Перевод М. Геворкяна
Была осень, ясная осень. Воздух был чист и прозрачен, как стекло.
Далекие горы выступали так рельефно, так ясно и отчетливо, что казалось, кто-то вымыл и подмел их склоны.
Была осень с листопадом, с мягким теплом солнца, с холодным ветром. Ветер кучами гнал желтые осенние листья и уносил их далеко.
Деревья шумели от ветра, в огороде шелестели засохшие листья кукурузы, осенним лучам солнца улыбался последний подсолнечник.
В саду перед давильней, на заросшем мхом камне, задумавшись, сидел дядя Дилан, прислушиваясь к шелесту кукурузных листьев.
Осеннее солнце согревало, а тишина ущелья успокаивала. Ветер колебал из стороны в сторону вьющиеся на деревьях виноградные лозы. Неустанно скрипела дверь давильни, — ветер то открывал, то снова закрывал ее.
В тихий осенний день дяде Дилану приятны были и шелест кукурузных листьев, и шепот виноградных лоз, и скрип дверей давильни.
Мысли дяди Дилана были далеко. Они были подобны щепке, несущейся по волнам.
Однажды, много лет тому, назад, когда Дилан еще был молод, заскрипела дверь.
Стоял такой же солнечный день. В корзинах перед давильней были сложены виноградные грозди, а внутри, в давильне, в каменном корыте дядя Дилан давил виноград, и вкусный сок, красный, как кровь, стекал в чаны из каменного корыта.
В саду не было никого, он работал один. Обнажив ноги до колен, выдавливал виноградные грозди, мурлыкая под нос какую-то песенку.
Жарко было в давильне, и капли пота капали в молодое вино. Он был молод в то время, и кровь в жилах текла тоже как молодое вино.
Вдруг дверь давильни тихо заскрипела, вошла Сона, увидела его, хотела вернуться, но дядя Дилан выпрыгнул из корыта и прикрыл дверь.
Сона — невестка священника. Сона, в красной одежде, со звенящими браслетами на руках, попыталась открыть дверь. Сказала:
— Войдут, ведь в саду кто-то есть…
Но Дилан крепко держал ее в своих объятиях.
Быть может, от опьяняющего запаха вина, быть может, от того, что жарко было…
Жарко прошептал на ухо Соне:
— Бессовестная, соскучился, весь горю…
Сказал и, обвив шею рукой, притянул к себе и поцеловал в щеки.
Так приятны были ворсинки на щеке, так приятен был запах и новой красной одежды, так жарко, душно было в давильне…
Сона, извцваясь, как змея, пыталась освободиться из его рук. Умоляла, просила отпустить ее.
Обещала:
— Приду, ночью приду…
Но Дилан не отпускал ее из своих объятий. Не отпустил, пока не изнемог, не насытился…
Когда Сона ушла, дядя Дилан не пошел больше к корыту с виноградом.
Всюду ему чудился запах одежды Соны, чувствовал горячее тело ее…
Давно желанной была ему Сона.
Он просил ее у родителей, но те отказали, не выдали за него.
Семья священника была богаче, и родители Соны давно уже зарились на его состояние.
Сона пыталась отказаться, но отец заставил ее.
В ночь свадьбы, под венцом, Сона так много плакала, что глаза ее — глаза, как черные виноградины, — опухли, покраснели…
После свадьбы дядя Дилан видел Сону и еще раз встретил ее в саду. Остановил, спросил, какой нынче день. Сона застенчиво ответила ему и быстро ушла.
Любовь осталась, упорно жила в нем. И дядя Дилан, в давильне ли, в саду ли, во время ли пашни, или в лунную ночь, лежа на стоге сена, думал одну лишь думу, одна лишь мысль сверлила его мозг, одно лишь желание владело им — ощущать, совсем близко возле себя Сону..
Зачем вошла ока в давильню? Знала, что он там? Или случайно открыла дверь? Дядя Дилан так и не понял, никогда не узнал.
Несколько раз подходил к ней, хотел заговорить, рассказать то, что было на душе, но Сона избегала его.
— Оставь, Дилан, идя своей дорогой….
Больше они не встречались.
Сона недолго прожила, умерла от родов. Дядя Дилан женился, но в мыслях крепко хранил образ Соны, давильню, красную одежду, звенящие браслеты.
…Грело осеннее солнце… Дядя Дилан, брошенный в море мыслей и воспоминаний, плавал по его волнам, подобна щепке.
За деревней наверху кладбище.
Могильная плита Соны заросла мхом, надпись стерлась, стала неразборчивой, камень склонился набок и наполовину ушел в землю.
В красной одежде похоронили Сону, давно уже сгнили и одежда, красная и мягкая, и тело ее…
Ночью вернулся домой; отец спросил, сколько винограда выдавил он. Не ответил, не сказал, что лучше винограда была Сона, — тело слаще маджара[8].
Не спалось ему дома… Вышел из села, лег на свежескошенную: траву.
Была лунная ночь, безоблачное небо веяло ночной прохладой. В воздухе стоял аромат свежескошенной травы и благоухание тысяч засохших в ней цветов.
И в эту лунную ночь, в этом опьяняющем благоухании ему чудилось, что на этой же скирде лежала Сона, — в снопах таился аромат ее одежды.
На рассвете растаяли, померкли звезды, побледнела ночная лазурь, цветы пробудились от ночной дремоты, и роса покрыла драгоценными камнями их белые лепестки.
С первыми лучами солнца проснулась в своем гнезде куропатка.
— Ках-кха, шах-кха…
С восходом солнца перед деревней на скошенных полях причитала куропатка, а немного подальше в лесу распевал фазан.
Не хотелось спускаться в ущелье, не хотелось идти в давильню в саду, не хотелось открывать ее скрипящую дверь.
Шагал дядя Дилан по росистой траве, топтал скошенные поля, золотистую солому, подымался по горной тропинке, шел к лесу.
На полях лежали еще не собранные снопы. Черные тучи спускались с гор, лизали землю, и сырая влага стекала с них. Не собранные на полях снопы нагревались и пускали новые ростки.
Дядя Дилан подошел к одной скирде, просунул руку в сноп, почувствовал теплоту. Нагрелись снопы сильно, от сырости промокли колосья.
Дядя Дилан знал, чье это поле, он постоял у скирды, с сожалением покачал головой.
Подошел к полю священника, постоял и задумался, опираясь на кремневое ружье.
Сона летом полола согнувшись, шипы больно кололи ей пальцы, приносила обед для жнецов, обливалась потом под жарким солнцем, рубашка от пота прилипала к телу.
Если бы случилось так, чтобы он был жнецом!
Работал бы у священника в поле, Сона приносила бы ему обед. Вся потная, в прилипшей к телу рубашке, села бы рядом с ним…
О, если бы это было так!..
Дядя Дилан обернулся и долгим взглядом посмотрел на дорогу, по которой он шел. Никого не заметил.
Лишь одни кусты, кусты с чахлыми, пожелтевшими листьями…
За кустами причитала куропатка:
— Ках-кха, шах-кха…
Нагнувшись, дядя Дилан осторожными шагами прокрался к кустам. На скошенном поле в желтой соломе куропатки собирали зерна, клевали упавшие колосья. Много их было, не одна, они подпрыгивали, тихо покачивали свои жирные тела. Были и весенние птенцы, они уже подросли, окрылились.
Дядя Дилан, встав на колени, прицелился. Пока он высекал огонь из кремня, куропатки улетели далеко и, сделав круг, спустились на другое поле.
Дядя Дилан встал и продолжал свой путь.
По краям дороги кустарники сгущались, в поле нередко виднелись старые, искривленные и склонившиеся к земле дубы.
Вот и последние поля. Тропинка сузилась и слилась с опушкой леса.
Лес был хорошо знаком ему, — он знал, где, в каком месте любит фазан вить свое гнездо, знал, где любит петь златокрылый.
В лесу — мхом покрытые скалы, медвежьи берлоги, сваленные ветром вековые дубы, на которых постоянно росли грибы и ветви которых так были покрыты мхом, что казались медвежьими лапами.
Дядя Дилан, не доходя до этих мшистых скал, услышал выстрел из ружья с противоположной стороны.
От выстрела зазвенел лес, крупные капли росы скатились с желтых листьев на зеленый мох. Кто это мог быть? По звуку выстрела дядя Дилан определил, что охотник не из крестьян, в деревне нет такого ружья.
Кто это охотится?..
Прошелестели листья. Дядя Дилан, крадучись, пошел за скалы и спрятался за ними. То фазан, спокойно разгребая желтые листья, копался в них.
Дилан высунул голову, постарался лучше прицелиться.
Но фазан улетел, а за ним другой, третий, четвертый…
Осторожен фазан. Трудно в него попасть. Иногда подходишь так близко, что хочется броситься и взять его руками. Но если прицел взят неверно, то при малейшем шуме шагов, при малейшем шелесте он расправляет крылья, быстрее пули перелетает на другое место и там снова начинает копаться в земле.
Осторожен фазан: когда он копается в листьях, то, выгнув шею, наклонившись, смотрит по сторонам, прислушивается и, снова вытянув шею, осматривается кругом.
Дядя Дилан вышел из засады и продолжал свой путь.
Была уже лесная чаща — толстоствольные деревья, густые заросли, непроходимые места…
Листья, сотни лет опадая с деревьев, не все еще сгнили и, падая друг на друга, разостлали мягкий ковер под ними.
Дядя Дилан, топча мох, утопая, как в самане, в засохших листьях, спотыкаясь, придерживаясь за ветви деревьев, продолжал пробираться вглубь.
Дошел до родника, нагнулся, досыта напился. Спустя немного дошел до ущелья.
Внизу на камнях было много фазанов…
Солнце нагрело покрытые мхом камни, и златоперый. фазан с черными пятнами на крыльях, перепрыгивая с камня на камень, пел, ударяя клювом соседа, и бегал по ущелью.
Прицелился… Когда кремень дал искру, из дула ружья вырвались дым и огонь, загремели ущелья.
Фазаны, махая большими, покрытыми мягким пухом, широко раскрытыми под лучами осеннего солнца крыльями, стаями вылетели из ущелья.
Только один забился и упал с покрытого мхом камня в кусты.
Дядя Дилан, подбегая к кустам, заметил, что чья-то белая собака, высунув язык, бежит туда же.
На миг остановился, удивился, но, видя, что собака уже добежала до кустарника, ускорил шаги, перепрыгивая через камни.
Руки дяди Дилана и пасть охотничьей собаки одновременно потянулись к окровавленному фазану.
Вот уже пальцы дяди Дилана коснулись его желтых перьев, но внезапно фазан, дернувшись, расправил крылья и взлетел ввысь.
Два золотистых пера, подобные двум желтым осенним листьям, медленно покачиваясь в воздухе, упали вниз.
Дядя Дилан с разинутым ртом смотрел вслед окровавленному фазану. Вдруг очень близко от себя услышал человеческие шаги, обернулся и удивленно вытаращил глаза, ружье выпало из рук.
Перед ним стоял сам есаул: громадного роста великан, широкая морда, глаза — пара огней. Настоящее страшилище, один вид которого внушал глубокий ужас.
Подошел вплотную, зарычал ему что-то в лицо и, подняв руку, в которой держал нагайку, ударил ею по плечу и спине дяди Дилана. Кончик нагайки задел лицо и нос. Топнул ногой, на губах есаула появилась пена.
Охотничья собака есаула то смотрела на своего хозяина, то на дядю Дилана, скулила, била хвостом по земле, то вдруг начинала обнюхивать кусты, где раньше лежал раненый фазан.
У дяди Дилана отнялся язык, не мог выговорить ни одного слова. И языка не знал, — есаул говорил по-русски. Да если бы и знал, должен был бы молчать» страх сковал Дилана.
Когда пришел в себя, увидел, что есаул и его собака ушли… Посмотрел им вслед» вспомнил собаку с оскаленной пастью» слова незнакомые, чужие, понял, почему есаул разгневался на него.
Есаул думал, что фазан убит им, его охотничья собака долго искала его, а дядя Дилан, пытаясь вырвать у нее изо рта птицу, вспугнул фазана.
Дядя Дилан сел на камень. Только теперь он почувствовал, как сильны были удары нагайки. По спине, казалось, провели раскаленными шампурами, глаз воспалился, опух, кожа под ним размякла, подобно поднявшемуся тесту.
Подумав, дядя Дилан остался доволен, что есаул не заметил ружья, кремневого ружья, лежащего в камнях, а то бы забрал его, а затем замучил бы и самого охотника.
Солнце играло с тучами заката, в лесу царило молчание, фазан улетел далеко. На камне, покрытом мхом, остались два упавших пера, золотистые с черными пятнами, а на сухих ветвях кустарника — капли крови.
Дядя Дилан спустился вниз по ущелью. Временами все это казалось ему сном: и фазан и куропатка. Но тело ныло от ударов нагайки, иод глазом болело, а в ногах была легкая дрожь.
Стиснул ружье, кремень был горяч, как тогда фазан, к которому он прикоснулся лишь на одну секунду, ощутив под пальцами его горячее тело и мягкий пух.
…Фазан, горячий, мягкий, как бархат, пух, — как тогда там, внизу в давильне, Сона — звенящие браслеты, белоснежное тело…
Не пошел домой. Знакомой дорогой спустился в сад. заскрипела дверь давильни, вошел, растянулся на полу во весь рост.
Когда через щели в дверях давильни заблестели лучи утреннего солнца, дядя Дилан проснулся, протер глаза и под глазом снова почувствовал боль. Опухоль еще не прошла.
В этот день он неустанно, с ожесточением давил в каменном корыте черный виноград, не замечая, как капли пота, стекая с лица, капали в молодое вино.
Была осень, ясная осень…
Под осенними лучами солнца, у порога давильни, сидел, понурив голову, дядя Дилан и думал о прошлых, ушедших днях…
Сколько осеней прошло с того времени, нет им счета! Знает, что одряхлел уже, опирается на палку при ходьбе, глаза не видят далеко, не чуток уже, как прежде, и слух его.
Перед давильней, журча, бежал ручеек, и днем и ночью вода шумела в нем, как будто, тихо бормоча, вела сама с собой нескончаемый разговор о былом, вспоминая прошлые, давно позабытые дни.
…Фазан жил в лесу. Весь окровавленный, улетел, оставил лишь два пера на камне, покрытом мхом.
Подобной фазану была и Сона, глаза — спелые виноградины, когда много лет тому назад, в ту далекую солнечную осень, в тот далекий солнечный осенний день, под жилистыми ногами дяди Дилана виноград превращался в кроваво-красное вино.
Подобно фазану, улетела и Сона, оставив после себя осенние воспоминания.
…От вечерней прохлады шелестели листья кукурузы, в уголках наслаивались друг на друга, образуя небольшие кучки; засохшие осенние листья, подхваченные порывом ветра, кружились в воздухе и вновь падали вниз.