Перевод М. Мазманян
Под вечер мой дедушка Артин усаживался в нише сводчатых ворот на камне с метр вышиной, гладко обтесанном наподобие стула.
Он садился на свое обычное место и сидел, опершись на красную кизиловую палку, склонив шабок голову, и, если не было собеседника, разговаривал сам с собой, усмехаясь себе под нос. Когда он улыбался, его синие глаза суживались и под ними собирались мелкие морщинки.
Сидеть по вечерам у ворот было давнишней привычкой моего дедушки.
Возвращались коровы с пастбища, медленно и устало брели с шашни волы, перетирая старыми зубами подхваченную у дороги траву. И дед, сидя на своем обычном месте, — приказывал — кому-нибудь из нас:
— Завтра быка Ала на пахоту не берите!
Или же:
— Поглядите-ка, отчего это захромал жеребенок?
Затем он вставал, подбирал кизиловой палкой траву, пододвигал ее к быку Ала или же поглаживал больную ногу жеребенка.
С наступлением сумерек начинали тенькать колокола церквушки.
С первым ударом колокола дед снимал папаху и крестился, даже — если в этот момент он стоял рядом с быком Ала, и, — крестясь, он не выпускал из рук кизиловой палки.
Мы знали, что, перекрестившись, он окликнет:
— Назу-ахчи[23], отворяй-ка дверй!..
Назу-ахчи — это моя бабушка, чуть сгорбленная от старости, глухая на одно ухо.
Назу-ахчи? открывала.
И дверь скрипела, точно колеса арбы на снегу.
Дед устраивался на пороге и с другой целью. Наш дом стоял на главной деревенской мулице. Идущий из другой деревни никак не мог миновать нашего дома.
Возвращающийся с поля — кто с вязанкой травы на спине, кто перебросив через плечо упряжь и погоняя усталых волов, кто верхом на осле,?волоча ноги по земле, — словом, кто бы ни проходил в эту пору по улице, должен был сказать деду «добрый вечер».
Дедушка же мой должен был спросить, закончена ли пахота или же какова трава на такой-то горе.
— Видать, — чужой. Так оно и есть… Быстренько догони, позови, пусть к нам зайдет.
Мы догоняли и, пока не узнавали, чей он гость, не отпускали его.
— Дедушка, этот человек пришел в гости к Исаджанцамгон туда пошел?
И дедушка задумывался, к кому из Исаджанцев явился гостем, пришелец, когда еще он приходил к ним, в каком родстве с ними.
Если же он сомневался, то спрашивал у жены:
— Назу-ахчи, это в прошлом или позапрошлом году сын Адама Исаджанца позвал гончара-сарушанца? Этот пришелец больно на того гончара смахивает.
Если бабушка стояла, повернувшись к нему глухим ухом, то оборачивалась, переспрашивала, как обычно — «а?», — и только после этого высказывала свои соображения о гончаре из Сарушана.
Загнав скот, если дело было летом, дедушка с кряхтением взбирался на тахту, расстегивал архалук и, как жнец, повязывал голову белым платком.
Хлебнув из глиняного горшка несколько ложек остывшего спаса[24], он подремывал, облокотившись на подушку.
Вставал дедушка с зарей, раньше всех. В сладком сне, когда утренняя свежесть делает сон особенно приятным, дедушка окликал нас:
— Ну, вставайте же, вот и солнце выглянуло.
Мы еще глубже зарывались под одеяло и начинали притворно похрапывать. И тут чья-то рука, забравшись под одеяло, щекотала нам пятки; Мы вскакивали, протирая заспанные глаза.
— Ну, вставайте же! Мужчинам — и столько спать. Вот зимой отоспитесь, медвежата.
И концом кизиловой палки потыкивал нас по мягким местам, смеясь вместе с нами.
— Поднимайтесь же, в ваши годы я был настоящим мужчиной. Скоро женихами будете! Ну, ну, вставайте!
Нам тогда было по восемь — по десять лет. И мы вставали, не разбирая спросонья, кто в чьи лезет постолы, переругиваясь, кому пасти волов, а кому идти на пашню. Но наша перебранка была излишней, дед заранее распределил работу, а Назу-ахчи уже повесила на частокол узелки с едой.
С восходом солнца начинался тяжелый трудовой день села.
Хорошо зимой. Работы мало, скот в хлеву, запасы корма на сеновале. Дед больше не сидит на своем камне у ворот и не ложится на тахту. В солнечные дни на ней греются куры. Подбирая озябшие на мерзлой земле лапки, они подходят к тахте, вытянув шею, взлетают и садятся на нее в ряд, пряча головы под крылышками.
Долгие зимние дни и вечера дед проводил у курси. У него не было привычки ходить на деревенскую площадь. Он садился у курси, накинув на плечи шаль, и задумывался, изредка улыбаясь улыбкой доброго, мудрого человека.
В зимнее время в гостях не было недостатка. Кем бы ни был гость, по какому бы делу ни пришел, дед всегда оставлял его в нашем доме на два-три дня. Если из дальней деревни приходил навестить его старый знакомый или приятель турок, у нас наступал настоящий праздник. Засиживались до ранних петухов, рассказывали о былых днях, вспоминали умерших, давнишние события и старинные истории.
Мы тоже сидели до тех пор, пока не одолевал сон, пока не засыпали, уронив голову на курси, тогда бабушка расталкивала нас и, разбудив, укладывала в постель, и мы еще некоторое время, пока снова не сморит сон, продолжали слушать их беседу. Дедушка уже столько раз рассказывал нам и гостям о пережитом, что как только он начинал распутывать клубок воспоминаний, мы уже заранее знали, о чем пойдет речь: и историю, что случилась с ним в молодости, когда, побившись об заклад с товарищами, он пробрался в полуразрушенную часовню, чтобы оставить там папаху, и как оттуда выскочила навстречу ему лисица, и как дед от испуга потерял дорогу и до рассвета плутал по огородам, и про то, как однажды в горах волки напали на табун лошадей и как он еле спасся, спрятавшись между лошадьми.
Заканчивая свои рассказы, дед или вздыхал о годах своей молодости, или обобщал:
— Мир всегда будет стоять, пусть и человек всегда будет человеком.
Мы были наивными ребятишками, не ведавшими ни добра, ни зла. Десятский был для нас самым страшным и сильным человеком в селе. Через десятского Ибиша староста из соседнего села заправлял всеми делами нашей деревни. Неожиданно десятский вырастал на плоской крыше и, наклонившись, орал в ердик:
— От старосты приказ! Подати сдать в три дня! Не уплатили» — в Сибирь!
Даже самые пустячные распоряжения Ибиш заканчивал угрозой. Ни мольбы, ни упрашивания не могли смягчить его сердце.
— Ты хочешь, чтобы меня согнали с государевой земли?.. Не выйдет! Сдавай! Что я отвечу старосте? Ты хочешь, чтобы он осрамил меня на людях? Сдавай, не то в Сибирь…
Десятский Ибиш казался нам страшным и сильным еще и потому, что дед, который был в наших глазах храбрецом — ведь он встречался один на один и с волками и с другими страшными зверями, — и тот становился жалким, когда десятский окликал его через ердик. Если же дед сидел на своем камне у ворот, десятский подходил к нему и сухо и жестко сообщал приказ старосты.
— Подавись ты нашим хлебом и солью, Ибиш!.. — Эти слова дед произносил, когда десятский отходил от него настолько, что уже не мог их расслышать. И каждый раз, когда появлялся Ибиш, улыбка исчезала с лица дедушки, он забывал и нас, и дом, и вола с коровой. И после каждого такого посещения дед с глубоким вздохом говорил:
— Эх, Егор, вышел бы ты оттуда… Господи, доведется ли моим старым глазам увидеть тебя?..
Когда он говорил так, становилось грустно и нам, хотя никто из нас не видел нашего дядю Егора, которого вот уже сколько лет назад сослали.
О его ссылке ходили противоречивые слухи, но ни один из них не был достоверным. Мы знали только, что дядя, будучи солдатом, выказал неподчинение и даже якобы замахнулся ружьем на командира. Для нас эта история была темной, мы не видели дядю, не знали и того края, где, по словам деда, и летом, и зимой снег. О дяде дед с нами не разговаривал, а если в зимние вечера кто-либо из гостей, сидящих вокруг курси, невзначай или неосторожным вопросом напоминал ему об этом, дед вздыхал, пожимал плечами и, немного помолчав, продолжал прерванную беседу.
Эта история с дядей как-то омрачала наши, светлые дни. При упоминании о нем взрослые становились грустными, а бабушка роняла слезы, когда смотрела на хранившиеся в сундуке шерстяные носки сына. Если мы спрашивали у нее, далеко ли дядя, она вместо ответа, нагнувшись, целовала нас и совала в руку что-нибудь вкусненькое.
Потом на целые месяцы мы забывали эту историю, пахали и сеяли; работали с утра до вечера; и нам казалось, что в нашем доме ничего не случилось и что над нашими головами не — стряслось никакой беды.
Но неведомо как возникали слухи, особенно в соседних селах; и оттуда эти слухи доходили до дедушкиных ушей. То говорили, будто кто-то видел дядю Егора и что живет он под чужим именем в таком-то городе, — тогда дедушка садился на лошадь, отправлялся проверить слухи и возвращался разочарованный. То рассказывали, что дядя- перешел границу и отправился в Иран и? будто бы письма посылает нам; да только эти письма перехватывают.
Страшной была именно эта неизвестность, ежели бы мы узнали наверняка, что дяди больше нет, погоревали бы, поплакали и с годами острая боль затихла бы.
Однако горе наше тлело, как огонь под пеплом, который то разгорался; как яркая надежда, то снова превращался в едва мерцающую искорку.
Бывало, зимней ночью кто-то из нас просыпался и высовывал голову из-под одеяла. И тут мы часто видели бабушку и дедушку, сидящих около курси. Иной раз они молча дремали. Бабушка вдруг вздрагивала, протирала глаза; подвигала к себе миску, наполненную рисом, и перебирала по зернышку» Каждую ночь они переговаривались между собой все об одном и том же.
— Что же он сказал?
— Посмотрю, говорит. Но, говорит, очень трудно…
— Чего?
— Трудно, говорит, трудно!
— Чтоб ему подавиться нашим хлебом. Чего он еще хочет?
— Ничего не поделаешь, придется дать… Может, привезет какую-нибудь весточку.
И мы понимали, что существует какой-то человек, который, если? захочет, может привезти точные сведения о нашем дяде Егоре. Кем он был, мы не знали. Знали только; что десятский Ибиш берет у нас для него сыр и масло. Как-то он взял двух баранов и поклялся перед хлевом, что непременно скажет «ему». Десятский погнал баранов в соседнее село, где жил староста, у которого часто бывал пристав.
В один из осенних дней мой дед рано утром уехал верхом в соседнее село. Возвратившись, радостный сошел с лошади, разнуздал ее и, не дожидаясь, пока она зайдет в хлев, поспешил сообщить нам, что он узнал у старосты, будто, мой, дядя жив-здоров и находится в городе…
— Как же он называется, будь ты неладен!.. Гляди-ка!.. Ну и память!.. Ведь всю дорогу на языке вертелось, твердил, чтобы не запамятовать.
Необходимо было послать прошение в самое высокое место — прямо самому русскому царю — так сказал староста.
Рассказ деда показался нам. сказкой. И пока растерявшаяся от радости бабушка без конца сыпала соль в суп и помешивала его, мы удивленно смотрели на нашего маленького седовласого деда; его синие глаза сияли восторженной надеждой.
— Дедушка, а что сделает царь, когда получит твое письмо?
— Прочтет и отдаст приказ приставу, чтобы Адамова Егора, где бы он ни был, целым-невредимым доставили к отцу.
— А как пойдет письме!?
— Эх вы, несмышленыши!.. На то и есть почта, есаул есть, пристав. Отнесут и прямо царю в руки отдадут. Староста говорит, что надо написать на хорошей бумаге, перо же должно быть непременно золотое, иначе не примут.
И мы в детском воображении представляли себе золотую ручку, которая пишет прошение дедушки на блестящей бумаге; слова сверкают. Письмо летит через горы на птичьих крыльях к золотому дому, и птичка кладет его царю на трон.
В этот вечер бабушка отобрала самые лучшие куски сыра, набила ими овечью шкуру, завязала. Когда дедушка велел дать вдоволь сена телке с пестрым хвостом, мы поняли, что вместе с сыром и маслом он увезет в город и эту телку, которая была нашей общей любимицей — мы на нее наглядеться не могли.
Но никто не прекословил. Рано утром все мы были на ногах, каждый из нас старался подольше погладить спину телки и выбрать для нее сухих цветочков из сена.
Дедушка привязал к седлу сыр и масло и погнал телку вперед. Выходя из. ворот, телка обернулась на приоткрытую дверь и замычала. Из хлева откликнулась ее старая мать.
Когда лошадь и телка скрылись за высокой оградой баштанов и нам стала видна лишь дедушкина папаха, которая, будто черная кошка, бежала по ограде, — мы, постояв еще немного во дворе, повернули домой.
Через два дня дедушка вернулся. Он попросил написать свое письмо писаря Давида и с помощью старосты сдал письмо на почту. Пропала телка с пестрым хвостом и масло с сыром тоже.
Взамен всего этого дедушка привез маленький клочок бумаги, который ему дали на почте, приняв письмо…
— Назу-ахчи, положи в надежное место, береги, как зеницу ока. Ответ придет по этой бумаге. Ежели пропадет…
И маленькая бумажка, которую бабушка, тщательно завернув в тряпицу, спрятала в сундук, стала для нас самой дорогой и страшной.
Что было в этой маленькой бумажке? Куда делась наша телка с пестрым хвостом? Мы думали об этом до одурения, и даже во сне нам снилась телка с пестрым хвостом, которая в хлеву вместо сена жевала бумажку…
Прошла зима, но ответа на письмо все еще не было. Вся деревня говорила об этом, и дедушка с наивным хвастовством рассказывал о том, что он послал письмо самому русскому царю. Всем, кто приходил к нам в гости, он рассказывал, как Давид-писарь написал ему прошение.
— Э-э, разве мы живем?.. Такое у него перо — приложи к камню, камень треснет… Как взглянул на меня: «Брат Арутюн, говорит, хочешь скажу, зачем ты пришел? Ты хочешь, говорит, чтобы я написал письмо русскому царю о твоем сыне». Я прямо обалдел! Раскрыл он книги законов, читал, читал, одну отложил, другую взял, наконец нашел. Во-от диво! Ну и писание, ну и силища!
Слушатели выражали свое восхищение писарем Давидом и его пером и сами рассказывали какую-нибудь историю о его мудрости и смекалке.
— Писарь, а толковее другого адвоката!
— Дедушка, а почему ответ не приходит?
— Эх, ребятки, вы думаете у царя других забот нету? Войны, да и народ опять же прокормить надо. А сколько прошений он получает за день: ежели я вам скажу тыща — то считай две. Может, и наше когда-нибудь попадет ему в руки. А то к чему же нам эту бумажку выдали? На ней так и написано: от Арутюна Адамова — письмо русскому царю.
Настала весна. Однажды десятский Ибиш объявил, что в соседнем селе будет сходка.
— Эй, люди, нового пристава поставили, другого старосту надо выбирать. Со двора — по человеку!
На выборы старосты дед не пошел, в тот день заболел вол Ала, он стонал, а из ноздрей текла гнойная слизь. Дедушка приложил ко лбу вола повязку с горячей золой, поглаживал его, говорил ласковые слова. Спустя несколько дней, когда больной вол поднялся и, осторожно переставляя ноги, стал слизывать соль с каменной плиты во дворе, дед снова сел на свое обычное место, чтобы поглядеть на возвращающихся с поля крестьян. И вдруг появился десятский.
— Завтра утром пойдешь к новому приставу. Он тебя вызывает. Смотри, чтобы быть вовремя, а то говорят, он больно сердитый.
— К добру ли, Ибиш? — спросил дедушка, вставая.
— Точных сведений не имею. Так он велел.
— Кто?
— Новый староста, Арустам Мукелянц.
Дед больше ничего не спросил. Ибиш удалился. Вмешательство Арустама не предвещало ничего доброго. У него были старые счеты с дедом.
— Что там наговорил этот сыч? — спросила бабушка.
— Арустам зовет, новый староста.
— А?
Дед повторил свои слова еще раз.
— Уж не ответ ли пришел? — сказала бабушка.
— Может. Пора бы! А если и нет ответа, то вот-вот должен прийти. Но он говорил, что пристав требует. Так ведь? — обратился он к нам.
Мы подтвердили, что Ибиш действительно так и сказал, но, чтобы узнать вернее, дедушка послал нас к нему спросить еще раз.
Десятский вначале рассердился на нас, мол, не даем и поесть спокойно, но потом сказал, что позвал деда пристав, а приказ он получил через Мукелянца Арустама.
— Назу-ахчи, видать, твоя правда, — сказал дед, выслушав нас. — Наверное, ответ получили или, кто знает, может, что-нибудь надо разузнать для царя.
Когда мы ложились спать, дед наказал мне встать завтра утром пораньше. Я должен был поехать с ним и посторожить коня, пока дед будет у пристава.
Радости моей не было предела. Ведь я увижу соседнее село, на лошади за спиной дедушки я поднимусь на вершину горы, которая с нашего двора кажется такой далекой. И наконец я увижу самого пристава. Правда, при этой мысли радость моя сменялась страхом.
Утром, едва меня окликнули, я вскочил и быстро оделся. Дед во дворе уже седлал коня. Вскоре мы вдвоем уселись на лошадь и пустились в путь. Все за селом для меня было ново и незнакомо. Я засыпал деда вопросами. Еще не получив ответа на первый, я уже задавал ему следующий, дедушка же отвечал мне с волнением в голосе, по временам понукая коня и подергивая поводья, когда он спотыкался о камни.
— Во-о-он тот белый дом с красной крышей, — показал дед с вершины горы, — там сидит пристав.
— Дедушка, ежели царь напишет «я разрешаю», через сколько дней дядя будет дома?
— Да не успеешь моргнуть. Царю-то что? Захочет — в один день ему тысячу баранов зарежут.
— Тысячу баранов?..
Вскоре мы были у белого здания. Сколько нового было здесь для меня! Улицы широкие, дома красивые. Улицы были полны народа. Люди толпились перед лавками: кто продавал корову, кто — масло, кто — шерсть, кто-то нахваливал свой товар, кто-то крикливо торговался с покупателем. Несколько человек поздоровались с дедом. Это обрадовало меня. «Откуда в этих далеких местах знают моего дедушку?» — подумал я.
Мы слезли с коня перед самым домом, поставили его в тени во дворе. На лестнице сидели крестьяне — армяне, турки, одни беседовали, другие лежали в тени возле стены, подложив в изголовье узелки с едой. Дед подошел к ним и тут же затерялся в толпе. На минуту я потерял его из виду, сердце у меня екнуло, но тут же я увидел его черную папаху и закричал:
— Дедушка-а-а!
С улыбкой он подошел ко мне, велел хорошенько присматривать за конем и не подпускать его к другим лошадям.
— Тебя могут лягнуть, не спускай с него глаз. — И чтобы подбодрить меня, добавил: — Если ответ пришел, куплю тебе фиников…
Он не докончил. С лестницы кто-то выкрикнул:
— Адамов Арутюн!
Я увидел, как дед поспешил к лестнице. Сидевшие на ступеньках крестьяне уступали ему дорогу. Дедушкина верная папаха скрылась за дверью.
Крепко придерживая коня под уздцы, я не сводил глаз с закрытых дверей. Время от времени дверь открывалась, входили и выходили люди с блестящими пуговицами, при этом некоторые из сидящих на ступеньках поднимались и смиренно кланялись. В моих глазах все эти люди с блестящими пуговицами были приставами, и я не мог отличить, кто из них главнее.
— Вот тот пристав? — спросил я у сидевшего рядом крестьянина, голова которого была обвязана грязной повязкой. На лице его и повязке были следы засохшей крови.
— Это урядник Васо. Пристав у себя, — ответил он.
Я не спросил, кем доводится урядник приставу. Но интерес у меня разгорелся. Ежели на уряднике столько золотых пуговиц, то что будет на приставе? А на царе!..
Мне показалось, что кто-то в белом доме кричит и топает ногами. Некоторые из сидевших на ступеньках спустились и отошли в сторонку. Вдруг дверь распахнулась, замелькали руки, показались сбившиеся в кучу люди, и во всей этой мешанине — дедушкина седая голова. Удары так и сыпались на эту голову.
Пока я кричал и, держась за уздечку, бежал к лестнице, дед уже отряхивал полы архалука. Сверху кто-то сбросил пинком его папаху. Дверь снова захлопнулась.
Несколько человек, осмелев, подошли к нам. Но никто не проронил ни слова. А когда на лестнице появился урядник, они тотчас отошли. Дедушка выбил запыленную папаху и обернулся ко мне:
— Держи лошадь, внучек. Ответа нет!
На губах его показалась кровь. Я увидел, что у него сломан зуб. Кровь вместе со слюной капала ему на архалук.
Я подтянул лошадь. Один из наших односельчан подсадил нас на нее. Мы молча пустились в обратный путь.
Дедушка сидел понурившись и левой рукой держался за щеку. Я крепко обхватил его, прижался головой к его спине. Мне были слышны его прерывистые всхлипы.
Он плакал.
Я больше не мог сдерживаться, и слезы, как прорвавшая запруду вода, хлынули из глаз. Я еще крепче прижался к его спине.
Вечером дедушка, кряхтя от зубной боли, тихо рассказывал о том, что произошло, когда он представился приставу: как Мукелянц Арустам шепнул тому что-то на ухо, а пристав взбеленился, выругался и, топнув ногой, заорал:
— Я тебе покажу, как царю письма писать!
Напрасно пытался дед через переводчика объяснить, что русскому царю было написано в письме только о его сыне — Адамове Егоре.
— Только я рот раскрыл, как он ударил. В глазах потемнело… Уж не помню, как выбросили. Арустам-то усмехался в усы.
С того дня много лет прошло. Дедушка давно умер. Земля на его могиле осела, и покосился надгробный камень.
До последней минуты простодушный старик верил, что когда-нибудь придет ответ. Когда он вспоминал тот злосчастный день, лицо его темнело, надежда слабела… Но затем он обнадеживал и себя, и нас.
— Назу-ахчи, я умираю. Вечный грех на твою душу, ежели получишь ответ и не придешь на мою могилу и не скажешь, — говорил он в свое последнее утро.
Спустя год умерла и бабушка. Назу-ахчи тоже ушла в могилу ни с чем. С ней закопали и тот клочок бумаги, который бабушка хранила в сундуке, как заветную реликвию.
Мы так и не узнали, что сталось с Адамовым Егором.
…Много лет прошло. Прошлое это стало для меня воспоминанием, которое постепенно уходит во мрак.
Только изредка перед глазами возникает седовласая голова моего дедушки Арутюна, его синие глаза и добрая улыбка. Но вдруг рушится этот образ, улыбка болезненно искривляется, и из разбитых губ старика каплет кровь ему на архалук…