ли таким образом закон орудием их страстей, но отнюдь не сдерживающим началом для прочих?

Если закон может быть истолкован судьями по-разному, то, при всей своей нерушимости, не будет ли он неизменно использоваться во зло? Разве законодатель преследовал цель наполнить закон тем смыслом, которым угодно будет его наделить прихотливой фантазии исполнителя? И не должен ли был он прямо указать на возможность такого истолковывания его, если бы считал допустимым или необходимым?

Итак, для одних закон явно недостаточен, а для других бесполезен, но в обоих случаях употребляется во зло, представляя собой немалую опасность. Теперь вы должны признать, что человек, пользующийся покровительством законов, несмотря на кое-какие преимущества, очень многое теряет, ибо его жизнь сопряжена с огромными опасностями. Кроме того, ради достижения общественного спокойствия необходимо пойти на существенные жертвы. Но давайте рассуждать.

На свете не так уж и много людей, которые бы более трех раз в жизни подвергались опасности стать жертвой правонарушений — я имею в виду нынешнее время и прежде всего цивилизованные города. Между тем человек, принадлежащий к далекой от цивилизации нации, в течение той же жизни рискует в двадцать или тридцать раз больше; именно тогда, оказавшись в незавидном положении, он двадцать или тридцать раз сожалеет о том, что лишен покровительства законов.

Но пусть европеец, прислушавшись хотя бы на секунду к голосу собственной совести, спросит у себя, сколько раз в жизни законы жестоко подавляли его страсти, превращали его таким образом в существо глубоко несчастное. Когда будет подведен точный баланс полученных благодаря законам благ и перенесенных под тяжестью этого ига несчастий, все станет ясно, и он признается в том, что в тысячу раз предпочтительней освободиться от столь тягостного груза, чем тащить его на себе и дальше: выигрыш невелик, а потери огромны.

Пожалуйста, не обвиняйте меня в том, будто в качестве наглядного примера я выбрал людей, наделенных дурными качествами. Нет, я все время имею в виду порядочных граждан и требую от них только искренности. Итак, если закон, вместо того чтобы служить человеку, третирует его; если вместо ожидаемых защиты и покровительства гражданин становится в десять, двенадцать, пятнадцать раз несчастнее, — значит, закон этот употребляется во зло, он опасен и бесполезен, как я только что вам это доказал. Более того, он подстрекает к гнусной тирании. Выслушав мои выводы, вы должны со мной согласиться, что лучше претерпеть по доброй воле малое зло, могущее возникнуть после отмены кое-каких законов, чем жертвовать счастьем и жизнью человека ради того призрачного спокойствия, которое они нам обещают.[67]

Но из всех законов ужаснейшим, несомненно, будет тот, в силу которого обрекается на смерть человек, уступивший велению страсти, когда страсть оказалась сильнее его. Я не стану здесь исследовать истинность предположения, будто бы человек действительно обладает правом обрекать на смерть себе подобных, не стану останавливаться на доказательствах, свидетельствующих о том, что такого права он не мог получить ни от Бога, ни от природы, ни от первых законодательных учреждений, когда законы принимались и когда люди согласились принести в жертву какую-то часть свободы ради сохранения оставшейся части. Я опущу все эти подробности, поскольку их убедительно исследовали многие светлые умы, а для того чтобы показать вам жестокую несправедливость аналогичных законов, остановлюсь лишь на последствиях, от которых страдают люди, подпавшие под их власть.

Давайте подсчитаем, во-первых, число невинных жертв, лишившихся жизни по приговору суда, и, во-вторых, прикинем, сколько людей были убиты злодейской рукой преступников. Затем мы сопоставим число несчастных, подвергшихся казни на эшафоте из-за действительно совершенных преступлений, с общим количеством граждан, удержавшихся от преступления из-за страха, что возник в их душах, после того, как они воочию увидели казнь злодеев. Закон, очевидно, следует считать терпимым, если количество жертв, павших от кинжала убийцы, значительно превышает число невинных, убиенных мечом Фемиды, и, кроме того, если на сто или двести справедливо казненных негодяев придутся миллионы граждан, убоявшихся совершать преступления. Но если откроется обратное, — а мы имеем вполне достаточно доказательств тому, что у алтарей Фемиды приносится гораздо больше жертв, чем погибает от рук злодеев, да к тому же миллионы справедливо казненных преступников не могут своим примером предотвратить ни одного злодейства, — то закон необходимо признать не только ненужным, но и вредоносным, опасным и тягостным, как я уже говорил вам ранее. Более того, он вопиюще нелеп, ведь жестокие кары вполне можно считать преступлением: при совершении их в качестве предлога ссылаются на обычай, привычку, право сильного — основания, честно говоря, незаконные и неестественные, мало чем отличающиеся от уверток изобличенного Картуша.

Ну, и что же выиграл человек, добровольно отказавшийся от части дарованной ему при рождении свободы? Что в итоге, кроме лишних цепей и еще одного господина, получил слабый, надеявшийся умалением своих прав уравновесить права сильнейшего? Сильнейший, как и раньше, всегда готов угнетать слабого, а судья, преследуя личную выгоду или же подчиняясь некоей тайной склонности, неудержимо влекущей нас к подобным себе, как правило, принимает сторону сильного. При зарождении гражданского общества слабый человек, убоявшись власти сильнейшего, заключил определенный договор, своеобразное соглашение: он был вынужден связать себя этим договором и отказаться от части полагающейся ему свободы, чтобы спокойно пользоваться оставшейся частью. В результате же он лишился свободы вообще, потеряв все свои права, вернее, договор этот обернулся хитрым капканом, в который и угодил слабейший, доверившись мнимым уступкам сильного.

Власть сильного лучше всего умеряется с помощью совершенного равенства имуществ и общественного положения, но отнюдь не пустыми законами, которые, по словам Солона, суть “паутина, где погибает мелкая мошка, зато осы всегда сумеют оттуда вырваться”.

А какими несправедливостями, помимо прочего, отличаются европейские законы, сколько в них противоречий! С одной стороны, вы охотно караете несметное число преступлений, которые, не приводя к серьезным последствиям, ничуть не задевают общественного благополучия. С другой стороны, законы безмолвствуют, если речь идет о серьезных злодеяниях, представляющих собой несравненно большую опасность: я имею ввиду алчность, жестокосердие, отказ помогать беднякам, клевету, чревоугодие и лень. Здесь законы не применяются, хотя все эти пороки, причиняя множество несчастий, плодят множество преступлений.

В одних случаях — тут вы должны со мной согласиться — законы допускают ужасные попустительства, зато в других случаях они применяются с дикой суровостью, так что справедливость судебных вердиктов начинает казаться сомнительной, а их необходимость — весьма шаткой. Не так ли?

Разве человек, несчастный по своей природе, страдающий от несметных зол, что ему уготованы его немощью и излишней чувствительностью, не заслуживает от ближних хоть какого-то снисхождения? Неужели он не достоин того, чтобы ближние не взваливали ему на плечи тяжкое ярмо, связывали его какими-то смехотворными путами, к тому же, бесполезными и противоестественными?

Как мне кажется, прежде чем запретить человеку совершать некие действия, с крайним произволом квалифицируемые в качестве преступлений, предварительно нужно было бы исследовать, в самом ли деле данное действие противоречит правилам, необходимым для поддержания в обществе истинного порядка. И если будет доказано, что действие это безвредно или же приносимое зло почти совсем незаметно, то общество, в сравнении с отдельным индивидом гораздо более многочисленное и могущественное, очевидно, перенесет такие мелкие неприятности без особого труда, тогда как человеку чрезвычайно трудно отказаться от незначительных проступков, к которым его влечет. Следовательно, лучше не карать, а отнестись терпимо к легким нарушениям.

Пусть законодатель-философ, руководствуясь этим мудрым правилом, мысленно представит всевозможные преступления, против которых направлены ваши законы, пусть он глубоко исследует породившие их причины и, если допустимо так выразиться, измерит их туазами, принимая за меру истинное благо общества. Да разве тогда он не ограничит число преступлений, подлежащих преследованию по закону?

Солон говорил, что, сделав свои законы мягче, он так удачно приспособил их к интересам сограждан, что те предпочитали не нарушать, а исполнять все постановления, поскольку ясно видели преимущества такого подчинения. И в самом деле, человек, как правило, преступает лишь законы, наносящие ему вред, зато законы достаточно мудрые, в меру либеральные, согласные с природой, никогда не будут им нарушаться.

Почему же думают, будто подобные законы невозможно ввести?

Рассмотрите мои установления, взгляните на народ, ради которого я предпринял эти реформы, и тогда решайте, противоречат ли мои законы природе.

Лучшим из всех возможных законов, несомненно, должен быть признан тот, что нарушается редко. Очевидно, он прекрасно гармонирует с нашими страстями, а также с особенностями климатического пояса, где нам довелось появиться на свет. Закон есть сдерживающее начало; но самой лучшей уздой считается та, которую нельзя порвать. Сила сдерживающего начала, следовательно, зависит не от количества постановлений, но от их качества.

Вы рассчитывали сделать народ счастливым, умножив число карающих законов, тогда как в действительности требовалось снизить количество преступлений. А знаете ли вы, почему злодеяния творятся все чаще и чаще? Они множатся из-за безобразного устройства вашей системы правления, когда порой невозможно не преступить закон, и — это самое главное — из-за того, что отдельные глупцы приписывают смехотворную важность ничтожным мелочам.

В государствах, подчиненных христианской морали, ужаснейшими преступлениями считались прежде всего те, что осуждались учением Церкви. Мало-помалу вы стали считать преступлениями нравственные грехи; вместо того чтобы положиться на божественную справедливость, вы, в охватившем вас гневе, присвоили себе право подражать Господу, колесовали и вешали и в своих ложных мудрствованиях дошли до мысли, будто Господь сжигал бы и карал людей за ничтожные проступки — по сути дела, мнимые, — хотя безграничное божественное величие несовместимо с подобными мелочами.

На сходных софизмах основываются почти все законы Людовика Святого.[68] Об этом известно, но никто не спешит внести исправления, ведь гораздо проще отправить человека на виселицу или колесовать, чем задуматься о причинах неправедного осуждения. В первом случае верный страж законов спокойно наслаждается приятным ужином в компании с Фриной или Антиноем, тогда как во втором ему поневоле пришлось бы пожертвовать пленительными часами досуга ради углубленных исследований. Так не проще ли, ради собственной выгоды повесить или колесовать дюжину несчастных, чем посвятить три месяца своей жизни прямым служебным обязанностям?

Вы постоянно накладываете на сограждан все новые и новые цепи, ни на секунду не задумываясь о способах облегчить их тяжкую участь, ведь вам даже не приходит в голову мысль о том, что люди могут прекрасно обходиться и без этих цепей — символа варварской жестокости.

Мир управлялся бы лишь одним законом, если бы закон этот был хорош. Чем ниже наклонять ветви, тем легче сорвать висящие на деревьях плоды; но когда ветви свободно устремляются вверх, добраться до плодов удается лишь немногим, так что число расхитителей садов заметно сокращается. Опаснейшие преступления совершенно исчезнут, если вы установите равенство имуществ и общественного положения, если единственным собственником в стране будет государство, выдающее каждому гражданину в пожизненное пользование средства для поддержания счастливой жизни. Пример тому — государственное устройство Тамое. Итак, не существует такой мелочи, что нельзя было бы воплотить в жизнь с достойным величием. Отмените ваши многочисленные законы, и вы тут же сократите число преступлений. Пускай против определенного правонарушения применяется лишь один закон, пусть закон этот гармонирует с порядком природы, пусть он определяется ее велениями, и тогда у вас переведутся злодеи. Подумайте же теперь, молодой человек, поразмышляйте вместе со мной и решите, что будет лучше: искать новые способы наказания или же найти средство, способное воспрепятствовать появлению злодеяний».

«Заме, — сказал я властителю острова, — ваш единственный и достойный уважения закон нарушается на каждом шагу. На земле нет такого места, где бы ежеминутно дурной человек не причинял бы страданий своему ближнему, хотя сам он вряд ли бы согласился терпеть что-либо подобное».

«Да, — отвечал мне старец, — ведь злодею по-прежнему выгодно нарушать закон; уничтожьте же эту выгоду, и тогда вы отнимете у него мотив преступления. В этом и заключается великая реформа законодателя, и, смею надеяться, мне удалось воплотить ее в жизнь. Допустим, Павел обворовал Петра с немалой для себя выгодой, так как он был беднее Петра. Разумеется, вор нарушил естественный закон, ведь он совершил такое действие, какое вряд ли бы пожелал претерпеть сам. Но пока он видит в краже выгоду, воровство, очевидно, сохранится. И вот я ввожу мою систему равенства: и Петр, и Павел теперь обладают равными состояниями, так что воровать более не имеет смысла. Петр, владея своим имуществом, уже не беспокоится его потерять или беспокоится намного меньше. Точно так же обстоит дело и в других случаях».

«Но души некоторых людей настолько испортились, — продолжал я возражать Заме, — что они уже не поддаются исправлению. Очень многие творят зло без видимых причин. Сегодня всеми признано, что отдельные субъекты совершают преступления ради удовольствия, связанного с нарушением закона. Тиберий, Гелиогабал и Андроник известны своими мерзкими поступками, совершенными ради варварского наслаждения убивать».

«Здесь мы сталкиваемся с иным случаем, — сказал Заме. — Тех людей, о которых вы говорите, не сдержишь законами; более того, следует остерегаться вообще принимать к ним какие-либо меры, ведь увеличивая препятствия, вы тем самым умножаете удовольствие, возникающее по их преодолении. Вы заметили, что эти индивиды услаждаются лишь нарушением законов. Но если бы они не видели перед собою запретов, то, возможно, и не погружались бы в пучину зла».

«С помощью какого закона все-таки можно их остановить?»

«Посмотрите на это дерево, — продолжал свою речь Заме, показывая на одно из деревьев со стволом, покрытым узловатыми наростами. — Неужели вы думаете, что его удастся когда-нибудь выпрямить, даже приложив немалые на то усилия?»

«Нет».

«Значит, пусть растет себе спокойно, ведь и оно приносит пользу, к примеру дает тень. Будем же отдыхать в тени, и не станем слишком внимательно разглядывать ствол. Люди, о которых вы говорили, встречаются редко, так что они не внушают мне ни малейшего беспокойства. При общении с ними я взываю к их благородным чувствам, совести, чести, потому что таким образом я могу вернее ими управлять, чем прибегая к помощи закона. В ином случае я стараюсь изменить привычные мотивы их действий, так что какое-нибудь из моих средств обязательно поможет. Поверьте же мне, друг мой, я хорошо изучил людей и потому говорю вам со всей ответственностью: нет такого порока, который я был бы не в состоянии уничтожить или предотвратить, причем я никогда не прибегаю к телесным наказаниям. Мучить и оскорблять плоть дозволяется лишь при обращении с животными, но человек превосходит их разумом, так что править людьми следует лишь воздействуя на разум. С этим могущественным рычагом можно добиться всего, главное — уметь им правильно пользоваться.[69]

Повторяю вам еще раз, друг мой, — продолжал Заме, — законодатель обязан заботиться лишь об общественном благе — его единственной цели. Когда же его мысли опустятся до мелочей, он забьет себе голову частными идеями и основная цель — а ее никогда не следует терять из виду, если не хочешь повторить ошибок своих предшественников, — не будет достигнута.

Давайте представим себе некое государство, насчитывающее примерно четыре тысячи граждан. Разумеется, я всего лишь привожу вам пример. Предположим, что половина граждан — белые, а другая — черные и, кроме того, белые совершенно несправедливо основывают свое благополучие на нещадной эксплуатации черных. Как в данном случае поступит заурядный законодатель? Естественно, покарает белых, чтобы освободить черных от несносной эксплуатации. И вот, по завершении этого предприятия, он, преисполнившись гордости, будет считать себя равным великому Ликургу. На деле же его поступки крайне неразумны: неужели ради достижения общего блага требовалось, чтобы белые стали несчастными, а черные, напротив, счастливыми? Перед репрессиями, к которым вынужденно прибег этот глупец, белые наслаждались всеми удовольствиями, а после репрессий удача выпала черным. Следовательно, труд оказался напрасным, поскольку положение вещей, в сущности, не изменилось.

То, что он обязан был сделать, осталось неосуществленным, ибо все должны пользоваться благами жизни одинаково, а не одни за счет других. Законодателю, если он стремился к успеху, прежде всего требовалось тщательно изучить сущность эксплуатации, на которой белые построили свое благополучие. Может статься, что столь приятное для белых положение вещей, как это часто случается, во многом зависит от общественного мнения. Убедившись в этом, белым следует разрешить по возможности свободней пользоваться привилегиями, прежде обеспечивавшими им счастливую жизнь. Затем надо объяснить черным, что та эксплуатация, на которую они жаловались, во многом мнимая. И далее нужно убедить их принять возмещение, которое частично возвращает эксплуатируемым благополучие, ранее полностью похищаемое у них белыми. Таким образом, устанавливаются равновесие и гармония. С этого времени белые обязаны выплачивать возмещение, на котором настоят черные, так что прежняя эксплуатация отменяется, а новая возникнет лишь после уплаты требуемого вознаграждения.

И вот четыре тысячи граждан наслаждаются счастьем: белые оттого, что могут эксплуатировать черных, а последние оттого, что получили компенсацию от эксплуататоров. Повторяю, отныне все без исключения будут довольны, причем никто не подвергнется наказанию, хотя в определенном смысле злодеи, а также их жертвы продолжают жить вместе и, тем не менее, все остаются довольными.

Если этот закон в чем-то подведет, наказание все равно должно налагаться единообразно. К примеру, черный будет наказан за то, что, получив от белого требуемое возмещение, он затем откажется тому подчиняться; точно так же поступят и с белым, когда тот не пожелает выплатить компенсацию, равную прибыли от эксплуатации. Наказание — а необходимость в нем возникает не чаще двух раз в столетие — отныне будет налагаться отнюдь не на то лицо, из-за действий которого убыток понес другой: такое наказание — гнусность. В самом деле, разве следует считать справедливым юридическое признание счастья одного и несчастья второго? Нет, кара теперь постигнет нарушителя закона, гарантирующего общественное равновесие, так что она вполне справедлива.

Следует сказать, что для закона безразлично, если какой-то гражданин окажется счастливее другого, ведь для сохранения общего блага важнее, чтобы оба упомянутых гражданина пользовались им сообразно со своими возможностями. Значит, законодатель не должен карать того, кто попытается укрепить собственное благополучие в ущерб иному лицу, ведь этот человек всего-навсего следует велениям природы. Однако же законодатель обязан исследовать вопрос, не умалится ли счастье первого после того, как он поделится частью собственного благополучия с человеком, во всех отношениях достойным жалости. И если дело обстоит именно так, законодатель вправе установить максимально возможное равенство, заставив более счастливого помочь другому подняться на такой уровень благосостояния, когда тому не придется идти на преступление.

Продолжим далее перечень несправедливостей ваших законов. Предположим, некто, обойдясь с кем-либо дурно, затем договорился с пострадавшим о выплате тому возмещения. Вот вам уже и равенство: у одного — следы от ударов, а у второго в карманах поубавилось денег за счет отданных в уплату за нанесенные побои. Положения уравнялись, так что каждый должен быть доволен. Дело, тем не менее, не завершилось. Забияка, несмотря ни на что, попадает под суд. Но за ним более нет ни малейшего преступления, он полностью расплатился за прошлое, причем с немалой пользой для пострадавшего. Так нет, его все равно продолжают преследовать под пустым и постыдным предлогом удовлетворения правосудия. Неслыханная жестокость, не правда ли? Этот человек совершил только один проступок, следовательно, он и должен только единожды удовлетворить пострадавшего. Правосудие же обязано проследить за тем, чтобы он расплатился с пострадавшим сполна. Когда того удовлетворят, судьям надзирать более не за чем, однако негодяи желают безнаказанно обогащаться за наш счет, так что все без исключения граждане вправе силой избавиться от их назойливой опеки.[70] Прочие преступления объясняются с помощью аналогичных принципов и, значит, могут быть исследованы точно так же, несмотря на присущие им особенности. Даже убийство, страшнейшее из злодеяний, совершая которое, человек становится опасней кровожадных зверей, — даже убийство искупалось ранее повсеместно, а теперь искупается у народов, населяющих три четверти земли, суммой, пропорциональной значимости убитого человека.[71] Мудрые народы не должны прибегать к другим наказаниям, кроме тех, которые, по их мнению, принесут ощутимую пользу, отвергая средства, способные лишь удвоить, но не остановить зло, и тем более не исправить его.

С тех пор как я устранил побудительные мотивы убийства, — продолжал свой рассказ Заме, — это ужасное преступление на моем острове совершается крайне редко. Наказание за убийство очень простое, причем цель его нисколько не противоречит природе: виновного изолируют от общества. Описание примет преступника рассылается в каждый город, причем местным властям строго воспрещается принимать у себя этого человека. Затем я сажаю его на пирогу, где сложено месячное пропитание, и он получает приказ в полном одиночестве покинуть остров — высаживаться здесь ему отныне запрещается под страхом смерти. Так я наказываю лишь за убийство; ведь любое другое преступление не стоит крови гражданина, которую я, разумеется, остерегаюсь проливать под предлогом возмещения убытков. Считаю, что лучше исправлять, чем карать, ибо, исправляя человека, мы сохраняем ему жизнь, улучшаем нравы, а наказывая — губим, не извлекая притом ни малейшей пользы. О средствах, к которым я прибегаю, я вам уже говорил: они, как правило, действуют эффективно. Самолюбие — одно из самых сильных человеческих чувств, так что, используя его, от человека можно всего добиться.

Мощнейшую движущую пружину самолюбия мне, смею надеяться, удается умело использовать путем справедливого вознаграждения добродетелей и наказания пороков. Если данное условие выполняется, душа человека никогда не останется безучастной. Разве не гнусно поступают у вас в Европе, где человек, совершивший десяток или даже дюжину прекрасных деяний, лишается жизни из-за того, что однажды имел несчастье причинить кому-либо зло, обычно незначительное, особенно если вспомнить о его прежних заслугах — их почему-то никто не желает принимать в расчет? Здесь, на Тамое, любой достойный поступок влечет за собой справедливое вознаграждение: случись, к сожалению, человеку однажды проявить слабость, мы беспристрастно взвешиваем его добрые и злые дела, исследуем его поступки, и, если добро перевесит, провинившийся получает прощение.

Поверьте мне, похвала всем приятна, а вознаграждение льстит самолюбию, и до тех пор пока вы не научитесь применять их, с тем чтобы хоть как-то смягчить тяжелые кары, налагаемые на людей вашими законами, вам так и не удастся надлежащим образом управлять гражданами и вы не совершите ничего, кроме несправедливостей.

Ваши законы допускают и другие жестокости: преступника, например, преследуют за старые прегрешения, хотя он уже давно исправился и в течение долгого времени ведет жизнь вполне безупречную. Преследование это является тем более гнусным, что, несмотря на нередкие примеры победы добра над злом, вы предпочитаете полностью обескуражить человека неотвратимым наказанием, что убеждает всякого в бесполезности раскаяния.

Во время моего путешествия мне рассказали о поступке одного судьи, после чего я долго не мог успокоиться. Он, как меня уверяли, настоял на казни преступника, осужденного им за пятнадцать лет до этого, хотя несчастный провел эти годы в уединенном убежище и успел превратиться в святого. Но жестокий судья, не принимая ничего в расчет, приговорил его к смерти.

Тогда я сказал себе, что этот судья — злодей, достойный претерпеть казнь в три раза более лютую, чем его несчастная жертва. Теперь он, думал я, преуспевает по воле случая, но властная рука Провидения неминуемо низвергнет его в бездну, и, надо сказать, мои слова оказались пророческими. Однако этот человек, проклинаемый и презираемый всеми французами, все-таки был столь удачлив, что сохранил себе жизнь, хотя он многочисленными должностными преступлениями и другими мерзкими деяниями, которых вполне резонно ожидать от такого чудовища, сто раз заслужил смертную казнь. Между прочим, наиболее вопиющим его преступлением была государственная измена.[72]

О достойный молодой человек! — воодушевившись, воскликнул Заме. — Наука законодателя заключается вовсе не в том, чтобы обуздывать порок, ведь таким образом мы лишь разжигаем желание преступать любые законы. Нет, если законодатель действительно мудр, он займется другим: устранит затруднения, уберет с пути все препятствия, ведь с прискорбием приходится признать горькую истину, что эти препятствия отличаются соблазнительной привлекательностью для человека, избравшего поприще преступника. Развеяв обманчивые чары, мы внушим отвращение к преступлению. Действуя в том же духе, мы усеем шипами путь добродетели, так что человек, повинуясь естественному нраву, в конце концов изберет для себя этот путь, причем именно из-за трудностей, искусно подготовленных нами.

Изобретательные законодатели Древней Греции прекрасно понимали природу людей: они обратили на благо своих сограждан распространенные среди них пороки, и привлекательность их исчезла, как только за них перестали карать. Греки превратились в людей добродетельных только вследствие трудности стать таковыми, а также из-за доступности порока. Искусство законодателя, надо думать, заключается в прекрасном его знании сограждан и, кроме того, в умении извлекать выгоду из их слабостей. Тогда людей можно вести к той цели, которую законодатель ставит перед собой. Если препятствием оказывается религия, законодатель обязан, не раздумывая, разрубить налагаемые ею узы, ведь религия приемлема лишь тогда, когда она, гармонируя с законами, помогает достигнуть всеобщего счастья. Эта величественная задача может быть решена только при изменении законов, а старая вера никак не может соответствовать новым законам. Значит, надо отказаться от этой веры.[73]

В политике религия не что иное, как бесплодное поддакивание властям, ей пристало лишь укреплять начинания законодателя и в любом случае беспрекословно перед ним отступать. Ликург и Солон приказывали оракулам возвещать свою волю народу, неизменно поддерживать выносимые ими постановления, и оттого к оракулам долго испытывали уважение… Мой друг, у меня недостало смелости заговорить с богами, и потому я принудил их замолчать. Впрочем, я дозволил островитянам оказывать им поклонение, которое не противоречит правилам, учрежденным ради блага моего народа. Да, мне хватило отваги признать нечестивым и бесполезным того гражданина, кто откажется подчиняться своду законов, обеспечивающих всеобщее благополучие.

Разумеется, я остерегался согласовывать мои постановления с теми ошибочными мнениями, которых так много в общепринятых религиях, я не счел нужным признать преступными человеческие заблуждения, постоянно преследуемые служителями варварских культов. Если Бог действительно существует, полагал я, навряд ли он будет наказывать собственное творение за те недостатки, что были им же в это творение вложены при его создании. Составляя разумный свод законов, я обязан руководствоваться лишь терпимостью и справедливостью, так что допущение откровеннейшего атеизма в тысячу раз предпочтительнее признания Бога, ведь почитание его лишает человечество счастья. Намного безопаснее вообще не верить в Бога, чем предполагать его существующим в качестве врага человека.

Законодатель не должен упускать из виду и другое весьма важное соображение, крайне необходимое для успешной реформаторской деятельности. Я говорю о том полном рабстве, в котором человек рождается на свет. С какой осторожностью следует исправлять ошибки людей несвободных, совершающих зло только потому, что просто не могут поступить иначе! В самом деле, все наши поступки, являясь неизбежными следствиями первичных впечатлений, зависят от строения внутренних органов, от течения жидкостей в теле, от большей или меньшей силы животных духов, от воздуха, которым мы дышим, от пищи, поддерживающей в теле жизнь. Но если физический фактор обладает такой значимостью, что у нас даже отнимается возможность выбора, то самый либеральный закон всегда будет действовать тиранически. Не так ли? А законодатель, если он справедлив, займется исключительно перевоспитанием нарушителей или, в худшем случае, постарается изолировать их от общества. Какое же преступление мы караем, если бедняга совершил злодеяние помимо своей воли?

Разве не унижаемся мы тогда до поступка, достойного дикаря, до мерзостного злодейства, поскольку наказанный за преступление был совершенно невластен над своими действиями? Предположим, некий слепец пустил по столу два бильярдных шара, причем на сукне лежало куриное яйцо. Один из шаров пролетел мимо яйца, другой его разбил. Виновен ли слепец, запустивший шар, в том, что яйцо разбилось? Слепец — природа, человек — бильярдный шар, разбитое яйцо — совершенное преступление. Теперь подумайте, мой друг, насколько несправедливы законы, принятые у вас в Европе, и какой осмотрительностью должен отличаться законодатель, раз уж он намеревается приступить к реформам.

Нет ни малейшего сомнения в том, что при своем возникновении наши страсти, являющиеся причиной человеческих поступков, зависят только от физического строения тела. Если бы наука анатомия достигла высокого уровня развития, мы с ее помощью могли бы ясно увидеть различия между человеком порядочным и злодеем. Различия эти замечались бы в нежной или грубой ткани внутренних органов, в большей или меньшей чувствительности волокон, в колебаниях раздражимости нервного тока, в разнородных внешних причинах, в образе жизни, способствующем или не способствующем возбуждению человека. В силу этих причин человек, подобно кораблю на морских волнах, постоянно колеблется между пороком и добродетелью. Вот он избежал подводного рифа, а вот пошел ко дну, так как у него не было сил предотвратить крушение. Человека можно уподобить музыкальному инструменту, изготавливаемому с соблюдением определенных пропорций. Инструмент этот, как правило, издает приятные звуки, но, если пропорции нарушаются, звук расстраивается. Итак, все определяется природой, а от нас ничего не зависит. Неспособные вмешиваться в ее планы, мы неизменно остаемся в руках природы мертвым инструментом, пригодным лишь для удовлетворения ее прихотей.

Если рассматривать вопрос по существу, то следует признать, что необходимые пропорции чрезвычайно тонки, самое малое отклонение от них ведет к непредсказуемым результатам, а от нас все это ничуть не зависит, хотя последствия этого заставляют человека — я придерживаюсь здесь общепринятого мнения — испытывать или великие блага, или страшные несчастья. Так не мудрее ли примкнуть к учению философов, разделяющих доктрину Аристиппа, учившего, что человек, совершивший преступление, каким бы тяжелым оно ни казалось, все равно достоин прощения: любой злодей идет на преступление не по своей воле, а подталкивается к нему мощным напором страстей. Поэтому его не должно ни карать, ни ненавидеть, а напротив, следует ограничиться воспитанием и мягкими мерами исправления.

Один из ваших философов заявил: “Этого недостаточно. Надо иметь законы, ведь мы, даже если они и несправедливы, испытываем в них необходимость”. Философ этот применил ничтожнейший софизм, поскольку на самом-то деле мы нуждаемся только в справедливости. Сущность закона исчерпывается справедливостью, а вот насильно навязываемый неправедный закон ведет к тирании».

«Однако совершенно очевидно, о почтенный старец, — позволил я себе возразить Заме, — что преступников, едва обнаружится опасность, которую они представляют для общества, требуется изолировать!»

«Допустим, — отвечал Заме, — но зачем их карать! Наказание следует налагать лишь в меру вменяемости, если человек был способен воздержаться от злодеяния. Но все преступники, подчиняясь непреодолимым верховным законам естества, оказываются виновными помимо собственной воли. Значит, от них надо избавиться, отправив злодеев в изгнание, или же постараться сделать их лучше, заставить принести пользу людям, потерпевшим от преступных действий. Но не бросайте их с крайней бесчеловечностью в эти зачумленные клоаки, где все кругом словно бы поражено гангреной, так что трудно угадать, что сильнее способствует нравственному разложению заключенных: ужасное обращение надзирателей с узниками или же печальный вид товарищей по несчастью, пребывающих в ожесточенной нераскаянности… Убивать преступников нет ни малейшей необходимости: пролитая кровь не заглаживает вину и вместо одного злодеяния мы мгновенно получаем целых два. То, что оскорбляет природу, никогда не может выступать в качестве возмещения убытка.

Если же вы связали гражданина определенными ограничениями, все-таки рассчитывая сохранить его для общества, постарайтесь обратить пристальное внимание на то, чтобы цепи эти не наносили ущерба достоинству. Унижение только растравляет дух человека, из-за чего портится его характер. Люди не в состоянии вынести тяжкий груз презрения: тысячи примеров свидетельствуют о том, что бывшие жертвы закона нарушают его, чтобы отомстить за перенесенное унижение. Кое-кто, движимый отчаянием после испытанной несправедливости, попадает иногда и на эшафот.[74]

Однако же, друг мой, — продолжал этот великий человек, сжимая мои руки, — сколько пришлось преодолеть предрассудков, чтобы прийти к таким мыслям! Сколько химерических мнений пришлось рассеять! Какие нелепые системы требовалось отвергнуть! Какие усилия понадобились на то, чтобы осветить факелом философии принципы управления!.. С каким трудом мы учимся спокойно смотреть на огромное множество поступков, в течение долгого времени считавшихся преступлениями!

О ты, держащий в руке судьбу своих соотечественников, кем бы ты ни являлся — судьей, князем или законодателем, — пользуйся властью, дарованной тебе законом, только затем, чтобы смягчить свойственную ему строгость. Не забывай о том, что земледелец, стремящийся облагородить дикие растения, добивается своей цели одним терпением. Подумай также и о том, что природа ничего не делает напрасно, следовательно, любой живущий на земле человек когда-нибудь окажется полезным. К суровости склоняются лишь те, кто злоупотребляет законом, ведь они, презирая человеческий род, отказываются видеть в чувстве чести единственную узду, которой должно удерживать людей, а в стыде — единственное наказание, которого следует бояться.

Ваши злосчастные законы, неупорядоченные и жестокие, способные только карать, но не исправлять, приносят с собой одно разрушение, ничего не создавая взамен. Они подстрекают к бунту, но не наводят порядок. Трудно надеяться хотя бы на скромный прогресс в науках, служащих познанию человека и управлению обществом, ведь добиться успеха здесь можно лишь после того, как будут открыты средства, помогающие исправлять, но не уничтожать преступника, делать его лучше, и притом не унижать человеческое достоинство.

Вернее всего действовать по моему примеру, теперь вам известному. Постарайтесь сделать так, чтобы преступление не возникало вообще, тогда отпадет надобность и в законах. Перестаньте карать многочисленные заблуждения — разве только выставляйте их в смешном виде, так как они нисколько не вредят обществу, — и законы станут излишними.

“Законы, — писал где-то ваш Монтескьё, — дурное средство для изменения обычаев и привычек: с их помощью нельзя сдержать страсти. Старайтесь приблизить успех с помощью добрых примеров, вознаграждая благонравие”.

К мыслям этого выдающегося человека я бы мог добавить, что вернейшее средство обратить людей к добродетели заключается в том, чтобы заставить их полюбить ее очарование и, главное, осознать ее необходимость. Мало постоянно возглашать красоту добродетели, надо уметь доказывать свою правоту наглядными примерами, убеждающими людей, что они многое потеряют, если откажутся следовать по пути добра. Если вы желаете, чтобы граждане уважительно относились к условностям и ограничениям, утвердившимся в обществе, научите их понимать присущие обществу могущество и силу. Наказаниями здесь ничего не добиться. Соображения, высказанные мною, заставят вас быть крайне осторожными в выборе возмездия тому, кто в чем-нибудь провинится против общества. Ваши нынешние законы, вместо того чтобы воссоединить человека с обществом, или изолируют провинившегося, или лишают его жизни — сплошные крайности… Какая непроходимая и вместе с тем нетерпимая глупость! Сколько времени потребуется на то, чтобы от нее избавиться! Когда же, наконец, ее начнут проклинать?!

Человек гнусный и презренный, внушающий ужас, рожденный лишь затем, чтобы служить палачом нашего рода, страшное чудовище, ты возомнил, будто тюремные цепи и виселицы являются неопровержимыми аргументами, но тогда тебя следует сравнить с безумцем, предавшем огню свой ветхий дом, вместо того чтобы приступить к ремонту. Когда же ты, наконец, перестанешь думать, будто бы в мире нет ничего прекраснее твоих законов с их великолепными результатами? Откажись от несносных предрассудков, ведь из-за них ты без всякой пользы запятнал себя слезами и кровью твоих сограждан. Доверься природе, пусть она поступает по-своему, разве ты когда-нибудь раскаивался в излишнем к ней доверии? Неужели величественный тополь, гордо устремляющий к небу свою вершину, менее красив, чем чахлый кустарник, подстриженный тобой по правилам садового искусства? А дети народов, которых ты называешь дикими? Растущие на свободе, они, когда пробуждается соответствующая потребность, как и все животные, тянутся к груди своей матери. Разве они выглядят менее цветущими, сильными и здоровыми, чем хрупкие дети твоей страны, с первого дня появления на свет чувствующие, что рождены вечно носить цепи?

Чего же ты наконец добился, оскорбляя природу? Если ей удается избежать твоих преград, то все получается прекрасным и величественным. Искусства же, столь тобою ценимые, поощряемые и прославляемые, — эти искусства обретают истинную возвышенность, лишь подражая естественному беспорядку, чему препятствуют твои нелепые действия. Итак, позволь природе продолжать прихотливую игру, не надейся сдержать ее пустыми предписаниями: она все равно их нарушит, как только того потребуют ее собственные законы. И тогда ты, подобно всему тому, что тебя сковывает, станешь жалкой игрушкой, полностью зависящей от мудрых прихотей природы».

«Великий человек! — вскричал я в порыве энтузиазма. — Весь мир должен быть освещен светом вашего разума. Счастливы, стократ счастливы граждане этого острова, но в тысячу раз благословеннее будут законодатели, сумеющие вам подражать! Платон совершенно верно заметил: “Государства не станут образцами благополучия до тех пор, пока не будут иметь в качестве правителей философов, а правители не превратятся в философов”».

«Друг мой, — отвечал Заме, — вы мне льстите, а я не падок на лесть. Поскольку же вы, воздав мне хвалу, воспользовались словами философа, позвольте доказать вашу неправоту, сославшись на другого мыслителя.

Солон в разговоре с лидийским царем Крезом проявил твердость. Царь пытался ослепить законодателя величественной роскошью, но в ответ услышал суровую отповедь. Баснописец же Эзоп осудил поведение Солона.

“Друг, — сказал ему поэт, — к царским персонам или не следует никогда приближаться, или с ними надо говорить только о вещах лестных”.

“Скажи лучше, — отвечал Солон, — что к ним или не следует приближаться вообще, или с ними надо говорить только о вещах полезных”».

Мы вернулись домой. Заме подготовил там для меня новое зрелище.

«Входите, — пригласил он меня. — Вначале вы видели только наших женщин, затем — одних мужчин, а теперь вы сможете наблюдать их вместе».

Открываются ведущие в обширную гостиную двери, и я вижу перед собой пятьдесят прекраснейших женщин столицы в компании пятидесяти молодых людей, отобранных по росту и красоте фигуры.

«Те, кого вы видите перед собой, — люди семейные, — пояснил мне Заме, — у нас появляются в свете только после вступления в брак, как я вам уже говорил ранее. Вместе с тем, хотя все собравшиеся связаны брачными узами, вы не отыщете среди них ни одной семейной пары, поскольку мужья пришли сюда без жен, а жены — без мужей. Полагаю, что таким образом вы составите себе лучшее представление о наших нравах».

Милое собрание уселось за стол, уставленный простыми и свежими кушаньями, а затем каждый порадовал нас своими талантами. Они играли на каких-то инструментах, совершенно нам неизвестных: по-видимому, ими на острове пользовались еще до приобщения к цивилизации. Одни из этих инструментов походили на гитару, другие — на флейту. Музыка, однако, не отличалась разнообразием тональности и совсем мне не понравилась: видно, Заме не познакомил островитян с нашей музыкой.

«Боюсь, что музыка не столько облагородит, — шепнул он мне, — сколько изнежит и развратит их души. Между прочим, мы тщательно избегаем всего, что может изнежить нравы. Я оставил им те инструменты, на которых они играли и раньше. Здесь я не намерен вносить ничего нового».

После концерта представители обоих полов вместе танцевали, а также показали нам несколько игр. Во всем неизменно проявлялись стыдливость и строжайшая сдержанность: ни жестом, ни взглядом, ни нескромным движением они не могли оскорбить даже самого строгого наблюдателя. Сомневаюсь, чтобы какое-нибудь европейское собрание смогло удержаться в столь жестких рамках. Я не видел ни далеких от приличий рукопожатий, ни непристойных перемигиваний, ни подталкиваний коленками, никто не шептал двусмысленных слов, не разражался приступами смеха — одним словом, никто не вел себя так, как принято в нашем растленном обществе, где повсюду царят грубость, бесстыдство, бесчинство и разврат.

«При столь незначительных ограничениях, — сказал я Заме, — с такими мягкими законами и без религиозных запретов в этом собрании должна была бы процветать полная распущенность, которой я, однако, не наблюдаю».

«Законы и религиозные обряды подавляют нравственность, но отнюдь не способствуют ее очищению, Порядочного человека следует воспитывать не прибегая к помощи вооруженных кандалами палачей, без догматов и храмов, в противном случае мы вырастим злодеев и лицемеров, но так и не увидим добродетели. Мужья этих женщин, хотя и отсутствуют, остаются друзьями танцующих юношей. С женами они живут счастливо, ведь они выбрали их, руководствуясь чувством любви. Так почему же вы думаете, что их друзья, которые тоже любят своих жен, потревожат покой счастливых собратьев? Тогда они наживут себе сразу трех врагов: женщин, которых они домогались, собственных жен, пришедших в отчаяние от поступков мужей, и, наконец, друзей, оскорбленных такими действиями.

По моему настоянию воспитание детей определяется этими принципами. Здесь правила порядочности всасываются с молоком матери и затем укрепляются в детских душах благодаря могущественнейшим из педагогических средств — чувствительности и деликатности. Зачем же нам теперь религия и законы? Вы, европейцы, почему-то додумались до крайней нелепости, якобы человеком — как будто речь идет о диком животном — должно управлять только при помощи репрессий. Проникшись столь ужасным учением, вы сделали человека таким гадким, насколько хватило ваших сил, и естественная склонность к пороку вашими усилиями дополнилась страстным желанием вырваться из пут закона.

Ничто так не льстит этим молодым людям, не вселяет в них сильнейшую гордость, как возможность быть принятым у меня в доме. Прознав о подобной слабости, я сумел извлечь из нее выгоду: если хочешь управлять поступками человека — прежде всего обратись к его сердцу. Так почему же в этом деле преуспели лишь немногие? Оттого, что половина взявшихся за него оказались круглыми дураками, а остальные, вероятно люди несколько более здравомыслящие, не дали себе труда проникнуть в тайны человеческого сердца, а без знания их мы обречены совершать одни глупости или, в лучшем случае, заурядные поступки, освященные общими для всех правилами. Тупое следование правилам — вот оно, главное оружие дураков. Они вбили в свои тупоумные головы мысль, будто бы одно и то же правило одинаково приемлемо для всех, хотя в мире не сыскать даже двух людей со схожими характерами. Разумеется, они не удосужились изучить человека, чтобы предписать каждому должное поведение. Они не замечают того, что ведут себя подобно плохому врачу, чьи действия сами, конечно же, осудили бы. Врач этот выписывает одно лекарство от всех болезней, вне зависимости от того, приносит оно пользу или же не приносит, благоприятно для больного или вредит его здоровью. Ленивая совесть таких людей моментально успокаивается, едва лишь они убедятся в исполнении правил, в том, что они ведут себя в соответствии с правилами.

Если кто-нибудь из этих юношей, — продолжал Заме, — погрешит против своих обязанностей, я захлопну перед ним двери моего дома. Островитяне сильно этого опасаются, ведь я сумел вызвать к себе любовь, так что малейший знак моего неудовольствия приводит их в ужас».

«Но вы же не всегда можете наблюдать за согражданами?»

«По возвращении домой они встречаются с женами и по большей части занимаются хозяйством, не помышляя о прелюбодействе.

Однако, — продолжал правитель острова, — случаи супружеской измены иногда имеют место, но весьма редко, и притом их тщательно скрывают, вследствие чего не происходит ни волнений, ни скандалов. Если же недозволенная страсть, по моим подозрениям, усиливается настолько, что угрожает обществу серьезными неприятностями, то я, разлучив виновных, расселяю их по разным городам. Иной раз закоренелых прелюбодеев приходится даже на какое-то время высылать за пределы Тамое. Ссылка грозит здесь только уголовным преступникам. Островитяне боятся этого наказания до такой степени, что с крайней осмотрительностью избегают любых действий, способных навлечь на них подобную кару. Если вы хотите управлять народом, то вам следует начинать с легких наказаний, и тогда вам не придется прибегать к кровавым мерам устрашения».

После нескольких часов, которые молодые люди провели в достойных и целомудренных развлечениях, Заме сказал мне:

«Достаточно развлечений; я отсылаю этих людей к их семьям, ведь там их давно ожидают, хотя и без ревности — в этом я вполне уверен, — но, вероятно, с некоторым нетерпением».

Улыбнувшись, он подал собравшимся какой-то знак. Тотчас же веселье прекратилось и все отправились по домам… Между прочим, никто никого не провожал, не предлагал даме свою руку — короче говоря, ни словом, ни жестом не нарушил благопристойности. Первыми ушли женщины, через час за ними последовали молодые люди. Все они благодарили и прославляли доброго государя, который, горячо любя своих подданных, снизошел до забот об их невинных удовольствиях.

«Завтра поднимайтесь пораньше, — предложил мне Заме, — я хочу провести вас в мой храм, чтобы вы смогли увидеть великолепие, пышность и роскошь справляемых там религиозных церемоний. Да, мне хотелось бы показать вам, как мои жрецы отправляют службу».

«Ах! — отвечал ему я. — Это и было предметом моих страстных желаний. Вера вашего народа должна отличаться такой же чистотой, как и его нравы. Я просто сгораю от нетерпения помолиться Богу вместе с островитянами. Но вы что-то сказали о роскоши… Великий человек! Как мне думается, я достаточно хорошо вас знаю и потому могу не опасаться пышных религиозных церемоний».

«Вы сами во всем убедитесь, — сказал мне Заме. — Буду ждать вас за час до восхода солнца».

На следующее утро я к назначенному времени подошел к дверям, ведущим в покои нашего философа, где меня уже ждали. Жена, дети и невестка Зилия окружали любезного главу семейства.

«Пойдемте, — произнес Заме, — светило скоро должно появиться, так что нас давно уже ждут».

Мы прошли через весь город; обитатели его, покинув свои дома, присоединялись к нам по мере нашего продвижения. Вскоре мы добрались до зданий, где воспитываются дети. О воспитании островитян я расскажу вам чуть позже. Ребятишки обоего пола выбегали из дверей целыми толпами и, руководимые пожилыми людьми, присоединялись к общей процессии. Наконец мы добрались до подножия горы на восточной окраине города… Заме поднимается на вершину, я вместе с его семьей следую за ним; нас окружают толпы островитян. Все хранят глубокое молчание. Появляется солнце. Воздев руки к небу, собравшиеся мгновенно падают ниц, и кажется, будто их души устремляются ввысь вслед за руками.

«О Предвечный владыка, — начал свою речь Заме, — соблаговоли принять искреннюю благодарность обожающего тебя народа… Мы обращаемся не к тебе, светозарное светило, но к тому, кто тебя создал и приводит в движение; твоя красота напоминает нам его образ, твои величественные движения — его могущество… Так передай же ему наши нижайшие просьбы, пусть он не лишает нас покровительства, пока мы по его милости живем на этой земле; пусть мы соединимся с ним, как только ему вздумается разрушить наше тело, пусть он направляет наши мысли, руководит поступками, очищает души… Господь, соблаговоли же в твоем величии принять эти изъявления почтительной любви и не забудь о нас в блеске своей славы».

Заме произносил свою речь стоя, с воздетыми руками, в то время как остальные островитяне оставались на коленях. Затем он и сам бросился ниц и, помолившись в молчании, с полными слез глазами, поднялся на ноги, чтобы отвести народ обратно в город.

«Вот и все, — сказал мне Заме, когда мы возвратились во дворец. — Неужели вы думаете, будто Господь, повелевающий Вселенной, требует от нас чего-то большего? Какая необходимость ради молитв и богослужения запираться в храмах? Достаточно увидеть лишь одно из этих величественных движений солнца, чтобы это возвышенное проявление божественного величия пробудило у нас в сердцах чувство благодарной любви к Предвечному. Вот почему я избрал для моей молитвы соответствующее время и место, как вы сами могли то видеть.

Природное великолепие, мой друг, — вот единственная роскошь, которую я признаю, ибо Предвечному угодно лишь такого рода почитание. И в самом деле, религиозные церемонии были изобретены для потехи глаз, когда осквернилось сердце. Мои же обряды волнуют сердца людей и вместе с тем очаровывают их взор. Так не должно ли отдать им предпочтение? Но я счел необходимым сохранить кое-что и от старого культа, поскольку это казалось мне необходимым. Прежде обитатели Тамое поклонялись Солнцу, так что мне осталось лишь слегка исправить их воззрения. Я сумел опровергнуть заблуждения островитян: они принимали сотворенное за творца, тогда как правильнее будет почитать не Солнце, тело приводимое в движение, а непосредственно перводвигатель. К моим словам прислушались; они всем понравились, и мне удалось, почти не изменив древних обычаев, воспитать из язычников народ, благочестиво поклоняющийся Верховному Существу.

Неужели ты думаешь, что граждане станут лучше и счастливее от твоих нелепых догматов, невразумительных таинств и идолопоклоннических обрядов? Разве ладан, сжигаемый на мраморных алтарях, по-твоему, стоит молитв, возносимых Господу этими неискушенными душами? В европейских религиях почитание Предвечного исказилось и тем самым уничтожилось. Когда я вхожу в европейский храм, то вижу там раки с мощами, множество статуй святых, наблюдаю всевозможные смехотворные обряды. Единственное, чего в ваших храмах трудно сыскать, так это Господа, которого я страстно желал там встретить. Обрести Господа мне удалось лишь после того, как я начал искать его в моем собственном сердце.

“Увы! — сказал я себе тогда, — раз уж мое сердце напомнило мне о Боге, значит, я не должен более искать его в другом месте; вот единственная жертва, которую я положу у подножия алтаря. Пребывая в святилище природы, окруженный ее красотами, я проникаюсь идеей божественного величия; созерцая прелести естества, я получаю духовное назидание, душа моя становится чище, и мне не надо ничего иного. Если я не сделал в своей жизни столько добра, сколько от меня требовалось, Господь, по своей благости, меня простит, в этом я даже не сомневаюсь. Освободив почитание и образ Божий от множества нелепых пустяков, ранее считавшихся необходимыми для людей, я сослужил Господу добрую службу, ведь я устранил препятствия, мешавшие проникнуться его возвышенной сутью. Да, я с презрением отвергаю все претендующее разделить божественное величие, скажу более, я бы не любил Господа так горячо, не будь он единственным и самым могущественным по своей сути. Если он поделит свое могущество, если оно станет множественным, — одним словом, если это простое существо необходимо будет почитать во множестве форм, — я увижу в этой пугающей и варварской системе только беспорядочное нагромождение нечестивых заблуждений. Одна мысль об этом кажется мне невыносимой, ведь она оскорбляет того, к кому устремляется моя душа, делает его для меня отвратительным, вместо того чтобы вселять в мое сердце чувство любви к нему.

Но разве люди, которых мне выдавали за просвещенных, удосужились искренне познать это прекрасное Существо? Увы! Они алчно домогались лишь одного, как бы половчее одурачить своих ближних. Так почему же я должен им верить, ведь я всегда проклинал ложь и обман и в течение всей своей жизни старался вести мой народ по пути истины и добродетели?

Небесный владыка, если я и заблуждался, осуждай мое сердце, но не мой разум. Ты знаешь слабости человека; из-за них он обречен совершать ошибки, поэтому ты не будешь наказывать меня за невольные прегрешения, объясняемые чистотой моей чувствительной души. Нет, ты не осудишь человека, старавшегося воздать тебе достойнейшее почитание, если почести эти оказались не такими, как должно”.

Пойдем, — сказал мне Заме, — нам пора уходить. Мои добрые граждане, возможно, желают поразмыслить наедине с собой, поскольку такой обычай установился в дни религиозных праздников, которых здесь ожидают с великим нетерпением. Именно потому я и не разрешаю их справлять чаще двух или трех раз в году. Я хочу, чтобы островитяне считали такие дни благословенными. Чем реже отмечаются праздники, тем почтительнее к ним относятся, тогда как ежедневными торжествами скоро начинают пренебрегать.

Следуй за мной, перед часом отдыха мы еще успеем посетить земли, расположенные поблизости от города.

А вот и их владения, — сказал мне Заме, указывая рукой на небольшие участки земли, отделенные друг от друга живыми изгородями, зелеными и покрытыми цветами. — Каждый владеет своим участком, разумеется довольно-таки скромным, но это заставляет людей хорошо трудиться. Чем меньше твои владения, тем более ты заинтересован получше обрабатывать землю. Участок позволяет каждому гражданину прокормить себя и жену; если же трудиться добросовестно, то создастся даже некоторое изобилие. Впрочем, и без особых усилий от этой земли удается получить все необходимое для жизни. Участки, принадлежащие холостякам, вдовам и разведенным, несколько меньше. Они расположены в другом месте, неподалеку от кварталов, где живут эти люди.

Мои собственные владения, — продолжал Заме, — такие же скромные, ибо я, подобно прочим гражданам, получаю землю в личное пользование от государства. Работников я подбираю среди тех островитян, кто предпочел жить в одиночестве. Они же являются моими слугами и выполняют домашнюю работу. Лишенные семьи, слуги привязываются к моему дому, поскольку твердо знают, что найдут в нем еду и пристанище до последних дней своей жизни».

Участки островитян соединялись между собой прелестными тропинками, обсаженными красивыми кустами. Повсюду, как я наблюдал, в изобилии произрастали роскошные дары природы. Я видел множество хлебных деревьев, способных давать пропитание, мало чем отличающееся от тех изделий, что мы приготовляем из муки, зато более нежное и вкусное. Там же росли и другие редкие растения, характерные для благословенных южных островов: кокосовые, финиковые пальмы и т. п. Из корневищ следует отметить особенно распространенный на этом острове ямс, чем-то напоминающий дикую капусту. Из ямса приготовляют очень вкусное блюдо, куда также входит и кокосовый орех. Многие европейские овощи прижились на острове и нравятся местным жителям. Там растет и сахарный тростник, а также плод, напоминающий гладкий персик и обнаруженный капитаном Куком на Амстердамских островах; обитатели этой английской колонии называют его фигеей.

Вот почти и все, чем питаются эти мудрые, трезвые и умеренные люди. Ранее на острове обитали какие-то млекопитающие, но они были уничтожены по настоянию отца Заме. На птиц островитяне никогда не охотятся.

Все эти продукты питания, а также великолепная вода обеспечивают жителям острова прекрасную жизнь. Они могут похвалиться отменным здоровьем: молодые люди крепкие, способные производить потомство, а старики бодрые и здоровые. Продолжительность жизни здесь значительно превышает наш средний уровень — в общем, все счастливы.

«Ты чувствуешь, какой на острове климат, — сказал мне Заме, — здоровый, мягкий, не подверженный атмосферным колебаниям; растительность здесь богатая и изобильная, воздух поражает своей чистотой. Дожди, выпадающие на острове в июле и августе, определяют собой время года, которое мы называем зимой; воздух у нас, разумеется, никогда не охлаждается до такой степени, чтобы заставить местных жителей носить теплую одежду. Никто на острове никогда не простужался, да и вообще люди заболевают здесь крайне редко. Наибольшее из зол, обрушиваемых на нас природой, — преклонный возраст: почти все местные жители умирают в глубокой старости естественной смертью.

Наши искусства тебе уже известны, поэтому я не буду о них рассказывать. Что касается наук, то число их крайне ограниченно. Каждый островитянин умеет читать и писать: мой отец в первую очередь добился всеобщей грамотности населения. Поскольку большинство островитян свободно владеет французским языком, то я привез сюда пятьдесят тысяч томов, скорее для развлечения граждан, чем ради их образования. Книги эти я распределил по городам, составив из них небольшие библиотеки, которыми охотно пользуются местные жители, разумеется, если остается свободное время после работы в поле. Ранее островитяне уже обладали кое-какими познаниями в астрономии, так что мне осталось только уточнить их сведения. Они также были сведущи в практической медицине, причем в объеме, достаточном для спокойной жизни. Пользуясь трудами лучших врачей, я и здесь внес необходимые улучшения. Туземцам и раньше была знакома архитектура: каменные строения на острове выглядели весьма недурно. Наконец, они неплохо разбирались в военном искусстве и умели строить прекрасные морские суда. Отдельные наши граждане развлекаются сочинением стихов на родном языке; если бы ты понимал этот язык, то нашел бы нашу поэзию сладкозвучной, приятной и выразительной. Что же касается богословия и юриспруденции, то науки эти, слава Богу, на острове совершенно неизвестны. Пожелай я погубить моих подданных, тогда, ясное дело, можно было постараться завести их в лабиринт заблуждений и нелепостей. Создавать сословие священников и судейских — значит вести народ прямой дорогой к гибели. Если бы я пошел по этому пути, то священники занимали бы сограждан разговорами о Боге, а юристы, рассуждающие по Фаринацию, начали бы сооружать виселицы, которые они, по всей видимости, считают непременным архитектурным украшением городских площадей.

Да, кое-где у вас в стране мне приходилось видеть эти вечные памятники национального позора, свидетельствующие как о жестокосердии правителей, дозволивших тупоумным судейским скотам воздвигать эшафоты, так и о невежестве народа, согласившегося терпеть страдания. Давайте-ка пообедаем, — прервал свою тираду Заме, — сегодня вечером я постараюсь доставить вам новое удовольствие. Вы даже не подозреваете, какими талантами обладают мои островитяне».

Когда наступил вечер, Заме повел меня на городскую площадь, пропорции которой вызывали у меня восхищение.

«Но ты забыл о главном ее достоинстве, — заметил Заме, — ведь на ней никогда не проливалась кровь человека. Никогда и в будущем не совершат здесь столь позорного деяния».

Мы прошли немного вперед. Передо мной стояло красивое здание правильной формы, расположенное параллельно дворцу Заме. Я до сих пор не знал, для чего оно было предназначено. Оба строения значительно украшали площадь.

«Два верхних этажа, — сказал мне мой спутник-философ, — используются нами в качестве общественной житницы. Я наложил на граждан лишь один налог, который, впрочем, исправно плачу и сам. Каждый островитянин раз в году обязан привезти на общественный склад небольшое количество плодов, полученных с обрабатываемого им участка, — разумеется, речь идет о плодах, способных хорошо сохраняться. В голодные времена мы пользуемся этими запасами. Население столицы может питаться из житницы в течение двух лет, то же самое относится и к прочим городам, так что мы не боимся даже продолжительных неурожаев. Поскольку же здесь нет ни чиновников, ни перекупщиков, опасность умереть с голоду нам, судя по всему, не угрожает.

В нижней части здания расположена театральная зала. Развлечение это, если дело поставлено правильно, по моему мнению, необходимо для любого народа. Мудрые китайцы придерживаются такой же точки зрения, ведь они увлекаются театром более трех тысяч лет. Греки только лишь взяли с них пример. Меня, впрочем, крайне удивляет то обстоятельство, что римлянам понадобилось четыре столетия, чтобы допустить у себя театральные представления, а персы и индийцы вообще ничего о них не знают.

Сегодня вечером дается спектакль, чтобы торжественно вас приветствовать. Пройдемте, и вы увидите, какую пользу извлекаю я из этого благопристойного и познавательного развлечения».

Я очутился в обширном, со вкусом обставленном здании. Театр этот был построен еще при жизни отца Заме, стремившегося ввести на острове здравые европейские обычаи. Он обнаружил, что в прошлом островитяне, несмотря на низкий уровень развития, любили зрелища, так что правителю оставалось внести в пьесы отдельные улучшения, насколько то было в его силах, дабы театральные представления приносили народу большую пользу. Внутреннее убранство театра отличалось простотой; повсюду царила скромная изысканность и далекая от роскоши чистота. Способная вмещать более двух тысяч человек, зала была наполнена до отказа. Актеры выступали на сцене, находившейся на возвышении. Роли исполняли следующие лица: прекрасная Зилия, ее муж, дочери Заме и молодые люди из числа живущих в городе. Всех их мы скоро увидим в представлений.

Драма была написана на местном наречии. Заме, оказавшийся автором, любезно объяснял мне по ходу действия смысл отдельных сцен. Содержание пьесы сводилось к следующему: некая молодая жена осмелилась нарушить святость супружеских уз, но затем искупила свою ошибку жестокими страданиями, которые, как правило, в избытке обрушиваются на прелюбодеев.

Рядом с нами сидела хорошенькая женщина; черты лица ее, как мне показалось, по мере развития действия пьесы претерпевали изменения. Сначала она покраснела, потом побледнела, грудь ее затрепетала от вздохов, дыхание участилось, наконец у нее из глаз брызнули слезы. Женщина предпринимала отчаянные усилия, пытаясь скрыть от окружающих свои душевные страдания, но волнение ее было так велико, что она не выдержала. С криками отчаяния зрительница начала рвать на себе волосы, а затем поднялась с места и выбежала из залы.

«Прекрасно! — обратился ко мне Заме, внимательно следивший за разыгравшейся перед нами сценой. — Великолепно! Ну, как видите: мои уроки оказывают кое-какое действие! Вот и все наказания, ведь для исправления людей чувствительных нет необходимости прибегать к иным средствам. Кстати говоря, во Франции женщина, повинная в прелюбодеянии, нагло пренебрегает общественным мнением, поскольку она даже не понимает смысла высказываемых ей упреков. Зато в Сиаме прелюбодейку отдают на растерзание слону. Не кажется ли вам, однако, что излишняя терпимость к нарушению супружеской верности и варварская жестокость, распространившаяся среди другого народа, представляют собой одинаковую опасность для граждан? Не лучше ли поступать по моему примеру?»

«О выдающийся человек! — вскричал я тогда. — Ваш ум, всю полноту вверенной вам власти вы употребили на святые дела!»

Позднее мы узнали о том, что после трогательного театрального приключения провинившаяся женщина чистосердечно призналась в содеянном своему мужу и получила от него полное прощение; что же касается ее любовника, то он предпочел отправиться в добровольное изгнание.

«Пускай же теперь блюстители нравов только попробуют обрушиться с обвинениями на театральные зрелища! Смотрите, какие нас могут ждать прекрасные результаты! Ваши нравственные цели, впрочем, не отличаются от моих, — сказал мне Заме, — и все же люди у вас остаются ко всему безучастными, потому что от постоянного повторения одних и тех же уроков притупляются чувства, и вы, словно заезжие иностранцы, начинаете насмехаться над критикой проницательного цензора, стремящегося исправить поврежденные нравы. С наглым бесстыдством выслушиваете вы его упреки, ведь из-за непомерного тщеславия вы даже не можете предположить, что вас кто-нибудь осмелится порицать. Таким образом, любая критика оскорбляет ваше непомерное самолюбие».

На следующий день я вместе с Заме ходил осматривать воспитательные учреждения. Я увидел перед собой два обширных здания, по высоте значительно превосходившие остальные постройки. В этих зданиях мне удалось насчитать множество комнат. Осмотр начался с заведения для мальчиков, где пребывало более двух тысяч воспитанников. Они поступали туда в двухлетнем возрасте и покидали воспитательный дом в пятнадцать лет, когда наступало время жениться.

Пышущие здоровьем мальчики здесь распределены законодателем по трем группам. До шести лет их окружают всяческими заботами, поскольку в первые годы жизни человек не отличается особой силой. С шести до двенадцати лет наставники стремятся выявить наклонности своих воспитанников, с тем чтобы будущие занятия не противоречили их вкусам. Особенное внимание неизменно уделяется сельскому хозяйству, ибо, по мнению островитян, данный вид деятельности для мужчин самый подходящий.

Третья группа составлена из мальчиков в возрасте от двенадцати до пятнадцати лет. Эти воспитанники получают первые сведения об общественных обязанностях гражданина, о должном отношении к родителям, благодаря которым они и появились на свет. Воспитанникам также стараются внушить признательную любовь к Господу — создателю человеческого рода. Юношей деликатно предупреждают о приближении той поры, когда мужчина связывает свою судьбу с избранницей сердца; рассказывают о том, как надо вести себя с любезной подругой, с которой им суждено будет вместе идти по жизни; доказывают, что на счастье в обществе нежной и красивой женщины вправе рассчитывать лишь тот из них, кто способен прикладывать немалые усилия, с тем чтобы его избранница смогла вкусить положенные ей радости. Им объясняют, что не будет для них тогда подруги более верной и спутницы более нежной. Одним словом, нигде в мире не удастся найти существо, привязанное к мужчине сильнее, чем его собственная супруга. Будущая жена, говорят им, заслуживает мягкого и обходительного с ней обращения, ибо представительницы слабого пола, по природе боязливые и пугливые, надеются найти у мужчин любовь и поддержку, лишь в этом случае они крепко привязываются к любимому. Но если мужчина, преступно злоупотребляя своей властью, обрекает женщину на несчастья только потому, что обладает большей силой, то взамен он не получит ничего, кроме глубочайшего презрения.

«Хотя по природе мы и располагаем внушительной властью, женщины, чья пленительная красота навевает на нас очарование, наделены лучшими по сравнению с мужчинами качествами. Так на что же вы еще будете надеяться, — внушают наставники ученикам, — если осмелитесь нанести женщине жестокое оскорбление? Кто осушит ваши слезы во время тяжких невзгод? Кто поспешит вам на помощь, когда вы будете страдать от нестерпимых болезней? Лишившись наилучшего утешения, какое только выпадает на долю мужчины в этом мире, вы предпочитаете ввести себе в дом рабыню, содрогающуюся от страха при первом звуке вашего голоса, с испугом встречающую любое ваше желание. Склонившись под ярмом ненавистного супружества, она лишь какое-то время будет вынуждена, презирая в душе своего мучителя, терпеть ваши непристойные объятия».

Ученики здесь, — давал свои разъяснения Заме, — приобретают на практике некоторые познания по сельскому хозяйству. Впрочем, занятия эти совершенно необходимы, ведь земля, прилегающая к столь обширному дому, никем другим не обрабатывается, так что пропитание себе юноши вынуждены добывать собственными руками.

Затем наступает пора военных упражнений, прерываемых лишь с разрешения наставников ради восстановления сил. На отдыхе юноши обыкновенно танцуют, занимаются борьбой, развлекаются играми, укрепляющими здоровье, способствующими росту и дающими выход кипению молодых сил.

По достижении требуемого для женитьбы возраста юноши готовятся к свадьбе, простой и непритязательной. Молодой человек в сопровождении своих родителей приходит в воспитательный дом для девочек. Там, в присутствии всех воспитанниц, он и должен выбрать себе невесту. После того как намеченная избранница также даст свое согласие на брак, им позволяют в течение недели встречаться друг с другом. Будущие жених и невеста по несколько часов в день проводят в беседах — разумеется, под надзором наставниц воспитательного дома для девочек. По ходу знакомства молодые люди успевают узнать, стоит ли им связывать себя брачными узами.

Если муж или жена потребуют развода, они не встретят отказа, поскольку счастье в семейной жизни должно определяться только естественным чувством. В таком случае надо снова делать свой выбор. Договорившиеся между собой просят народных судей соединить их в браке. Получив согласие, они, вздымая руки, клянутся перед Господом хранить супружескую верность, помогать друг другу, вместе трудиться, бороться с нуждой и болезнями, а также не злоупотреблять правом на развод, дозволенный лишь в исключительных случаях.

Покончив с формальностями, молодые люди вступают во владение выделенным им домом. Я уже говорил, что в первые два года совместной жизни они находятся под надзором родителей или соседей. Итак, они живут счастливо.

Наставников в воспитательный дом для мальчиков выбирают из числа холостяков, посвятивших себя такому делу. Они сильно привязываются к месту службы, подобно тем одиноким мужчинам, которые работают у меня в доме. Там они живут и получают пищу. Наставниками, как правило, становятся люди, наиболее подготовленные к столь ответственной должности, причем важнейшим из требуемых от них качеств считается абсолютная нравственная порядочность.

Женщины, управляющие воспитательным домом для девочек, куда мы очень скоро отправимся, развелись со своими мужьями по старости или из-за болезней; их добродетель, необходимая для исполнения должности наставницы, не понесла при этом ни малейшего ущерба».

В доме, который мы посетили, проживало около трех тысяч девочек, распределенных, подобно мальчикам, по трем возрастным группам. Воспитание также ничем особенным не отличалось, из него только были исключены физические упражнения, слишком утомительные для представительниц слабого пола. Зато девочек обучали вышивке, искусству готовить любимые островитянами кушанья и швейному делу. На Тамое одежду изготовляют исключительно женщины, причем замужние обслуживают и себя, и собственных мужей, девочки шьют школьные костюмы для мальчиков, а вдовы и разведенные одевают холостяков.

«Думать, будто для образования юношества требуется что-то еще, кроме вами увиденного, значит обнаруживать свое неразумие, — объяснял мие Заме. — Вполне достаточно управлять вкусами и наклонностями воспитанников, обучать их всем необходимым предметам, сдерживать их порывы, обращаясь к их чувству собственного достоинства, ободрять их души желанием славы, наказывать за проступки мелкими ограничениями, и тогда при помощи этих мудрых правил вы успешно сможете вырастить столь нежные и драгоценные растения. Только не надо лишать их сил, нельзя делать так, чтобы наказания вошли для молодежи в обыкновение, поскольку тогда притупится их чувственность. “Самые горячие, необузданного нрава жеребята, — говорил Фемистокл, — как правило, превращаются в прекрасных коней, если им случится попасть в руки доброго конюшего”. Молодое племя — надежда и опора государства, и нам, как вы понимаете, необходимо о нем заботиться.

В каждом из этих зданий, — продолжал свои объяснения Заме, — пятьдесят комнат выделяется для стариков, вдовцов, больных и холостяков. Правом дожить остаток своих дней в комнатах мужского воспитательного дома пользуются старики, неспособные более самостоятельно обрабатывать полученный от государства участок, потом те, кто решил не жениться вторично или остался вдовцом во втором браке, и, наконец, лица, достигшие преклонного возраста вне супружества. Питание они получают с прилегающих к зданию земельных участков, причем юные воспитанники прислуживают этим жильцам, чтобы приучиться оказывать почтение старикам и заботиться о них. В женском доме мною установлены такие же порядки. Когда число мужчин или женщин превышает положенную норму, лишние жильцы находят приют у меня во дворце. Друг мой, я получаю от этого большее удовольствие, чем то, какое получил бы, устроив у себя новые залы для танцев и концертов. При взгляде на последнее пристанище почтенной старости я испытываю живое чувство удовлетворения, которого не может быть, когда видишь великолепные дома, хотя и построенные с пышной роскошью, но предназначенные всего лишь для ночлега охотников, собрания картин или выставки музейных экспонатов».

«Позвольте же мне задать вам один вопрос, — перебил я старца, — я еще не видел, как живут здесь ремесленники и мастеровые, каким образом ведутся на острове торговля и хозяйство, столь необходимые для жизни?»

«Очень просто, — отвечал мне владыка счастливого народа, — у нас имеются работники двух видов. Одни выполняют отдельные задания; к ним относятся, например, архитекторы, каменщики, столяры и т. д. Такие работники, как и прочие граждане, владеют участками земли, но при выполнении заказа со стороны государства последнее берет на себя заботы по обработке их участков и сбору выращенных там плодов, с тем чтобы избавить этих работников от всех трудов, за исключением основного задания. Вместо них на полях трудятся холостяки. Однако, я должен внести некоторые разъяснения.

Во все времена и в любой стране существовали мужчины, не расположенные к радостям Гименея; отвергая брачные узы по соображениям нравственности или здоровья, они предпочитали уединенную жизнь счастливому сожительству с подругой. В Риме число таких людей увеличилось настолько, что ради его сокращения император Август вынужден был издать закон, получивший имя Поппея. На Тамое, острове, пользующемся гораздо меньшей известностью, чем республика, покорившая вселенную, тем не менее, законы против холостяков не издаются.

Здесь очень легко получить разрешение вообще не вступать в брак, однако — взамен холостяки обязаны исполнять самые тяжелые общественные работы — тем самым они служат родине.

Ученик Аристотеля Клеарх рассказывает нам о том, что в Лаконии мужчин, неспособных к женитьбе, принуждали бегать обнаженными вокруг жертвенника, тогда как стоявшие рядом женщины бичевали бегущих. Но зачем нужно было поступать таким образом?[75]

Неизменно стремясь освободиться от всего бесполезного, я старался заменить данный закон тем, что могло принести хоть какую-то пользу. Вот почему я обложил холостяков лишь одним налогом — заставил работать на благо государства, раз уж они не могут произвести на свет новых подданных. Холостяки получают дом и скромный участок в предназначенном для них квартале, где они живут по своему разумению. Они, однако, обязаны возделывать землю работников, выполняющих государственные заказы. Холостяки охотно подчиняются: по их мнению, вожделенная свобода искупается весьма малой ценой. Вы знаете и о том, что именно эти люди трудятся на моих землях, помогают старикам и больным, служат воспитателями в школах и, кроме того, поддерживают в порядке дороги, ремонтируют их в необходимых случаях, а также ухаживают за общественными плантациями — одним словом, берут на себя всю тяжелую работу, которая всегда имеется в любом государстве. Вот каким образом я стараюсь исправлять частные пороки и недостатки по возможности с наибольшей пользой для прочих граждан. По моему мнению, каждый законодатель обязан поставить перед собой такую цель; я же стремлюсь ее осуществить по мере сил.

На мануфактурах трудятся постоянные работники. Они кормятся обменом продуктов своего ремесла на продукты питания, поскольку на возделывание земли им недостает времени. Допустим, некто пожелал приобрести отрез ткани, чтобы сшить из него платье. Тогда он, собрав на своем участке нужное сырье, отправляется к мастеровому. Мастеровой изготовляет из сырья ткань и отдает ее владельцу участка, получая взамен определенное количество овощей и фруктов. По закону продуктов отдается больше, чем то требуется для пропитания.

Мне осталось рассказать вам о том, как улаживаются судебные тяжбы между гражданами. Несмотря на принимаемые предосторожности, иногда у нас все-таки возникают ссоры, случается это, правда, крайне редко.

Здесь встречаются всего три или четыре вида преступлений, — рассказывал далее Заме, — тягчайшим из них считается халатное управление полученным от государства участком. О применяемых в этом случае наказаниях вы уже знаете: лентяев отправляют на плохо возделанные и скудные земли. Благодаря особенностям нашего государственного устройства, как я говорил ранее, мы сумели полностью искоренить воровство, изнасилование и кровосмешение. Об этих ужасах здесь даже и не вспоминают. Прелюбодеяние встречается у нас крайне редко, о средствах его исправления я также поставил вас в известность. Одно из этих средств вы уже видели в действии. С педерастией удалось справиться после того, как порок этот сделался предметом всеобщих насмешек. Лица, продолжающие питать склонность к педерастии, несмотря на угрозу общественного поругания, все-таки приносят нам какую-то пользу. Мы поручаем им самые тяжелые работы, предназначенные, как правило, только для холостяков. Так мы обличаем потенциальных педерастов и наставляем их на путь истинный, причем без костров и тюрем, этих пережитков варварских времен, при помощи которых до сих пор не удалось исправить ни одного человека.

Между гражданами порой возникают ссоры, объясняющиеся исключительно их природной раздражительностью. Поскольку же право на развод сохраняется в силе, то число поводов к семейным стычкам крайне незначительно. Как только супруги поймут, что далее их совместная жизнь становится нестерпимой, они тут же расстаются друг с другом. Каждый из них знает о том, что и вне дома ему обеспечено приличное существование; кроме того, он всегда может вступить в новый брак, если того пожелает. В итоге все улаживается самым лучшим образом. Тем не менее мелкие ссоры предотвратить невозможно и они иногда случаются. Три раза в неделю у меня в доме собираются восемь старцев; в их обязанности входит разбор произошедших беспорядков. Рассмотрев, как обстоят дела, мы выносим совместное решение, которое объявляется от имени государства. Если стороны с этим решением не соглашаются, дело может рассматриваться еще два раза, на третий же раз до их сведения доводится окончательное государственное постановление, не подлежащее дальнейшему обжалованию. Государство для островитян — это все. Оно дает гражданам пищу, воспитывает их детей, заботится о стариках, разбирает тяжбы, выносит приговоры; что же касается меня, то я предпочитаю оставаться первым гражданином нашего государства.

Смертные приговоры нами не выносятся никогда. Я уже рассказывал вам о том, как у нас наказывают за убийство — единственное преступление, заслуживающее, по всей видимости, смертной казни. Мы отдаем провинившегося в руки божественной справедливости: один Господь вправе решать его судьбу. Кстати, при мне и во время правления моего отца на острове произошло всего два убийства. Мой народ, добрый по природе, не любит проливать человеческую кровь».

Пока мы беседовали, незаметно подошло время обеда. Нам пришлось вернуться во дворец.

«Корабль ваш готов к отплытию, — сказал мне Заме, поднимаясь из-за стола. — Мы провели необходимый ремонт; сверх того, я приказал наполнить трюм свежими съестными припасами, какие только можно собрать на нашем острове. Однако, друг мой, — продолжал свою речь этот философ, — я просил вас погостить у меня две недели, из которых пока прошло лишь пять. В оставшиеся дни постарайтесь, прошу вас, исследовать Тамое с возможной тщательностью. Я бы горячо желал, чтобы дела и преклонный возраст не помешали мне составить вам компанию, но заменит меня мой сын. Он вместо меня расскажет о проведенных реформах и даст соответствующие разъяснения».

«О, великодушный муж, — отвечал ему я, — из всех моих обязанностей священнейшей я буду считать возможность воспользоваться этим милостивым разрешением, ибо мне доставляет огромное удовольствие любой повод воздать вам чистосердечную благодарность, любое ваше великодушное предложение вселяет в мое сердце неподдельную радость».

Заме с нежностью заключил меня в свои объятия.

Человеколюбие осеняет добродетель каким-то особым блеском; за свои добрые дела люди ожидают похвал и, вполне возможно, они не прилагали бы столько усилий, если бы не были уверены в том, что они их получат.

На следующее утро Ораи, его брат и я с одним из моих офицеров отправились в путь. Восхитительный остров был прорезан сетью каналов, а берега их были украшены финиковыми и кокосовыми рощами. Из города в город там, точно так же как и в Голландии, добираются по воде — на пирогах, способных развивать скорость до двух льё в час. Часть пирог принадлежат государству и управляются холостяками, остальные находятся в семейном владении, и на них разъезжают домочадцы. С управлением их легко обходится один человек. На этих пирогах мы объехали другие города Тамое; все они, за редкими исключениями, отличались примерно теми же размерами, что и столица острова. В них проживает, очевидно, одинаковое число граждан, а кроме того, все города построены по одному плану. В центре располагается обширная площадь, но если в столице на ней находится дворец законодателя и здание житницы, то в провинции площадь украшают два воспитательных дома.

На городских окраинах помещаются склады съестных припасов, отменно гармонирующие с величественным зданием — приютом для стариков. В столице, по словам Заме, приют находится рядом с его дворцом. Остальные старики квартируют на верхних этажах воспитательных домов, где им, как и в столице, выделяют от тридцати до сорока комнат. Холостые и разведенные обоих полов повсюду живут обособленно. По примеру столицы, они занимают отдельный квартал в пригороде. Рядом разбиты скромные участки, достаточные для их пропитания. Когда холостяки становятся старыми и не могут более самостоятельно обрабатывать свой участок, их, подобно прочим гражданам, направляют в приют.

Одним словом, я увидел народ трудолюбивый, любящий сельское хозяйство, добрый, трезвый, здоровый и гостеприимный. Земельные участки повсюду находились в прекрасном состоянии и давали богатый урожай плодов; нигде мне не довелось заметить следов лени и нищеты. Влияние правительства, мудрого и умеренного, сказывалось повсеместно.

На острове не встретишь отдельного местечка, выселка или одиноко стоящего дома. Заме решил объединить их в границах одного города, чтобы внимательный взгляд градоправителя мог без труда охватить всех жителей.

Градоправителем назначают какого-нибудь уважаемого старца, который отвечает за порядок в своем городе. Везде, где только мы ни были, нам встречался такой чиновник. В помощь ему выбираются два заместителя, также из лиц зрелого возраста. Поскольку одним из заместителей всегда бывает холостяк, в намерения правителей, очевидно, входило показать, что неженатые граждане не расцениваются ими как лица второго сорта. Да, они остаются бесполезными для общества в определенном отношении, зато во всем прочем могут оказать ему важные услуги.

«В государстве они составляют как бы особый отряд, — сказал мне Ораи, — но они продолжают оставаться гражданами, как и все остальные жители, поэтому мой отец решил дать возможность и им участвовать в управлении обществом».

«Но если холостяк, — спросил я молодого человека, — попал в данный разряд из-за порочного поведения?»

«Когда порочный гражданин, — отвечал мне Ораи, — нарушает общественный порядок, а мы ведем борьбу лишь с явными пороками, и когда грехи его доказаны с очевидностью, то преступник, разумеется, не может быть избран управлять городом. Но нельзя исключить человека из администрации или не принять наставником в школу только потому, что он развелся с женой на законных основаниях. Вы и сами видели, что мой отец расселил холостяков по училищам. Что касается градоправителей, то их ежегодно меняют. Они решают лишь незначительные вопросы, а во всех других случаях ежедневно извещают свое непосредственное начальство.

Бдительная полиция следит за порядком как в столице, так и в провинциальных городах, причем для ее работы нет необходимости нанимать целую толпу негодяев, которые в сотни раз более порочны, чем те, кого они преследуют, и, вместо того чтобы предупреждать злодеяния, нагло потворствуют преступлениям.[76]

Островитяне постоянно чем-то занимаются. Вынужденные трудиться, чтобы поддержать собственное существование, они даже и не помышляют о роскоши или разврате, в которых погрязла предающаяся безделью Европа. Спать они ложатся рано, ведь на рассвете следующего дня надо идти обрабатывать свой земельный участок.

Ну, а если наступает время, неблагоприятное для трудов землепашца? Тогда они предаются мирным увеселениям в домашнем кругу. Несколько семей, собравшись в чьем-нибудь доме, танцуют, играют на музыкальных инструментах, рассуждают о текущих делах, решают хозяйственные вопросы. Искренне преданные добродетели, они с воодушевлением воздают хвалу тому образу жизни, которым они обязаны своему государю, славят Всевышнего, благословляют правителей. Все счастливы.

В сезон дождей островитяне часто смотрят театральные представления. Здание театра, где местные жители наслаждаются драматическим искусством, как в столице, так и в любом провинциальном городе, построено на возвышенности, рядом с продовольственными складами. Авторами пьес, как правило, являются старики, желающие преподать народу уроки нравственности, чтобы по окончании представления каждый из зрителей стал порядочнее и честнее».

Чистые и мирные нравы этого доброго народа заставили меня вспомнить предание о золотом веке человечества.

Уютные домики, попадавшиеся на моем пути, казались мне храмами Астреи. С удовольствием путешествуя по острову, я настолько воодушевился, что по возвращении в столицу сразу же бросился к Заме, желая воздать ему заслуженную хвалу. Я уверял его в том, что если бы сильная страсть не сжигала мое сердце, то я попросил бы у него лишь одной милости — разрешить провести мне остаток дней рядом с ним.

Выслушав меня, правитель спросил о причине моей тревоги, поинтересовался, зачем я вообще отправился в плавание. Я рассказал ему мою историю, заклиная дать мне какой-нибудь мудрый совет и уверяя, что его мнение станет для меня жизненным правилом. Достойный муж, сожалея о моих несчастьях, отнесся ко мне как родной отец.

Он преподал мне прекрасный урок, показав на моем примере, куда может завлечь человека страсть, вырвавшаяся из-под контроля воли. Наконец Заме настоятельно потребовал, чтобы я вернулся во Францию.

«Ваши поиски, несмотря на огромные труды, — сказал он мне, — так и не принесли никакого результата. Вероятно, кто-то из местных жителей ввел вас в заблуждение. Да, это мне представляется весьма правдоподобным. Но даже если предположить обратное, велика ли вероятность найти одну женщину среди земель, населенных миллионами людей, куда вы и отправились на поиски? Вы напрасно потеряли все ваши деньги, расстроили здоровье, не добившись притом ни малейшего успеха. Леонора, женщина по сравнению с вами более рассудительная, наверное, поступила проще. Она поняла, что ваша родина — естественное место встречи. Не сомневайтесь, Леонора давно возвратилась во Францию, надеясь когда-нибудь увидеться там с вами».

Я подчинился… Бросившись ниц перед этим божественным человеком, я поклялся следовать его советам.

«Пойдем же, — сказал он, заставив меня подняться с земли, и, как нежный отец, заключил меня в объятия. — Сын мой, пойдем отсюда. Перед разлукой мне хотелось доставить тебе еще одно удовольствие. Следуй за мной».

Заме решил порадовать меня зрелищем морской битвы. На вершине скалы, одиноко вздымавшейся среди волн, был установлен своеобразный трон; на нем восседала облаченная в пышные одеяния прекрасная Зилия. Вокруг трона толпилось множество женщин, составлявших ее свиту. Сто четырехвесельных пирог защищали скалу, и к ней быстро подплывала другая такая же сотня. Нападавшие, по-видимому, намеревались похитить Зилию. Атака велась под руководством Ораи, тогда как его брат возглавлял обороняющиеся суда. По условленному сигналу, вздымая ввысь фонтаны воды, пироги пришли в движение и очень скоро перемешались. Сражение походило на живописную картину баталиста; участники его были храбрыми и проворными. Кое-кто из гребцов все-таки оказался в воде, а часть пирог перевернулась. Наконец защищавший скалу флот сдался. Ораи, одержавший блестящую победу, подобно промелькнувшей в небесах молнии, бросился на вершину скалы, обнял свою очаровательную супругу, поднял ее на руки, бегом вернулся к пироге и в сопровождении всех участников морской битвы возвратился в порт под бурные возгласы одобрения наблюдавших за сражением островитян.

«Он не видел своей жены в течение десяти дней, — сказал мне добрый Заме. — Этот скромный праздник, по моему замыслу, должен был придать встрече супругов остроту ощущений. Наконец-то я могу питать надежду стать дедом».

«Так неужели до сих пор?..» — удивился я.

«К сожалению, — отвечал мне достойный старик, причем на глазах его выступили слезы. — Вы сами видели, как красива наша Зилия, и, тем не менее, мой сын относился к ней крайне равнодушно. Он даже вообще не хотел жениться.

«Но вы продолжали питать надежду?»

«Разумеется, — живо откликнулся Заме. — Я решил взять на вооружение методу Ликурга. Искусственные трудности, приходя на помощь природе, возбуждают воображение, и благодаря им можно пробудить желание, которое при иных обстоятельствах просто не возникает. Хитрость моя увенчалась успехом: вы видели с какой страстью Ораи бросился на приступ. Но если бы первая победа не повлекла за собой другую, если бы мой план провалился, то Зилия и Ораи расстались бы друг с другом еще на два месяца. Да, когда желания мужчины встречают неизменное сопротивление, когда свидания с женщиной постоянно откладываются, страсть приобретает нужную остроту, так что с моей помощью Ораи все равно влюбился бы в Зилию, даже помимо своей воли».

«Но, Заме, может быть, в его сердце какая-нибудь другая…»

«Нет, если бы это было так, неужели ты думаешь, что тогда я отдал бы ее в жены моему сыну? Непреодолимое отвращение к браку и, вероятно, какие-то иные причуды… Разве ты недостаточно изучил природу? И тебе неведома ее капризная непоследовательность? Но Ораи должен исправиться, ведь все препятствия к нормальной жизни отныне устранены. Осталось только получше направить его естественные наклонности, а за действенность моих средств я могу поручиться».

И в кругу собственной семьи, и при управлении подданными философ Заме, как мы теперь видим, стремился воздействовать на человеческую душу, с тем чтобы облагородить своих сограждан, обратить их частные пороки на пользу обществу, внушить им, несмотря на первоначальное сопротивление и различные природные наклонности, пламенную любовь к добродетели. Заме шел к победе постепенно. Иными словами, добро выращивалось им на обильно удобренной злом почве, причем он никогда не прибегал к суровым наказаниям, но пользовался лишь естественными для человека чувствительностью и стремлением к славе.

«Друг мой, настало время расстаться, — сказал мне на следующий день Заме, когда мы подошли к пристани. Я говорю тебе эти слова первым, потому что не хочу слышать их от тебя».

«О почтенный старец, какое ужасное мгновение! Я не могу без волнения даже думать о разлуке, поскольку моя привязанность к вам не знает границ».

«Ты будешь меня вспоминать, — говорил мне этот достойный человек, прижимая меня к своей груди, — порой тебе будет приходить на память, что где-то на краю земли обитает твой верный друг. И ты скажешь тогда: “Я видел народ добрый и чувствительный, живущий добродетельно и благочестиво без законов и религии. Народом этим правит человек, который меня любит и у которого я смогу найти убежище в любое время”».

Я поцеловал на прощание моего почтенного друга, но у нас недоставало сил разомкнуть дружеские объятия…

«Послушай, Сенвиль, — обратился ко мне Заме, охваченный каким-то странным воодушевлением, — ты, очевидно, последний француз, которого мне довелось повидать в этой жизни. Мой отец тоже был француз, так что я питаю к твоей нации самые добрые чувства. О мой друг! Ты должен узнать ту тайну, которую я решил открыть тебе лишь перед нашей разлукой. Благодаря глубоким знаниям государственной жизни различных стран мира, а особенно твоей родной страны, меня можно смело считать пророком. Если тщательно изучить какой-нибудь народ, проследить его историческое развитие с тех пор, как он появился впервые на земле, то не составит большого труда предсказать его будущее.

О Сенвиль! На твоей родине готовят великую революцию. Франция устала от преступлений ее правителей, их жестоких поборов, их разврата и творимых ими глупостей; народ, доведенный до отчаяния ужасами деспотизма, вот-вот разобьет цепи рабства. Вновь обретя свободу, эта благородная европейская страна предложит свою почетную помощь всем прочим народам, желающим перенять ее образ правления…

Друг мой, история королевской династии, правящей островом Тамое, скоро завершится. Я не собираюсь назначать сына наследником престола, ибо моему народу более не требуются короли. Да, островитяне ранее нуждались в законодателе, но я исполнил этот долг до конца, а сохранять династию, значит, обрекать народ на рабство. Итак, после моей смерти обитатели нашего блаженного острова превратятся в счастливых граждан свободной республики. Я их уже к этому подготовил. Они непременно будут жить в республике, поскольку я старался поступать как добродетельный отец; Францию же ведут к республике гнусные преступления ее правителей. Но хотя наши народы добьются равенства и свободы разными средствами, в конце концов они будут жить одинаково. Тогда, друг мой, ты, став посредником между нашими народами, будешь способствовать заключению с Францией столь желанного для меня союза. Обещаешь ли ты выполнить мою просьбу?»

«О мой почтенный друг, я клянусь исполнить ваше желание, — отвечал я ему дрожащим от рыданий голосом. — Наши народы обязательно должны соединиться узами вечной дружбы, ведь они этого достойны».

«Значит, я могу умереть спокойно! — вскричал Заме. — Право же, с этой упоительной надеждой я мирно сойду в могилу. Пойдем, сын мой, пойдем, — продолжал он, увлекая меня в корабельную каюту. — Там мы и попрощаемся друг с другом».

«О Небо! Что я вижу? — воскликнул я, когда увидел покрытый золотыми слитками стол. — Заме, к чему все это? Я и так уже осыпан вашими милостями и даже не знаю, удастся ли мне достойно отблагодарить вас за прежние услуги».

«Ты не вправе препятствовать мне, когда я хочу преподнести тебе подарки от лица жителей Тамое, — отвечал этот человек, способный пробудить к себе самые добрые чувства. — Я хочу, чтобы ты иногда вспоминал о богатствах нашего острова».

«О великий муж!..» — бросился я ниц перед ним; слезы мои оросили его колени, я умолял его забрать назад золото, ведь мне вполне хватало его бескорыстной любви.

«Золото не помешает нам нежно относиться друг к другу, — отвечал Заме, крепко обняв меня на прощание, — на моем месте ты поступил бы точно так же. Пора нам расстаться… Сердце мое надрывается от печали, ты, вероятно, чувствуешь то же самое. Друг мой, вряд ли нам когда-нибудь в будущем предстоит еще раз увидеться, но мы навсегда сохраним в душе чувство взаимной любви. Прощай!»

С этими словами Заме покинул каюту. Я не видел, как он дал сигнал к отплытию. Угнетаемый жестокими душевными страданиями и вместе с тем восхищенный великодушием Заме, я горько плакал в каюте.[77] Решив последовать советам Заме, я приказал плыть обратно по прежнему маршруту. Ветер дул попутный, так что мы вскоре потеряли Тамое из виду.

Щепетильность моя поначалу страдала от того, что я вынужден был везти с собой весомый залог дружбы великодушного Заме. Но затем я вспомнил о том, с каким презрением мудрые островитяне относятся к металлу, весьма ценному в глазах европейца, и моя ранимая совесть, казалось бы, успокоилась, душу мою переполняло теперь чувство глубочайшей признательности к благодетелю, чье имя никогда не изгладится у меня из памяти.

Плавание наше проходило благополучно, и мы вскоре увидели перед собой гавань Капстада.

Едва лишь впереди показался город, я задал своим офицерам вопрос, желают ли они зайти в порт или же мы без остановки отправимся к берегам Франции. Спросил я их об этом скорее из вежливости, поскольку судно принадлежало мне.

Страстно желая поскорее вернуться на родину, офицеры предпочли высадить меня в Бретани и оттуда отплыть на родину. Оказавшись в Нанте, я оставлю им судно, чтобы они вернулись на нем в Голландию. Там они продадут его и вырученные деньги передадут мне.

Договорившись обо всем, мы решили продолжить плавание, но тут моя внезапная болезнь расстроила наши планы. Где-то на широте, соответствующей расположению островов Зеленого Мыса, я свалился с жестокой тропической лихорадкой, перемежавшейся сильными сердечными и желудочными приступами. Я обессилел настолько, что даже не мог подняться на ноги. И мне пришлось высадиться в порту Кадис. Потеряв всякий интерес к морскому путешествию, я думал вернуться во Францию по суше, как только мое здоровье позволит это сделать.

Я решил преподнести корабль в подарок моим офицерам, поскольку считал себя вполне обеспеченным и без той скромной суммы, которую можно было выручить от его продажи. В ответ моряки выразили мне чувства глубочайшей признательности. Я также не испытывал к ним ничего, кроме благодарности, и сложившиеся между нами отношения можно было считать безупречными. У нас никогда не возникало ссор и вражды, так что нет ничего удивительного в том, что по расставании мы сохранили друг о друге самое высокое мнение.

Из-за болезни я был вынужден провести неделю в Кадисе, а так как местный климат не благоприятствовал моему выздоровлению, я решил отправиться в Мадрид и оставаться там до полного восстановления сил. Прибыв в Мадрид, я поселился в гостинице «Святой Себастьян», расположенной на одноименной улице. Гостиницу эту содержали уроженцы Милана; их предупредительность по отношению к иностранцам расхваливали многие. Обошлись там со мною и в самом деле неплохо, правда, услуги хозяев вышли мне боком.

Сам я о себе заботиться, разумеется, пока еще не был в состоянии, поэтому я попросил владельца гостиницы подыскать мне двух слуг-французов, если такие ему где-нибудь попадутся, людей по возможности порядочных. Буквально через минуту он ввел в мою комнату двух высоких и очень крепких на вид субъектов. Один выдавал себя за парижанина, а второй назвался руанским уроженцем. В Испании они, по их словам, оказались потому, что сопровождали прежних господ, предпринимавших длительное путешествие к берегам Мексики. Плыть туда лакеи якобы отказались, и тогда их немедленно рассчитали. Очутившись в столь плачевном положении, они уже давно подыскивали себе работу у человека, собиравшегося ехать во Францию, так закончили они свой рассказ. Большего добиться от них было невозможно, и я посчитал целесообразным тут же принять их к себе на службу, не испытывая, впрочем, к услышанному никакого доверия.

Пока я выздоравливал, лакеи служили вполне исправно, и вот примерно через две недели силы мои восстановились до такой степени, что я решил заняться своими финансовыми делами. Ящик с золотыми слитками — ценнейший залог дружбы Заме — привлекал к себе мое особое внимание. Разбирая подаренные сокровища, я частенько плакал, ибо душу мою переполняло чувство благодарности. Отлитые в форме бруска золотые слитки показались мне качественными, я не заметил в них никаких посторонних примесей.

«Вряд ли, — размышлял я тогда, — это золото Заме выкопал из-под земли во время моего путешествия в глубь острова. Скорее всего передо мной лежали остатки сокровищ, которые он брал с собой в кругосветное плавание».

До сих пор я так и не удосуживался заглянуть в ящик. Теперь же, занявшись подсчетом золотых слитков, я полностью разгрузил его. Прикидывая в уме возможную стоимость слитков, я заметил какую-то бумагу, лежавшую на дне ящика. Ознакомившись с содержащимися в ней записями, я понял, что являюсь владельцем состояния в семь миллионов пятьсот семьдесят тысяч французских ливров.

«О Небо! — вскричал я тогда. — Право же, я стал самым богатым человеком в Европе! О мой отец! Отныне тебе обеспечена счастливая старость! Теперь я в состоянии загладить мою старую вину, вселить в твое сердце радость и вернуть нашей семье прежнее благополучие! А ты, о Леонора! Единственная женщина, которую я страстно желаю увидеть! Если Господь когда-нибудь позволит мне с тобой повстречаться, то я преподнесу тебе самые дорогие подарки, сумею удовлетворить любые твои желания, ведь с этими деньгами я могу доставить себе удовольствие предупредить каждую твою прихоть!»

Однако же человеческие расчеты часто оказываются ложными, особенно когда мы не принимаем во внимание капризы судьбы!

О Леонора, Леонора! — на мгновение прервав себя, Сенвиль в слезах прильнул к своей дорогой жене. — Да, я владел сокровищами, которые могли бы обеспечить твое счастье и избавить нас от мучительных страданий, но теперь я предлагаю тебе лишь мое любящее сердце.

— Господи, — промолвила госпожа де Бламон, — такое огромное состояние?

— Сударыня, я его полностью лишился. Между сердечными чувствами и мимолетной улыбкой Фортуны — огромная разница. Богатство можно потерять, зато нежная любовь к этой женщине постоянно будет согревать мою душу. Но я возвращаюсь к своему рассказу.

Двадцать пять тысяч ливров в золотой монете, зашитые в поясе, с которым я никогда не расставался, по счастью, сохранились целыми и невредимыми. Но мне почему-то взбрело в голову разменять один золотой брусок на испанские квадрупли.[78] Осведомившись у хозяина гостиницы, где находится ближайшая меняльная лавка, я, ничего не подозревая, отправился туда. Меняла внимательно осмотрел слиток. Он сразу же сообразил, что золото вывезено мной явно не из Перу. Охваченный любопытством, меняла принялся задавать мне многочисленные вопросы, и с каждым из них в его голосе звучали все более и более строгие нотки. Вопросы эти совершенно сбили меня с толку, и, кроме того, понимая, что мною совершена страшная глупость, я изрядно перепугался. В какой-то миг лицо мое приняло совершенно беспомощное выражение, что только подстегивало любопытство собеседника, с суровым видом настаивавшего на ответе. Под конец меняла вел себя уже с совершенно наглой развязностью… Впрочем, мне вскоре удалось вновь обрести душевное спокойствие. Четко и без запинки я отвечал меняле, что привез это золото из Африки; там я будто бы выменял его у португальских колонистов.

Тогда этот охотник до расспросов, пристально вглядываясь мне в лицо, язвительно сказал, что португальцы, живущие в Африке, рассчитываются за товары только золотом, привозимым из Нового Света; лежащий же перед ним металл, безусловно, добыт где-то в другом месте.

Эти слова окончательно вывели меня из терпения.

«Мне надоели ваши глупые вопросы, — решительно заявил я. — Золото, предложенное вам, может оказаться чистым или же с посторонними примесями. В первом случае вы обязаны обменять его на монеты без малейшего промедления, а во втором, если вы подозреваете какой-то обман, ничто не мешает нам провести на месте необходимую экспертизу».

Меняла предпочел проверить качество золота. В ходе экспертизы выяснилось, что оно отличается удивительной чистотой; меняла, таким образом, вынужден был полностью со мной рассчитаться, хотя монеты он выложил с крайней неохотой. На прощание он спросил, какое число слитков я бы мог еще обменять в его лавке на тех же условиях.

«Ни одного, — сухо отвечал ему я. — Этот слиток у меня единственный».

Приказав лакеям нести мешки с монетами, я вернулся в гостиницу. Весь день меня не покидало какое-то неприятное предчувствие, уж очень подозрительно вел себя меняла…

Я лег в постель. Но каким ужасным было мое пробуждение! Ведь спать мне пришлось недолго, примерно через два часа дверь в мою комнату с шумом отворилась и я увидел перед собой сразу тридцать Криспенов.[79] Все они на разных должностях служили испанской инквизиции.[80]

«Позвольте побеспокоить вас, сиятельство, — обратился ко мне один из этих знатных злодеев. — Не соблаговолите ли вы подняться, ибо их высокопреподобие отец инквизитор пожелал немедленно встретиться с вами у себя во дворце?»

Вместо ответа на вопрос я хотел было схватиться за мою шпагу, но негодяи оказались расторопнее, чем я думал. Меня не связали: инквизиторы при задержании подозреваемых никогда не прибегают к явному насилию, но стараются добиться своего при помощи многочисленных слуг. Я решил не сопротивляться. Когда мы вышли из гостиницы, на углу улицы нас уже поджидала карета. Окруженный толпой негодяев, я был доставлен во дворец Инквизиции.

Секретарь инквизиционного суда, встретивший нас во дворце, без единого слова передал меня в руки алькайда, которого сопровождали два солдата. Под их конвоем я был отведен в какую-то мрачную темницу за тремя массивными железными дверьми. Казалось, ни один луч солнца никогда не проникал в это темное и сырое помещение. Со мной ни о чем не говорили, на мои вопросы не отвечали, жалобы выслушивали молча, даже не отдавали никаких приказаний.

Не трудно себе представить, что я провел там не лучшую свою ночь. Подавленный горем, погруженный в самые мрачные мысли, я раздирал ночную тишину скорбными стенаниями:

«Горе мне! Я совершил кругосветное путешествие, я жил среди людоедов, но никто никогда не покушался на мою жизнь и свободу. Судьба привела меня на остров, находящийся среди отдаленнейшего от нас моря; я обрел там только друзей, одаривших меня несметными сокровищами. И вот я прибыл в Европу; до моей родины отсюда так близко. Но здесь меня поджидали гнусные преследователи!»

Положение мое было ужасно, но я был охвачен еще более страшными предчувствиями и даже находил в этом своеобразное удовольствие. В мрачной темнице меня продержали целую неделю. Наконец, дверь отворилась, и я увидел алькайда, сопровождаемого теми же двумя солдатами. Мне было приказано снять шляпу и с непокрытой головой идти с ними в судебную залу. Там я получил разрешение присесть на узкое и жесткое сиденье, расположенное напротив стола, за которым важно восседали два монаха. Первый должен был задавать вопросы, а второй — записывать мои ответы на них. Я занял предложенное мне место. Над столом висело распятие — изображение доброго Господа, Спасителя вселенной. Господь пожелал спасти всех людей, однако сидевшие передо мной монахи, судя по всему, преследовали прямо противоположные цели. Какое странное зрелище! Гнусные негодяи, расположившиеся под изображением строгого Судии, символом человеколюбия и добродетели, взятым на вооружение бандой кровожадных преступников! Я находился пред всеблагим Богом и людьми, обагренными кровью, и во имя Бога эти люди, подстегиваемые мерзкой алчностью, задумали меня погубить.

Прежде всего судьи осведомились о моем имени, национальности и профессии. Получив необходимые разъяснения, они потребовали чистосердечно рассказать о причинах, побудивших меня отправиться в кругосветное путешествие. Я решил ничего от них не скрывать. Когда же я завел речь об острове, управляемом величайшим законодателем в мире, они поинтересовались, является ли Заме христианином.

«И даже более того, — с воодушевлением отвечал им я. — Он добрый, справедливый и просвещенный правитель. К тому же он отличается гостеприимством и не бросает в тюрьмы несчастных путешественников, по воле случая попадающих на берега его острова».

Инквизиторы, сочтя мой ответ нечестивым, тут же занесли в протокол эти слова как богохульство.

Затем монах спросил, удалось ли мне окрестить язычника.

«Но почему я должен был его окрестить? — вне себя от гнева отвечал ему я. — Если праведникам и суждено попасть в рай, то Заме наверняка туда попадет, чего нельзя утверждать о людях, слепо преданных пустым условностям, вследствие которых они совершают жесточайшие преступления».

«Еще одно богохульство!»

Указав рукой на распятие, монах задал мне вопрос, считаю ли я Христа нашим спасителем.

«Разумеется, — сказал я. — И если Господь обрушит на кого-нибудь из нас свой гнев, то скорее на тирана, угрожающего честным людям кандалами и темницами, чем на закованного в цепи раба. Бог, на изображение которого вы указываете, был так же несчастен, как и я… Подобно мне, он стал жертвой клеветы и злодейства. Господь меня конечно же оправдает, а вот вам вряд ли удастся избежать его праведного суда».

Услышав такой ответ, инквизитор чуть было не задохнулся от гнева. Отдышавшись, он приказал секретарю суда занести в протокол мое признание в атеизме.

«Наглая ложь! — закричал тогда я. — Утверждаю, что со страхом и благоговением верую в Господа. Я ненавижу лишь тех, кто, прикрываясь его святым именем, преследует людей невинных».

Секретарь, несколько смущенный моим ответом, вопросительно посмотрел на инквизитора…

«Занесите в протокол, — сказал тот, — что слугам священного трибунала было нанесено оскорбление».

«Быть может, ваше высокопреосвященство подумает…» — заметил секретарь по-испански, предполагая, что я не говорю на этом языке.

«Можете написать, что он нас оклеветал», — произнес монах, еще не оправившийся от приступа гнева.

«Мне думается, — сказал я тогда моему жестокосердному судье, — нам не следует ограничиваться допросом за закрытыми дверьми. Вызовите сюда свидетелей, пусть они открыто обвинят меня в предполагаемых преступлениях».

«В трибунале, направляемом Божьим разумом, где царит Святой Дух, никогда не прибегают к очным ставкам, поскольку подобные формальности в этом святом месте становятся бесполезными. Кстати, кому принадлежит золото, которое вы вчера предложили обменять в меняльной лавке?»

«Мне».

«И где вы его взяли?»

«Я получил золото от одного богобоязненного, человеколюбивого друга, который предпочитает не мучить людей, а помогать им».

«Значит, на том острове добывают золото?»

«Нет! — отвечал я без колебаний. Любое мое неосторожное слово могло привести к тому, что на остров, где живет лучший из людей, устремились бы полчища врагов. Разумеется, я бы никогда не простил себе такой ошибки. — Нет, золотые бруски правителю острова дали англичане в обмен на вывезенные оттуда товары».

«И он сделал вам такой дорогой подарок?»

«Поскольку он решил прекратить всякую торговлю с иностранцами, то золото обесценилось, металл этот островитянам теперь совершенно не нужен».

«Не нужен? Сумма, приближающаяся к восьми миллионам!»

Здесь я сообразил, что негодяи успели завладеть всеми моими сокровищами.

Инквизитор продолжал задавать хитроумные вопросы. Искусство следователя заключается в том, чтобы заставить подозреваемого явно противоречить самому себе по ходу допроса. Надо сказать, что слуги кровавого трибунала инквизиции достигли в этом сложном искусстве удивительного совершенства. Но даже сидящие передо мной виртуозы в конце концов были вынуждены признать свое поражение: на все их вопросы я отвечал односложно и не сказал ничего такого, что противоречило первым показаниям.

Монахи пожелали узнать, где находится Тамое, однако мои ответы отличались крайней неопределенностью, и следователи не могли даже сообразить, в какой части океана расположен этот остров.

Допрос прервался. Я потребовал вернуть мне мое состояние. Инквизиторы отвечали, что им сначала необходимо получить дальнейшие разъяснения, узнать, действительно ли золото принадлежит мне, и если подтвердится правомочность моих притязаний, то из общей суммы прежде всего нужно будет вычесть судебные издержки. Затем король Испании снарядит специальный корабль, чтобы убедиться в правдивости сделанных мною показаний. Плавание предстоит длительное и дорого обойдется государству, так что я должен осознать всю ту выгоду, на которую можно надеяться при чистосердечном признании, когда во многих действиях отпадет необходимость и сумма издержек существенно уменьшится.

Отлично понимая то, что меня снова пытаются заманить в западню, я, чтобы не давать более повода к подобным беседам, тут же переменил тему нашего разговора. Пожаловавшись на плохую камеру, я спросил, нельзя ли перевести меня в какое-нибудь лучшее помещение, ведь золото, на которое пока наложен арест, по завершении дела с лихвой окупит любые расходы.

На вопрос инквизитора алькайд отвечал, что на этот день приличное помещение можно подыскать только в женском отделении тюрьмы.

«Переведите же его туда, — приказал алькайду преподобный отец. — О правилах поведения сообщите ему, когда будете запирать дверь на ключ».

Расположенная в женском отделении камера выглядела гораздо привлекательнее моей прежней темницы.

«Вас переводят сюда исключительно из доброжелательного к вам отношения, — объявил мой сопровождающий. — Ведите же себя крайне осмотрительно и не делайте глупостей. Малейший неверный шаг — и вы окажетесь в карцере, из которого вам вряд ли когда-нибудь удастся выбраться. В камерах по соседству с вами и сверху находятся еврейки и цыганки, — продолжал алькайд. — Если они попытаются с вами заговорить, храните полное молчание и не вздумайте первым вступать в разговор с кем-либо».

После того как я пообещал не нарушать эти правила, алькайд запер двери.

Через пять дней, проведенных мной на новом месте, появился надзиратель, предложивший мне подать прошение об аудиенции. По обычаю, принятому в этом преисполненном лжи и обмана трибунале, второй допрос происходит только после соответствующей просьбы задержанного. Таким образом, создается видимость, будто бы инквизиторы снисходительно удовлетворяют настоятельные нужды несчастного узника, в то время как он может целые десятилетия гнить в тюремной камере, но никто ни разу не выслушает его и не окажет ему помощь. Итак, я попросил очередного свидания с инквизиторами. Мне пошли навстречу.

Монах поинтересовался тем, что я хочу получить от судей.

«Свое имущество и свободу», — отвечал я ему.

«Вы подумали о том, — сказал он, избегая прямого ответа, — насколько для вас важно откровенно отвечать на наши вопросы».

«Я удовлетворил все ваши требования, следовательно, и вы обязаны поступить со мной точно так же».

«Ваше золото ныне хранится в казне инквизиционного суда, и оно будет пребывать в наших сундуках до тех пор, пока корабль, посланный его величеством на поиски острова, не вернется в Испанию. Потрудитесь же сообщить нам все необходимые сведения — чем скорее мы их получим, тем быстрее вы выйдете на свободу. Сейчас ваша жизнь зависит исключительно от искренности показаний».

Инквизиторы, впрочем, быстро поняли, что и на этот раз многого от меня добиться не удастся. Тогда они с крайним раздражением заявили, что не стоило мне испрашивать аудиенции, раз я не желал сообщить ничего нового. Трибунал якобы и так завален делами, и судьи просто не могут ежедневно тратить свое драгоценное время на такие мелочи. До тех пор пока я не стану более смиренным и не решусь рассказать правду, мне лучше побыть на прежнем месте.

Я вернулся к себе. Признаюсь, положение мое казалось мне тогда почти безнадежным…

Ах! Но что я такого сделал? Чем заслужил столь сурового наказания? Ведь со мной, человеком порядочным и чувствительным, обращаются как с последним злодеем! Я мог похвастаться кое-какими скромными добродетелями, а меня стараются изобличить как преступника! Вот к чему привели меня добрые душевные качества! Разве спасли они меня от людской злобы? Увы! Достойный гражданин навлекает на себя общий гнев, тогда как порочная, безнаказанная посредственность наслаждается счастьем. В обществе уважением пользуются одни лишь льстивые негодяи. Но если вас украшают таланты, если вы осыпаны милостями фортуны, если природа одарила вас добродетелями, то на жизненном пути вас постоянно будут подстерегать капканы, так как ничто не может сравниться по злобности с оскорбленным человеческим самолюбием. Ядовитая клевета, остервенелая зависть будут подстерегать вас за каждым углом, так что вы вскоре раскаетесь в том, что родились на свет добрым и добродетельным.

Затем я некоторое время размышлял о начале моих бед.

«Да, величайшим преступлением, — размышлял я тогда, — была пылкая любовь к Леоноре. Именно с той поры и тянется непрерывная череда выпавших на мою долю несчастий. Зачем я решил покинуть Францию? А сколько злоключений повлекла за собой эта первая ошибка! Но что я говорю! А каково теперь приходится моей Леоноре, ведь она осталась на белом свете совсем одна. Разлучив ее с семьей, я, и только я, разрушил ее счастье! Я увез ее из монастыря и тем погубил мою возлюбленную! Если бы не этот необдуманный поступок, Леонора до сих пор радовалась бы спокойной жизни в монастыре или, может быть, вышла за кого-нибудь замуж. Значит, мне следует оплакивать лишь ее судьбу, горевать о ее страданиях; что же касается моих собственных невзгод, то я, погубив невинную девушку, их вполне заслуживаю.

О Леонора, Леонора! Я виновник всех твоих бед! Краткие мгновения удовольствия, коими мы наслаждались во время нашей непродолжительной любви, можно уподобить болотным огонькам: их свет сбивает с пути незадачливого прохожего, и вот его уже засасывает в себя ужасная бездна!.. И ты, мой благодетель, зачем я с тобой расстался? Почему мне не довелось встретиться с Леонорой на твоем острове, чтобы мы вдвоем обрели там новую, милую родину?..

Гнусное судилище, что подчинило себе народ, страдающий под игом обмана и суеверия, — по какому праву требует оно от меня ответа? Кто позволил ему держать меня в этой темнице, сделав самым несчастным в мире человеком?»

Через неделю, отравленную тяжкими думами, меня повели на третий допрос, причем подавать об этом прошение не потребовали. Негодяи, видимо, начинали подозревать, что я разгадал их коварные намерения. Не надеясь на обычные уловки, судьи намеревались теперь прибегнуть к мерам устрашения и грубой клевете — с их помощью они предполагали выбить из меня хоть какие-то признания. Получив мнимые доказательства моей вины, они, очевидно, избавились бы от последних угрызений совести и смогли бы ограбить меня совершенно безнаказанно.

На этот раз меня принимали в помещении, именуемом камерой пыток. По каким-то темным многочисленным лестницам я спустился в ужасный подвал, находившийся так глубоко под землей, что никакой вопль, даже самый сильный, не мог вырваться оттуда наружу. Именно здесь, не обращая внимания ни на требования стыдливости, ни на человеческое достоинство, ни на возраст, пол или общественное положение жертв, эти исчадия ада безнаказанно упиваются варварскими жестокостями. Представьте себе девушку, целомудренную и скромную: вот ее раздевают в присутствии этих чудовищ, истязают щипцами, опаляют огнем, терзают ее нежную плоть раскаленными клещами… А палачи, чьи души развращены до предела, начинают испытывать похотливое удовольствие, разжигаемое, как правило, лишь при помощи таких мерзостей. Гнусный порок требует все больше и больше жертв, так что инквизиторы ежегодно арестовывают около пятидесяти тысяч подданных испанского короля, многие из которых, разумеется, ни в чем не виновны. Перед моим испуганным взором предстали разнообразные приспособления для пыток, не хватало только палачей. Уже знакомые мне монахи расселись в глубоких креслах; мне же было приказано сесть на деревянную скамейку лицом к инквизиторам.

«Вы видите, — обратился ко мне монах, допрашивавший меня ранее, — какими средствами мы располагаем для того, чтобы заставить вас быть более откровенным».

«Все они окажутся бесполезными, — мужественно отвечал ему я. — Да, они могут вселить страх в душу преступника, но человек невинный будет смотреть на них совершенно спокойно. Пусть сюда войдут палачи — я выдержу любые пытки, смогу защититься от обвинений и сохраню полное душевное спокойствие».

«Некстати вы так расхрабрились. Упорное нежелание говорить правду, пожалуй, может обойтись вам слишком дорого, — продолжал инквизитор. — Какой смысл прикидываться невинным, когда мы и так уже все о вас знаем? Нами арестованы хозяин гостиницы и ваши лакеи — потом я узнал, что инквизиторы нагло лгали, — и эти люди единодушно подтвердили выдвинутые против вас обвинения. Да, да, они видели кое-какие ваши проделки, к примеру, как вы вызывали дьявола. Одним словом, мы твердо знаем, что вы алхимик и чародей, оба слова звучат для нас как синонимы».[81]

Признаюсь вам, но такое нелепое заявление вызвало бы у меня гомерический хохот даже в во сто крат более ужасной обстановке. Вы не представляете, какое презрение к себе внушает судейский чиновник, когда, отбросив свойственную его званию суровость, он, то ли из-за непроходимой глупости, то ли в силу нравственной развращенности, начинает нести откровенную чушь или углубляется в непристойные подробности. Тогда мы имеем дело или с мерзавцем, или с глупцом; в первом случае поступки его объясняются моральной распущенностью, во втором — врожденной бестолковостью, но в обоих он заслуживает общественного порицания и сурового наказания.

Как бы там ни было, следовало сдерживаться. Однако на лице моем слишком явственно отразилось чувство сожаления — мне всегда становится обидно за человеческий род, когда приходится встречаться с подобными мошенниками, — так что инквизиторы, переглянувшись, замолкли. По-видимому, они не знали, чем далее подкрепить столь нелепое обвинение.

Наконец я решил заговорить первым.

«По вашим словам, — сказал я, — дьявол наделил меня какой-то силой. И неужели вы полагаете, что тогда я не использовал бы эту силу, чтобы прежде всего вырваться из застенка, где орудуют прислужники этого врага рода человеческого?»

«Одно установлено определенно, — заявил инквизитор, сделав вид, что не обратил внимания на мою реплику, — нам хорошо известно, что золото изготовлено вами. Добиться этого можно только при помощи алхимии, но алхимия, как известно, — сатанинское искусство, которое мы рассматриваем…»

«Золото не делается в ходе каких-либо алхимических экспериментов, — резко прервал я этого глупца. — Люди, утверждающие подобные нелепости, сильно смахивают на ослов, равно как и те, кто в такие нелепости верит. Металл образуется в земле, с которой никто из нас не в состоянии сравняться по силе. Я вам уже говорил, каким образом ко мне попали эти слитки. Здесь нет ничего такого, что могло бы хоть как-то беспокоить мою совесть. Вы же стремитесь меня погубить, потому что я не хочу ничего более вам рассказывать. Если вас прельщает мое золото — заберите его себе. Я спокойно жил до того времени, как стал богатым, и, надеюсь, не умру от того, что утратил эти сокровища. Но вы обязаны выпустить меня на свободу, поскольку сюда я попал незаконно, исключительно из-за вашей непомерной алчности».

«Итак, вы признаетесь в том, — вставил здесь свое слово опытный провокатор, — что данное золото — дело ваших рук?

«Я сказал, что мне его подарили, значит, оно должно принадлежать мне, а вот вы стремитесь со мной разделаться, чтобы похитить его».

«Никогда еще мне не приходилось видеть перед собой такого наглеца, — в ярости прошипел один из монахов; стремительно встав из-за стола, он позвонил находившимся перед ним серебряным колокольчиком. — Посмотрим же, как он будет вести себя в последние минуты перед смертью».

В залу ворвалось четверо злодеев; лица их скрывались под масками. Они чем-то напоминали кающихся грешников, что встречаются в наших южных провинциях. Вошедшие приготовились меня схватить.

«О Боже, — вскричал я тогда, — прости грехи моим палачам, а мне дай силы выдержать те жестокие мучения, которые человек невинный вынужден терпеть от людей тупых и свирепых!»

Инквизитор позвонил во второй раз, после чего в комнате появился алькайд…

«Отведите его назад, — сказал алькайду монах. — Раз он не желает ни в чем сознаваться, придется ему окончить свои дни в темнице. Он должен понять, что сможет выйти отсюда только после того, как во всем чистосердечно признается. К тому, чтобы обрести свободу, нет никаких препятствий, кроме присущего этому человеку упорства».

Меня увели. Легко представить, как я ненавидел тогда этих прожженных мошенников, в чьи намерения явно не входило ничего, кроме воровства и убийства.

В первый день я еще продолжал испытывать сильнейшее негодование, но на второй в душу мою вторглись мрачные мысли. В приступе меланхолии я даже начинал подумывать о самоубийстве.

Печальный план был оставлен без последствий из-за жесточайших моральных страданий, что вывели мою душу из состояния отупения.

«Да, — сказал себе я в порыве отчаяния, — этот трибунал не милует никого, он лишь развращает честных граждан, наносит ущерб добродетели женщин, оскорбляет невинных детей. Инквизиторы, подобно древнеримским тиранам, осмеливаются вменять в преступление даже слезы сострадания. В их глазах подозрение выглядит вполне достаточным доказательством преступления, а богатство считается тяжелой виной. Негодяи попирают законы божеские и человеческие, а их алчность и бесстыдная похотливость сокрыты под маской лицемерного благочестия и добропорядочности; преступления своих прислужников они полностью оправдывают, а те, чувствуя совершеннейшую безнаказанность, в довершение ужаса и бесстыдства могут осудить и опозорить героев,[82] расправиться с государственными министрами,[83] передать врагу самые великолепные владения государства,[84] уменьшить численность населения. Само существование инквизиционного трибунала, — думал я, — уже является достаточным доказательством слабости государства, вынужденного терпеть это бремя, вернее всего, свидетельствует об опасности религии, покровительствующей подобным безобразиям,[85] и, наконец, предрекает скорую и неотвратимую небесную кару.

Горе королям, если они будут терпеть такие судилища в своих государствах! Но правителям придется плохо и в том случае, когда при формальной отмене инквизиционного трибунала суды из-за попустительства правительства начнут действовать по правилам инквизиции, превратившись, таким образом, в сборище разбойников. Разгневанный Бог, желая подорвать могущество нечестивой страны, изберет орудием своего мщения гражданина свирепого, неистового и глупого, и тот, пользуясь, преимуществами высокой должности, введет в судопроизводство описанные выше правила. И когда этот злодей — а реальность его появления не так уж и ничтожна, как то может показаться на первый взгляд, — посредством гнусных низостей на мгновение вознесется выше своего презренного естественного состояния, это будет означать, что разгневанный Бог, попустительствуя возвышению данного мерзавца, готовит ему позорную гибель».[86]

После приступа справедливого гнева я понемногу успокоился. Теперь меня занимали другие мысли. Двадцать пять тысяч ливров в золотой монете, зашитые в поясе, сохранились неприкосновенными, поскольку этот пояс очень сильно обтягивал мой стан, инквизиторы даже при обыске не догадались о существовании сокрытых там денег. Счастливое обстоятельство явно свидетельствовало о том, что я еще не полностью лишился покровительства фортуны, и, возможно, с ее благосклонной помощью удастся избежать уготованной мне печальной участи. Впереди засиял свет надежды; любое, даже самое слабое, утешение воодушевляет несчастного узника, еще недавно с сокрушенным сердцем предававшегося печали! Стены моей темницы более не казались мне сводами могильного склепа. Я измерил взглядом помещение, где вынужден был находиться, но теперь с твердым намерением как-нибудь выбраться отсюда; я стремился получить необходимые сведения… Потом я простучал стены, чтобы узнать их толщину. Посмотрел на окно… Оно, как мне показалось, находилось несколько ниже, чем в других камерах. Немного выдержки и настойчивости — и я, пожалуй, смогу этим путем выбраться на волю. Окно защищалось двойными железными решетками, весьма прочными на вид. Но это препятствие меня не смутило. Я посмотрел, куда выходит окно, и увидел какой-то маленький безлюдный дворик, отделенный от улицы стеной приблизительно в двадцать футов высотой. Итак, я принял решение немедленно приступить к работе. Железное огниво, обычный предмет в подобных местах, показалось мне вполне пригодным для осуществления задуманных целей. Разломав огниво о камни стены, я сделал на нем зазубрины — в моем распоряжении оказался своеобразный напильник. В тот же вечер я успел перепилить один из оконных прутьев толщиной более трех линий…

«Смелее! — приободрял я себя. — О Леонора, скоро я смогу броситься перед тобой на колени. Нет, мне не суждено умереть в этом мрачном месте; смерть может настигнуть меня только у ног моей любимой. Будем трудиться…»

Стремясь рассеять возможные подозрения тюремщиков, я притворялся человеком, полностью подавленным выпавшими на его голову несчастиями. Так, я отказывался принимать пищу, причем хитрость эта возымела должное действие: даже надзиратели начали относиться ко мне с некоторым состраданием. Я старался не рассеивать их заблуждения. Утешения тюремщиков, впрочем, звучали малоубедительно, потому что искусство лить бальзам на уязвленную страданиями душу с трудом постигается людьми низкими, согласившимися исполнять позорные обязанности тюремных стражей. Но как бы там ни обстояло дело в действительности, мне удалось всех перехитрить. Слепота тюремщиков была мне куда дороже, чем их пустые утешения, поэтому я стремился не смягчить сердца, а обмануть бдительность моих стражей.

Работа между тем двигалась споро; голова моя уже с легкостью пролезала в проделанные между прутьями отверстия. Опасаясь разоблачения, я каждый вечер вставлял выломанные прутья на место. По-видимому, судьба мне благоприятствовала. Но вот как-то раз, около трех часов пополудни, я услышал над головой какой-то подозрительный стук. Своды потолка, вероятно, не были такими толстыми, как стены, так что я мог слышать голос человека, заключенного этажом выше.

Я прислушался. Стук повторился.

«Вы меня слышите?» — донесся до меня голос женщины, говорившей на ломаном французском языке.

«Слышу, и хорошо, — отвечал ей я. — Но что вы хотите от жалкого товарища по несчастью?»

«Оплакать нашу общую судьбу и, возможно, получить слабое утешение, — было ответом. — Я, подобно вам, сижу здесь без вины. Вот уже неделю я слышу, как вы работаете и, как мне кажется, догадалась о ваших намерениях».

«Я, однако, и не собирался предпринимать ничего серьезного», — ответил я, опасаясь какого-нибудь подвоха: дешевая и грязная уловка тюремщиков, помещающих переодетых шпионов рядом с несчастными узниками, была мне прекрасно известна; войдя незадачливому узнику в доверие, эти негодяи стараются выведать какую-нибудь тайну, чтобы незамедлительно выдать ее начальству. Гнусная хитрость доказывает скорее подлое желание обвинить честного человека какой-угодно ценой, нежели законное и порядочное стремление находить повсюду людей невинных.[87]

«Напрасно вы так, — обиделась несчастная соседка. — Хотя подозрения ваши представляются мне вполне объяснимыми, но ко мне они относиться не могут. Если бы нам удалось увидеться, я бы убедила вас в моей искренности. Не сможете ли вы мне помочь? — продолжала она. — Давайте проделаем отверстие в том месте, откуда доносится мой голос. Тогда нам будет удобней разговаривать, а возможно, мы и увидимся. Смею надеяться, после непродолжительной беседы мы оба поймем, что нам не следует опасаться, и мы станем больше доверять друг другу».

Положение мое оказалось довольно затруднительным. То, что намерения мои открыты, было совершенно очевидно. На первый взгляд казалось, что в подобных обстоятельствах лучше всего было удовлетворить просьбу женщины, ведь резкий отказ мог вызвать вполне понятное раздражение. Допустим, это шпионка, тогда она меня, разумеется, выдаст инквизиторам. Но если она не состоит у них на службе, то, возможно, станет доносчицей из-за моей грубости. Итак, хотя и не без колебаний, я принял ее предложение. Приближалось время вечернего обхода, и я посоветовал соседке перенести нашу совместную работу на следующий день. Она согласилась.

«Ах! — сказала она перед тем, как попрощаться со мной, — какие все-таки трудные обязанности мы на вас взваливаем».

«Как прикажете понимать это “мы”? — живо заинтересовался я. — Разве вы пребываете здесь в чьем-то обществе?»

«Вообще-то я одна. Но в соседней комнате находится моя подруга, с которой я свободно беседую через отверстие в стене. Кстати, мы проделали его общими усилиями. Теперь она, пожалуй, пройдет в мою комнату, а уже оттуда мы вдвоем направимся к вам, но это случится только после того, как мы завершим нашу с вами работу. Я прошу вас об услуге, признаюсь, не ради себя лично, а скорее желая помочь несчастной девушке. Если бы вы ее увидели, то и сами прониклись бы к ней сочувствием. Она молодая, простодушная, очень красивая и, к тому же, француженка. Знаете, ее просто невозможно не полюбить. Ах! Если вы не захотите помочь мне, то постарайтесь хотя бы спасти свою соотечественницу!»

«Как? Вы говорите о француженке, — поспешно отвечал я, — но какими судьбами?»

Разговор наш на этом месте был неожиданно прерван. Расслышав вдали стук шагов, мы без промедления умолкли.

После ужина я серьезно задумался над тем, как мне следует поступить в сложившихся обстоятельствах. Разумеется, я бы совершил высоконравственный поступок, если бы спас от гнусных злодеев двух несчастных девушек, страдавших подобно мне под игом инквизиции. Однако же такой побег сопряжен с немалыми опасностями. Разве благоразумно браться за дело, успех которого представляется весьма сомнительным, и притом тянуть за собой двух женщин? Если нас разоблачат, положение наше станет куда хуже, чем нынешнее. Да что там, оно окажется абсолютно безнадежным!

Один я вполне мог рассчитывать на успех. Спутницы же мои явно обрекали побег на неудачу… Итак, я оставил всякие колебания, отогнал прочь сомнения и решил немедленно приступить к осуществлению задуманного. Таким образом я пытался заглушить угрызения совести, начинавшие было тревожить мое сердце, ведь я бесчеловечно отказался помочь двум несчастным девушкам, страдавшим, как и я, в застенках инквизиции.

Дождавшись полуночи, я проверил ширину проделанных в решетке отверстий и убедился, что уже могу вполне свободно вылезть через окно. Тогда я привязал изготовленную из простыней веревку к неперепиленному пруту, выбрался из окна и соскользнул по веревке вниз, в расположенный под моим окном дворик. Здесь меня подстерегали новые опасности. Предстояло преодолеть ограду — совершенно прямую и высокую, примерно в двадцать футов, стену. Никаких вспомогательных средств вокруг себя я не видел, да и что можно было различить на совершенно неосвещенной площадке, похожей на какую-то подземную бездну? Горькое раскаяние охватило тогда мою душу, ибо наказанием за столь безрассудный поступок конечно же будет смерть, рисовавшаяся в моем воображении в самых разнообразных видах. А с какой жестокостью обманул я двух женщин, надеявшихся получить от меня помощь! Теперь я сожалел о своем недостойном поступке, сердце мое разрывалось от печали. Я уже хотел подняться обратно.

И тут я случайно нащупал какую-то лестницу.

«О Небо! — возликовал я. — Вот оно, мое спасение! Очевидно, божественный промысл позаботился об успехе задуманного бегства, Господь вызволит меня из этого мрачного застенка, надо только подчиниться его воле и действовать решительно».

Схватив драгоценную лестницу, я приставил ее к стене. Выяснилось, что высота лестницы в половину меньше. Какое разочарование! Но счастливая звезда не оставила меня и на этот раз. Осмотревшись, я обратил внимание на навес, до которого, по моим подсчетам, я прекрасно мог добраться при помощи лестницы. Задумано — сделано, и вот я уже на этом навесе. Подтянув лестницу, я приставил ее к стене. Еще одно усилие — и мне удалось подняться на верх стены. Но разве это успех? Теперь нужно было спуститься вниз, и, естественно, рассчитывать на какие-то подсобные средства не приходилось. Стена оказалась достаточно широкой, так что я прошелся по ней кругом. Внимательно вглядываясь в окрестности, я подыскивал для спуска наиболее удобное место. Наконец я увидел какую-то узкую улочку, примыкавшую к тюремной стене. Там была свалена огромная навозная куча высотой примерно в один туаз. Не раздумывая, я бросился вниз и, благополучно спрыгнув, оказался на улице. По счастью, во время побега я не получил никаких телесных повреждений. Вы прекрасно понимаете, что теперь приходилось полагаться лишь на ловкость и быстроту своих ног.

Беглец, вырвавшийся из застенка инквизиции, нигде в Испании не может рассчитывать на помощь. Королевство это кишит верными прислужниками гнусного трибунала, всегда готовыми apeстовать несчастного, как бы далеко он ни убежал. «Святая Эрмандада» действует быстро, трудно спрятаться от ее бдительных взоров.

Негодяи, работающие на «Святую Эрмандаду», повязаны круговой порукой; не жалея ни сил, ни денег, они пойдут на любую подлость, лишь бы задержать несчастную жертву инквизиционного трибунала, чтобы затем передать ее палачам. Зная о существовании столь опасного сообщества, я решил как можно скорее покинуть территорию Испанского королевства, напрячь последние силы, но добраться до французской границы.

Итак, я бросился в бегство. В бегство! И от кого, Боже праведный? Чье доверие я вероломно обманул? И кто была та очаровательная девушка, ради спасения которой верная подруга напрасно взывала к моему великодушию? Кого я предал, от кого бросился в бегство?..

Леонора, моя дорогая Леонора! Судьба в третий раз свела нас, а я отказался содействовать твоему освобождению и оставил тебя во власти чудовищ, несравненно более опасных, чем венецианцы или мерзкие каннибалы…

И вот, не жалея сил, я снова стремительно удалялся от моей возлюбленной.

— Ах! Ну надо же! — воскликнула госпожа де Бламон. — Да с вами случилось величайшее несчастье. Полагаю, что теперь мы не будем верить в разные там любовные предчувствия… О сударыня, — продолжала она, прижав к груди прелестную супругу Сенвиля, — слова вашего мужа заставляют нас с неменьшим нетерпением ожидать рассказа и о ваших приключениях — верно, они окажутся такими же интересными!

— Дайте же господину де Сенвилю возможность закончить его повествование, — вмешался граф де Боле, — ужасно трудно иметь дело с женщинами: любопытство, по-видимому, причиняет им какой-то нестерпимый зуд. Господа, вы понимаете, нашим женщинам просто хочется выговориться.

— Но кто теперь мешает нам слушать продолжение рассказа? — учтиво обратилась к графу Алина. — По-моему, только вы один.

— Допустим, — признал ее правоту господин де Боле. — Но если кто-нибудь из вас еще раз прервет рассказчика, я тотчас же увезу Сенвиля и Леонору в Париж, так что вы никогда не узнаете, чем закончилась их история.

— Ну и ну! — рассмеялась госпожа де Сенневаль. — Давайте же слушать молча: наш генерал непременно сдержит свое слово. Продолжайте, господин де Сенвиль, продолжайте, прошу вас, мне хочется узнать, как вам удалось встретиться с дорогим объектом всех ваших тревог и забот.

— Увы, сударыня, — опять взял слово Сенвиль, — но между моим бегством из тюрьмы и нашим счастливым воссоединением произошло крайне мало интересных событий. Понимая, что вам не терпится поскорей услышать историю Леоноры, я попытаюсь быть краток.

По испанским дорогам я старался идти очень быстро и обходить стороной города и пригороды. Ночевать мне приходилось в открытом поле. Когда мне навстречу попадался какой-нибудь местный житель, я выдавал себя за французского дезертира. На шестой день быстрого передвижения я перешел через горы. Увидев, в каком состоянии я добрался до По, вы, конечно, прослезились бы. В По я почувствовал себя несколько спокойнее: денег у меня оставалось достаточно и я мог устроиться там наилучшим образом. Однако многочисленные злоключения довели меня до болезни, в мирной обстановке опасно обострившейся. Сняв у каких-то горожан на краткое время дом, я намеревался там отдохнуть и набраться сил, но вскоре свалился в постель с жестокой лихорадкой и в течение недели находился между жизнью и смертью. По счастью, дом я снял у людей порядочных, которые отнеслись ко мне предупредительно и заботливо, за что я всегда буду им искренне благодарен. Выздоравливал я почти четыре месяца, и все это время, разумеется, не помышлял о возвращении на родину.

В конце лета я приобрел карету и вместе со вновь нанятыми лакеями на почтовых доехал до Байонны. Здоровье мое еще не окрепло настолько, чтобы перенести столь утомительное путешествие, поэтому я вынужден был отказаться от почтовых лошадей и добирался до Бордо короткими дневными переездами. В Бордо я решил передохнуть пару недель. В душе моей воцарилось некоторое спокойствие, хотя чувствовал я себя по-прежнему прескверно. Однажды вечером я отправился в театр, чтобы немного рассеяться и развлечься. Там играли мою любимую комедию «Отец семейства». В афише было объявлено, что роль Софи в первой пьесе, а также роль Жюли в «Воспитаннице» исполняет достойная внимания дебютантка, девушка талантливая и красивая, пользовавшаяся в Байонне неизменным успехом и теперь впервые приехавшая в Бордо, где у нее был подписан контракт с местным театром.

В те времена молодые люди приходили в театр до начала представления, чтобы успеть за кулисами побеседовать с актрисами. Я решил последовать этому примеру: мне хотелось познакомиться с девушкой, чьи красота и таланты стали предметом всеобщего восхищения. По дороге я столкнулся с неким Сенклером, ранее подвизавшемся в Меце на ролях первых любовников, а теперь продолжавшего свою карьеру в Бордо. Сегодня Сенклер должен был играть роль нежного и пылкого Сент-Альбена. Я попросил его представить меня той богине, которую он будет страстно любить по ходу пьесы.

«Она пока одевается, — сказал мне Сенклер, — но скоро должна спуститься вниз. Как только я ее увижу, вы сразу будете ей представлены. Кстати, я сам в первый раз выхожу вместе с ней на сцену; познакомился же я с этой актрисой лишь сегодня утром… В Бордо она прибыла вчера, но мы успели прорепетировать кое-какие сцены. Девушка действительно необыкновенная. Великолепная фигура, голос очень нежный, полагаю, она обладает прекрасным характером».

«И вы в нее не влюбились?» — пошутил я.

«Право же, — отвечал мне Сенклер, — разве вы не знаете, что с актрисами мы ведем себя как монахи? На собственных землях лучше не охотиться, кроме того, это вредит таланту. Когда сблизишься с женщиной, всякая иллюзия тотчас же пропадает, на сцене же можно любить только находясь под властью иллюзии… Между прочим, новая актриса отличается не только красотой, но и умом… Да, да, это могут подтвердить все мои товарищи. Смотрите же, черт возьми, вот она идет мимо нас! К чему теперь мои пространные описания, сами можете оценить… Эге! Ну и как вы ее находите?..»

О Небо! Что я мог отвечать? Руки и ноги мои задрожали, они отказались мне подчиняться из-за внезапной сердечной боли. Но вот, быстро оправившись, я бросился на колени перед своей дорогой подругой…

«О Леонора!» — вскричал я и упал у ее ног без сознания.

Не знаю, что последовало за этим событием и как окружающие отреагировали на мой поступок: сознание вернулось ко мне только после того, как меня перенесли в фойе. Открыв глаза, я увидел Сенклера, старавшегося оказать мне первую помощь. Рядом стояли другие актрисы театра. Леонора, опустившись передо мной на колени, проливая горькие слезы, то и дело повторяла мое имя…

Наши объятия… Исступленный восторг… Бесконечные вопросы, повторяемые сотни раз и не встречающие ответа, безграничная нежность и переполнявшее нас безмерное счастье… После стольких треволнений мы наконец-то встретились… Окружавшие нас актеры не могли удержаться от слез.

Публике объявили, что из-за случившегося с дебютанткой обморока пьеса «Отец семейства» отменяется. Все актеры собрались вокруг нас в фойе.

Леонора сказала актерам, что я ее муж. Узы супружества, по ее словам, отныне воспрепятствуют ей играть в театре. Я, со своей стороны, предложил оплатить все возможные издержки. Но актеры категорически отказались принимать от нас деньги.

Мало кто знает, какой болезненной щепетильностью отличаются люди, обладающие сценическими дарованиями. Ах! Отзывчивыми и чувствительными их делает профессия, которой они вынуждены посвятить половину жизни! Если ты не способен чувствовать, то зачем выходить на сцену? Таким образом, актеры постепенно приобретают добродетельные наклонности, привыкают к характерам, выводимым авторами в пьесах, наконец, просто не могут испытывать какие-либо низкие чувства.[88]

Между тем, публике сообщили, что объявленная в афише дебютантка вообще не может сегодня появиться на сцене. В ответ зрители заявили, что желают увидеть «Трех откупщиков», и постепенно успокоились. До этого времени я не хотел уходить из театра.

«Теперь мы можем идти, — сказал я Леоноре, — и спокойно вкусить счастье долгожданного свидания. О моя душа! Отметим же самый счастливый день в нашей жизни!»

«Потерпи одно мгновение, ибо я не уйду отсюда до тех пор, пока не отблагодарю вот этих двух людей, — отвечала моя обожаемая Леонора, показывая мне актера и актрису, которые вместе с другими старались нам как-то помочь. — Они сделали мне столько добра, заменили мне родителей, чьих нежных забот я вынуждена была лишиться».

И вот — новые объятия. Расточаются нежнейшие ласки… Я присоединяюсь к Леоноре, приношу этим достойным людям самую искреннюю благодарность. Распрощавшись со всеми, тем же вечером мы покинули Бордо. Ночевать нам пришлось уже в Либурне, где мы предполагали провести вместе несколько дней.

Моя дорогая супруга получила вернейшие доказательства тех чувств, которые охватили меня при нежданной встрече: первые двадцать четыре часа, проведенные нами наедине, мы посвятили любви; нас переполняло счастье: отныне мы могли оказывать друг другу тысячи нежнейших любезностей. Несколько успокоившись, я попросил Леонору рассказать мне обо всем, что произошло с ней начиная с того рокового дня, когда нам пришлось расстаться.

Но об этих приключениях, — продолжал Сенвиль, завершая свое повествование, — вы, сударыни, с большим удовольствием, узнаете от самой Леоноры. Вы позволите передать ей слово?

— Разумеется, — отвечала госпожа де Бламон, принимая на себя обязанности председательницы собрания, — как чудесно будет услышать ее рассказ.

Боже праведный! Но я далее не могу писать… Что за ужасный грохот? Неужели наш дом рушится? О Валькур! Как долго будет нас преследовать гнев Господень?.. Вот уже выламывают двери, в окнах я вижу острия штыков. Наши женщины тут же лишились чувств…

Прощай, прощай же, мой бедный друг!.. Ах!.. Почему мне приходится писать тебе только о несчастьях, выпадающих на нашу долю?

Загрузка...