Перевод Е. Алексанян
Шум города стихал. Город напоминал поле сражения, которое вспыхивало на рассвете вместе с грохотом первого грузовика, к полудню разгоралось и затихало к вечеру, когда медники убирали свою медь, кузнецы опускали молоты, умолкали машины.
Вечером теплый дождь омыл цветущие деревья, булыжник на тротуарах и наполнил землю озерцами прохладной, мутной воды и вязкой грязью. Белые облака заскользили с гор к городу и медленно, беззвучно, как караваны без вожака, кружили, касаясь крыш.
В белых хлопьях облаков не было видно верхних этажей зданий. Облака кружились, кружа с собой дома, телеграфные столбы, электрические лампочки и их отражения в мутной дождевой воде уличных луж. Радио с высокой башни изливало на город горячие волны весенней песни. Внутри башни какая-то девушка пела своим чистым голоском песню о хлопковых полях и колосящихся нивах. Множество рупоров разносило эту бодрую песню по всему городу.
Люди, собравшись группами возле громкоговорителей, молча слушали: грузчик — прислонясь к стене, продавец газет — с большой пачкой под мышкой, юноша — прижав к себе локоть девушки, фаэтонщик — сидя на «козлах». Даже лошади навострили уши. Они стояли все в мыле, и от них шел пар; лошади зябли от сырости, но и они вслушивались, не двигаясь с места.
Левон свернул с главной улицы влево. На углу до его слуха донеслась песня, он увидел группу молча слушавших людей. Он поднял голову и удивился, будто впервые заметил прикрепленный к столбу репродуктор. Песня нарушила ход его мыслей, но когда он повернул в узкую улочку, поток мыслей вновь вошел в привычное русло. И, опустив голову, он продолжал идти, меся вязкую грязь с дождевой водой; Под мышкой у него был портфель, и его мысли продолжали кружиться вокруг тех цифр и счетов, от которых он только что оторвался.
Часто он до полуночи просиживает в комнате, из окна которой видна большая часть города, холмы, дороги. Они идут вкривь и вкось, тянутся к другим городам и селам. По этим дорогам Левон отправляет множество машин в села и на поля, где есть вода и солнце, где струится пот.
В этой комнате стоит письменный стол Левона Он расстилает на нем многочисленные таблицы, схемы, берет карандаш и, склонившись над ними, принимается считать. И отправляются в путь тракторы, плуги, тянутся железные грабли и рядовые сеялки, во влажную по-весеннему землю они рассыпают семена, и прорастает хлопок, девушки пропалывают грядки — распускаются коробочки хлопка, девушки наполняют свои фартуки белым хлопком, и он превращается в ситец, девушки одеваются в нарядный ситец, и когда они пляшут, их тела трепещут, ветер раздувает на них одежду, и цветастое платье волнуется, как нива.
Левон остановился перед дверью, сунул руку в карман, нащупал согревшийся в кармане ключ. Ключ два раза повернулся в замочной скважине и стеклянная дверь отворилась. В темной прихожей он привычным движением снял на обычном месте калоши. Что-то мягкое коснулось его ног, замурлыкало. Это был венский кот мамаши Маджита.
— Киса…
Кот проводил его до комнаты, и когда Левон открыл дверь, кот вошел первым. Левон зажег лампу и бросил портфель на стол: «Киса»… Кот изогнул спину, его дымчатая на свету шерсть цвета морской воды зашевелилась, пошла волнами от головы до хвоста. Но Левон не погладил его по выгнутой спинке. Кот спрыгнул с тахты и, волоча свой тяжелый хвост, вышел из комнаты, оскорбленной походкой выражая свое кошачье недовольство.
Левон сел на край тахты. Его охватило какое-то усталое безразличие, и он принялся как-то отстраненно рассматривать вещи в своей комнате. Взгляд его остановился на зеленой вазе, имевшей форму женской руки: казалось, живые пальцы сжимают букет полевых цветов.
Левон взглянул на вазу внимательней. Раньше он не замечал, что она никак не вяжется с другими его вещами — грубым некрашеным столом, железной кроватью, какие стоят во всех больницах и казармах. А прислоненное к ящику с книгами ружье прямо-таки враждебно нацелилось в сторону вазы. Ружейное дуло, словно ненавидящий глаз, уставилось на стеклянные женские пальцы.
Все вещи имели свою короткую и весьма заурядную историю, все, кроме вазы. Если бы они стали рассказывать свои истории, кровать сказала бы, что юна сделана из железа и четыре года держала на себе тела раненых солдат. Потом на ней лежал курсант, делегат какого-то съезда, затем три месяца она валялась под дождем и снегом, до появления товарища Левона. После легкого ремонта она невозмутимо выдерживает Левоновы четыре пуда.
Ящик с книгами сказал бы короткое: «Был вербой, стал ящиком». Стол пожаловался бы на поломанную ножку и клопов, которые зимой дремали в щелях его растрескавшихся досок, чтобы летом причинять беспокойство жильцу. Только чемодан и корзина под кроватью могли рассказать о полных приключений путешествиях своего хозяина.
Наконец, висевший на стене истертый ковер мог похвастать, что его выткала мать Левона, что в деревне, притулившейся у верхушки высокой скалы, его каждое лето выносили на солнце и по нему ходили куры, а за ними на четвереньках полз какой-нибудь малец, и, когда куры разбегались, ребенок тщетно старался поймать солнечных зайчиков, бегавших по розам и гранатам ковра.
А ваза?.. Она была чужеземкой, приобретенной совсем неожиданно. На улице разыгрывали лотерею в пользу бездомных детей. Левон встретил подругу Лусик и спросил, что о ней слышно. Девушка, которая была одним из организаторов лотереи, сообщила ему все, что знала, и, взяв за руку, подвела к столу.
Он купил сразу пять билетов; три оказались пустыми, на четвертый выпала резиновая куколка, на пятый — цветочная ваза. Куколку он тут же подарил маленькой девочке, а вазу подруга Лусик положила ему в портфель, обещала принести цветы и подробней рассказать о Лусик.
Обещала, но так и не пришла. Тут ружье загремело и разбило бы вдребезги цветочную вазу, если бы с ней не была связана еще одна особа, к которой все вещи в комнате испытывали глубокую благодарность, даже чемодан и корзина, потому что особа эта каждый день стирала с них пыль и переставляла с места на место, когда их беспокоило солнце. То была мамаша Маджита, которая вошла в эту комнату на следующий день после появления вазы. Старушка вошла, сопровождаемая синим ванским котом. Легкие шажки мамаши Маджита были беззвучней движения лап ее кота.
— Какая красивая, — сказала старушка и воткнула в вазу букет самых обыкновенных цветов.
Комната сразу преобразилась. Даже голые стены повеселели, потому что солнце отбрасывало на них тень от цветов и цветочной вазы. Будто за книгами спряталась женщина и подняла вверх обнаженную руку с букетом цветов. Недовольны были только розы на ковре детства. Свежие, настоящие цветы отнимали у них первенство.
Ванский кот обиженно вышел и вошел снова, играя клубком мамаши Маджита.
— Никак пришел, парень? Чаю-то нести?
— Если горячий.
— Горячий. Старик мой только что пил… Беднягу снова лихорадка бьет. Как быть-то, а, Левон?
— Я ведь звонил врачу, не приходил?
— Приходил, благослови его господь… Хорошее лекарство дал. Сказал, печень у него, и, обернувшись к коту: — Пошли, киска, чайку принесем.
Болен был муж старушки, портной, которого почти все ж; ильцы, особенно дети, называли «папе». «Папе» был худой человек с мягкими чертами лица. Весь год он ходил в накинутом на плечи истрепанном пальто, в одних и тех же шерстяных штанах, которые отяжелели от многочисленных заплат.
Мамаша Маджита и «папе» были беженцами из Багдада. «Папе» слыл молчуном, разговаривать он предпочитал с детьми. Встречаясь со взрослыми, отходил в сторонку, будто стеснялся. А мамаша Маджита или, как называл ее «папе», «ханум», часто спускалась во двор поболтать с соседками.
Предметом ее забот были куры, для которых «папе» смастерил во дворе курятник. «Куры ей как дети», — смеялись соседки. Они не очень ошибались. Мамаша Маджита не только кормила их, но и говорила с ними. Ее куры имели имена, характер…
— Сегодня моя синенькая была не в духе, совсем не клевала…
— А ты подсыпь ей теста.
— Этот бессовестный петух совсем замучил ее ночью, — возмущалась мамаша Маджита. И весь двор узнавал о том, что «петух замучил синюю курицу, что прошлогодняя наседка села на яйца, что нерадивая Рябушка знай себе клюет зерно, а яиц не несет, ну ни одного яйца…»
Мамаша Маджита грозилась зарезать Рябушку, но проходили весна, лето, куры старели, тяжелели, а ее угрозы не осуществлялись. Куры умирали естественной смертью, старушка плакала над ними настоящими праведными слезами.
Начало жизни мамаши Маджита и ее мужа было спокойным и безмятежным. Внезапно почернело небо, почернела и земля, грянула резня, пожары, переселение. На дорогах скитаний они оставили много безымянных могил, где покоились взрослые и дети, погибшие от голода, ятагана, зноя и жажды. В Багдаде «папе» заболел лихорадкой, весь исчах и пожелтел.
На новом месте «папе» и ханум с первого же дня подружились с Левоном. Мамаша Маджита подметала его комнату, вытирала пыль, иногда предлагала чай, за это Левон звонил, когда надо, врачу, платил за квартиру, за свет — словом, помогал, чем мог.
— Левон — приемный сын мамаши Маджита, — судачили соседи. А старушка говорила о нем с умилением, почтительно произносила его имя и даже перед соседями гордилась дружбой такого человека.
«Папе» заходил в его комнату раз или два в месяц и довольствовался приветствием. А мамаша рассказывала ему о своем мирке, границы которого упирались в ворота их двора. Подслеповатые окна, разговоры о том, о сем, услышанные от соседей, и, наконец, события, связанные с курами, — таков был предмет их бесед.
Однако была и более интимная «тема», касаясь которой мамаша Маджита не шла дальше намеков, а Левон добродушно улыбался.
— Еще хочешь?..
— Нет, мамаша, я уже согрелся.
— Что же ты, и одного казаха не стоишь… Сколько он его пьет, бог свидетель, даже не верится…
«Казахом» был живший в том же коридоре высокий русский студент, которого мамаша Маджита стеснялась. Не зная ни слова по-русски, она смогла найти общий язык лишь с его маленькой дочкой. Иногда, взяв девочку за руку, она водила ее в курятник, давала девочке корм, чтобы та сама кормила кур.
— Может, налить?..
— Нет, мамаша, — и Левон встал из-за стола. — Сегодня нога что-то побаливает.
— Больная нога?..
— Да.
— К дождю и у меня кости ломит. А солнышко выйдет, станет сухо — и… как не бывало.
Мамаша Маджита взяла со стола стакан, собрала крошки сахара. Левон подошел к книжной полке, повернулся к старушке спиной. То ли книги рассматривал, то ли вазу?.. Старушка было подумала, что самое время более определенно намекнуть на некое обстоятельство, но в этот момент Левон неожиданно обернулся.
— Сыро, но ночь славная… — И будто говоря с самим собой, закончил: — Спать не хочется, хотя и работал много…
— Весна, завтра будет погожий день.
— Небо в облаках.
— На верхушке Масиса чисто… К рассвету месяц взойдет…
— Да-а…
От таких неопределенных разговоров мамаше Маджита делалось не по себе. Она хорошо понимала, что в такие минуты мысли Левона витают далеко-далеко.
— Пошли, киса…
Кот замурлыкал. Левон барабанил пальцами по книжной полке:
— Смотри, чтобы «папе» побыстрей выздоравливал…
— Благослови тебя бог, Левон, с утра до вечера об том только и думаю.
И старушка вышла, пожелав ему спокойной ночи. В коридоре она в нерешительности остановилась, пожалела, что упустила момент и не намекнула, что Левону не хватает ладной жены, чтобы жизнь стала не похожа на эту, совсем непохожа.
И в самом деле, мамаша Маджита упустила самый удобный момент, потому что на Левона снизошло то состояние умиротворения, когда человек как бы открывается изнутри и, как мудрую книгу, листает страницы своей жизни.
Что было тому причиной, весенняя ночь, песня по радио о полях или цветочная ваза, — разве скажешь. Может быть, и то, и другое, и еще удовлетворение, какое нисходит на человека после удачно законченной работы. А может, и еще что-то смутное: то ли лопнувшая почка, то ли журчание воды.
Левон распахнул окно. В комнату ворвался холодный воздух, принесший запах влажной земли. Он сразу почувствовал себя освеженным. Подошел к столу, выдвинул ящик. Там был целый ворох бумаг, блокнотов, писем и фотографий. Валялись и гильзы от нагана, пустые охотничьи патроны, куски сургуча и прочая нужная и ненужная мелочь. Он развернул один из свертков. С маленькой фотографии на него смотрела Лусик, такая, какой она была в тот год.
«Скоро будет три года», — мысленно сказал он. И то, что скоро исполнится три года с того времени и что на открытый лоб Лусик упала кудрявая прядь, мешавшая ей писать, и воспоминание о той неповторимой весне, — все это наполнило сердце тревожным волнением. Он приблизил фотографию к глазам, потом с трудом отстранил ее, спрятал под бумагами, разом задвинул ящик. От толчка мягко зазвенел молочный абажур.
Левон постоял на месте, потянулся, напрягая и расслабляя мышцы. Он почувствовал приятную истому, и беспокойная тревога исчезла.
— Не спится… Пойду к Асаку.
Он взглянул на часы, было еще не очень поздно. И то, что время было еще не позднее, казалось, делало его более терпимым к этому своему волнению и воспоминаниям.
И с воспоминаний словно спал запретный покров. В первое мгновение он даже удивился: как много он помнит о Лусик. А ему казалось, что следов осталось так мало. И возникли картины, точно развешанные на стене памяти.
Вот разъяренная мутная речка в ущелье. Желтые камни высунули из пены свои сияющие головы. Он идет по камням через мутную речку, держа за руку Лусик. Они заливаются смехом. Вот Лусик поскользнулась, еще немного — и ее унесло бы пенящимся потоком. Он обнял ее за талию и прыгнул на берег. Они собрали хворост, наладили маленький костер, развесили над ним мокрые носки Лусик. А девушка зарыла ноги в горячий пепел. Пламя плясало в зеркале ее голых лодыжек.
Другое трепетное видение… Луна выбелила дорогу, будто чистая река текла в темноте. В глубине горизонта сияет белая глава Арарата. В гнутом зеркале синего неба отражается другая вершина. По-летнему скрипит арба. Они идут из деревни. Был митинг под открытым небом, и до вечера — песни, танцы. Некоторые идут пешком. На арбе — девушки. Лусик поет:
Губки твои — зерна граната,
Ней-ним, аман-аман…
Она поет усталым, тонким голоском. В такт песне скрипит арба; покачиваясь, плетутся волы.
А на этом изображении трудно что-либо различить. Это самая дорогая картина. Кажется, что краски размыты и подрагивают, как губы Лусик, когда с улицы цветущего абрикоса они свернули на освещенный проспект.
…Улица цветущего абрикоса… Ее и улицей-то не назовешь, потому что конец ее постепенно разветвляется на узкие тропинки, которые вдоль стен ведут к садам и оттуда тянутся к каменистым землям возле голых скал, где весной пасутся овцы курдов. На картине темно, потому что они вышли на эту улицу с наступлением темноты, на улочку, жители которой с заходом солнца запирали двери своих домов и калитки палисадников. И улица до рассвета была предоставлена, им и таким же, как они, парочкам, которые де знакомы между собой и, чуть заслышав шум шагов, умолкают, затаившись, там, где темнота гуще и ветви абрикосов скрывают свет луны и звезд.
Вдруг раздавался звук шагов, и Лусик, затаив дыхание, прижималась к его руке. Человек оказывался запоздалым прохожим, который спешил постучать в одну из маленьких калиток, или пьяным, он шел себе, покачиваясь, или ворчал, или напевал что-нибудь грустное.
Под стеной тек ручей, до краев наполненный водой. Ручей стекал с гор и шумел в садах на холме, как горный поток. А дальше, на плоскогорье и внизу в рисовых и хлопковых полях шум замирал, затихало журчание воды.
Они садились на берегу ручья и, когда угасала беседа, молча слушали бормотанье ручейка. Все зависело от того, о чем они говорили, что сказала Лусик. Левон то обижался на нее, то они оба с воодушевлением говорили об учебе, работе и бог знает о каком еще светлом будущем.
Когда они обижались друг на друга, им казалось, что сердится и ручей… Когда речь заходила о том, что им надо расстаться, потому что Левон поедет учиться в Москву, казалось, что ручей горюет вместе с Лусик, а когда беседа под абрикосовыми деревьями шла вокруг их трудной работы и борьбы, становилось слышно, как вода бьется о камни, которые мешают ее беспрепятственному движению.
Вода унесла их разговоры. Поцелуи, шутки и глиняная стена, которая пачкала платье Лусик, собака, прыгнувшая откуда-то сверху и испугавшая их, — все исчезло, осталось незамутненное воспоминание, иногда дававшее о себе знать, как рубец на ноге. Но рубец он видит, трогает рукой, и боль становится меньше. А след от той боли… Вот и сейчас губы не шевелятся, но мысленно он говорит: «Какой славной была Лусик», Он повторяет мысленно эти слова, как будто та хорошая девушка умерла. Но Лусик жива, эта хрупкая девушка скоро станет инженером. Ее пальцы будут чертить, по ее проектам станут строить дома.
Таким обычным было расставание.
— До свидания, товарищ Левон…
Она сказала так в первый и последний раз. Его послали в район, девушка уехала в Москву. Что же дальше?.. Он просился в Москву. Но могла ли там повториться абрикосовая улица?.. В прошлом году Левон как-то проходил по ней. Случайно там оказался… По правой стороне улицы поднялись новые дома. Часть их еще строилась. Мостовую выложили синим кварцем. Нетронутой оставалась только левая стена абрикосовой улицы, за стеной — деревья. Он увидел даже ручей и тот балкон, под которым они однажды спрятались от сильного дождя.
Тогда днем, в часы работы, он вспоминал слова Лусик, все, что было с ними вчера; от переполнявшей его радости, юношеской энергии он улыбался, и работа шла легко. Когда в комнате никого не было, он иногда начинал насвистывать… Он свистел и в телефонную трубку и просил Лусик не вешать трубки. Та картина жила в памяти, нарисованная самыми горячими красками: цветущие абрикосовые деревья, ручей и высокие глиняные стены, которые отгородили от всего мира и журчание воды, и аромат цветов, и нерушимую тишину. Казалось, до глухой этой улицы не доходили звуки городка.
— Ну что, насытился? — насмешливо спросил себя Левон и встал с места. Точно вспоминал не он сам, а кто-то другой, он же только терпеливо ждал, пока этот другой закончит предаваться простительной слабости.
Занавес опустился. Посреди комнаты стоял другой человек. Взгляд его уже не был устремлен на вазу, а мысль далека от улицы цветущего абрикоса. Посреди комнаты стоял человек, о котором некоторые говорят, что характер у него суровый, даже жесткий… У него слава стойкого и выносливого работника. Те сотни людей, что работают вместе с ним, с удивлением рассказывают о его неисчерпаемой энергии.
Они знают, что всю энергию Левона поглощает сложная работа по приобретению и снабжению тысяч машин. Днем в его комнату заходит множество людей. Звонят телефоны, хлопают двери, шумят машинистки. Откуда-то телеграфно требуют тавот и бензин, задерживается переброска тракторов, и вот летят грозные, как набат, телеграммы, что горит земля, пропадает зря время. И с тысяч мест все эти многочисленные нити, как лучи, сходятся в этой точке, как в зените. Ходят взад и вперед люди, которые приехали из районов, с рабочих мест. Вот один из них начинает путано рассказывать свои байки, а Левон несколькими четкими вопросами направляет разговор в нужное русло. Он слушает, звонит по телефону в ремонтную мастерскую; и одновременно в его мозгу рождаются новые проблемы, идет новая работа.
Посреди комнаты стоит человек, чей рабочий день кончился, он вернулся домой, на отдых. Придет утро, и сотни людей снова увидят его* на том же месте; с таким же озабоченным лицом.
В коридоре висит его шинель. На улице сыро. Левон одевается и застегивается на все пуговицы. Теплая шинель тесно облегает спину, так он чувствует себя увереннее.
Он гасит свет и осторожно открывает стеклянную дверь. Соседи спят. Слышен только голос «казаха». Наверное, он читает вслух.
Напротив, на улице светит большая электрическая лампа. Над ней колышется белый туман. Колышется туман, кажется, что качается лампа. Мгла сеет мелкий дождь.
Левон доволен, что надел шинель. Его удовлетворение выражается в том, что он засовывает руки в карманы и сильно прижимает их к телу.
Он поднял голову. Белый дом напротив как будто вытянулся, из-за тумана он кажется выше. Несколько окон верхнего этажа светились, Они вырывались из тумана, и казалось, что это этаж какого-то другого дома.
Туман шел клочьями. Вот прозрачные, как тюль, последние хлопья облака. Сквозь них виднелись звезды. А в звездном свете сияла голая вершина Арарата. «Мамаша Маджита права. Завтра будет солнце».
Левон пошел вверх по тротуару. По обе стороны канавы на равном расстоянии друг от друга стояли молодые липы. Он вспомнил, что тоненькие эти липы они посадили осенью. Весной все, кроме одной, зацвели. Идет третья весна. Через десять весен они поднимутся так высоко, что дотянутся до окон третьего этажа, и люди будут гулять в их тени. На улице больше не будет пыли, она станет чистой, улицей лип, и они зацветут, как абрикос… Левон протянул руку к дереву, обхватил пальцами ствол. Он ничего не сказал дереву, потому что с деревьями не разговаривают, но если бы заговорил, то, наверное, выразил бы ему свою признательность всем деревьям за то, что они очищают воздух, дают прохладу и радуют глаз.
Он пересек улицу, осторожно ступая на мокрый от дождя и блестевший в свете ламп булыжник. Напротив высилось огромное здание с недостроенной крышей. Несколько окон в нем уже светились.
Левон заглянул с улицы. Согомон сидел в еще не оштукатуренной комнате, склонив голову над столом. Он не то считал, не то писал: видно было, как двигается рука.
Согомон — из шоссейного управления, здоровенный, грузный, медлительный. Два дня назад на заседании комитета слушали его доклад. Чуточку «прижали». Туго пришлось Согомону. Левон тоже хотел взять слово, сказать, что ремонту дорог не уделяется достаточного внимания, что только из-за отсутствия дорог во многие села нельзя доставить тракторы и рядовые сеялки, но краем уха услышал реплику Согомона, предназначавшуюся другому: «Буджета нет, буджета. На какие шиши строить?..»
Уставшие люди засмеялись его просторечью, прямоте и злости. И все-таки Левон в тот же день позвонил ему. За окном виднелась голова Согомона. Левон вспомнил это заседание, и мысль его внезапно отскочила назад, в годы гражданской войны, в тот горный уезд, где тогда жили и боролись он, Согомон, которого называли Суги, Асак, которого в городе знают как товарища Саака, и другие. Кто убит, кто здесь, иных разбросало в разные концы необъятной Советской страны от Туркестана до берегов Ледовитого океана.
И он пошел дальше, а в мыслях были Суги, Асак, тот горный уезд, тот год гражданской войны. В то время Суги едва знал грамоту. Зимой и летом на нем был какой-то странный резиновый плащ, похожий на те, что прошлой осенью он видел на моряках. Откуда взялся этот плащ? Они сидели рядом на собраниях, Суги надоедало спорить, но когда речь заходила о восстании, он вскакивал и потрясал кулаком: «Давай, жми. А что я говорил?..» В те годы в уезде его так и называли: «Жми, Суги».
А Асак был тяжеловесным, не по годам степенным. Он слыл молчуном, во рту неизменная папироса. Он курил все, что попадалось под руку: махорку, листья… Едкий запах его табака злил Суги. Когда на одном из заседаний стоял вопрос о том, чтобы послать кого-то в тыл врага, Суги отвел кандидатуру Асака: «У него изо рта гарью несет… По этому собачьему запаху его за сорок верст почуют…»
Другая широкая улица спускалась сверху и делила ту, по которой шел Левон. На перекрестке ходил взад-вперед дежурный милиционер. Он шагал скучающей походкой, будто тоскуя по дневному многолюдью. Левон миновал перекресток, и мысли его вошли в знакомое русло. Асак очень изменился. В тот год трудно было увидеть на его лице улыбку. А сейчас он стал жизнерадостным, беспечным. У него дом, жена, четверо детей… В квартире всегда беспорядок, книги лежат вперемешку с поломанными игрушками, здесь и там большие и маленькие кровати, с которых свисают тряпки, детское белье и всякая другая одежда, которую жена Асака при появлении Левона не убирает, потому что не стесняется его.
«Дети, наверное, спят… А Кимик вряд ли». Кимик, если и спит, стоит ему услышать голос Левона, как он мгновенно просыпается, будит остальных, и они повисают на нем, тормошат. И начинается то, что Асак, смеясь, называет «базаром крикунов».
И в этом шуме Асак ухитряется работать. Дети прыгают, карабкаются на него, а он, отвернувшись к стене, читает. Когда они начинают слишком шуметь, он встает, открывает дверь и выгоняет всех во двор; Гонит, как цыплят.
Веселый парень Асак. Но в этой веселости не пропала его былая серьезность. Полушутя, полусерьезно он жалуется, что «уровень живота снова поднялся», но, пошутив, переводит разговор на их каждодневные проблемы. И вновь оживает былой молчун…
…Вот и склон горы: вулканический песок. Подниматься тяжело, потому что песок осыпается под ногами, ноги с трудом нащупывают твердый грунт. Но он не может встать на ноги. Одна нога отяжелела, ниже колена — горячо. Левон не видит, но чувствует, что сапог наполняется кровью, и песок смешивается с кровью. Кто-то поднимает его. Обнял за спину, тащит и все приговаривает, тяжело дыша:
— Вот сейчас, сейчас… перевалим через гору.
Из нижних садов доносятся беспорядочные выстрелы. Пулемет строчит, прочесывая склон горы. На рассвете противник внезапно начал наступление. Они отступили. Но откуда взялся Асак? Он хочет спросить, но болит рана. Он не стонет. Стиснул зубы… На голове у Асака какая-то странная соломенная шляпа. Никогда он не носил такой шляпы; Левон впервые видит подобную шляпу. И, стиснув зубы, он спрашивает его, откуда взялась эта шляпа, и сам удивляется своему неуместному вопросу.
— Вот сейчас… перевалим через гору.
Спустя годы Левон как-то спросил у Асака об этой шляпе. Асак недовольно пробормотал под нос, что «организовал» ее у фургонщика-молоканина.
— В голове засело, что без шапки стыдно убегать…
Больше они не вспоминали про шляпу молоканина.
Здесь начинаются новые дома. Их прямые ряды ведут к холмам и садам. Уличные фонари тянутся далеко-далеко… Чем дальше, тем они- кажутся ближе друг к другу. Последнего фонаря не видно. Значит, световая цепочка очень длинная.
Сердце Левона наполняется радостью, как и тогда, когда он потрогал ствол липы. Он не участвовал в строительстве домов, но и в его сердце радость победителя:
— Это мы построили… Наше.
Туман и здесь струится по крышам, сеет теплую весеннюю росу. Стали влажными стены, железные крыши домов. Они попали под свой первый дождь, ведь в темных недрах, откуда их извлекли, они не видели ни дождя, ни тумана.
Левон остановился на том месте, откуда начинались новые улицы. По эту сторону — старые дома. Деревянные водостоки на одном из них покривились. Ворота повисли. Люди в этих домишках, может, и не спят еще, но оттуда не доносится ни звука и не видно огней. Окошки узкие и маленькие, как в мрачной тюрьме.
А вот и еще один старый дом, рядом с новым… Стены во дворе разрушили, ворота сняли, и через старый этот двор тысячи телег и машин возят песок, камень, цемент, доски. Съежился старый дом. На фасаде видна зигзагообразная трещина. Будто морщина. Наверное, это от шума машин, от грохота сбрасываемых на землю камней дали трещину стены старого дома.
А этот со всех сторон окружен грудами тесаного камня. Часть улицы отрезана досками, оставлена только маленькая дверца, чтобы — жильцы могли входить в свой дом. Значит, и здесь будут строить. Новый город теснит старый. Его высокие дома смотрят на таких же великанов, беспорядочно разбросанных в разных частях города, и будто подают они друг другу голос, сговариваясь объединиться и стереть с лица земли развалюшки старого города.
— Та улица здесь, в этой стороне…
Улица цветущего абрикоса. Он смотрит вверх, в сторону дома Асака. Слегка медлит и направляется вниз, оправдываясь перед собой: «Я не видел, какие там дома…» И шагает себе, засунув руки в карманы. Идет и не чувствует, что на шинель садится роса, грязь забрызгивает полы одежды. Одно окно открыто… Левон смотрит наверх. Ему нравится, что жилец распахнул окно навстречу этому ночному туману и туман плывет в комнату.
Из открытого окна поет радио. Значит, еще не поздно, думает Левон. Несколько женщин и мужчин, смеясь, направляются к новым домам. Они возвращаются из кино и радуются, что их ждут светлые, просторные комнаты в новых домах. Левон застывает на месте. «Вот так черт», — произносит он вслух. Девушка из радиорепродуктора поет:
Губки твои — зерна граната,
Ней-ним, аман-аман…
Левон шагает медленно и переживает, что помянул черта. Он смотрит то вправо, то влево. Где же улица цветущего абрикоса?.. С левой стороны тоже поднялись здания — высокие дома из розового туфа и синего базальта. Вот этот дом, похожий на подкову… У дома длинные-предлинные балконы, сотни окон выходят на улицу.
— А где же абрикосовые деревья?..
Будто после долгих лет скитаний он вернулся и ищет дом, где прошло его детство. Он ищет, а его все нет, и оттого, что не находит, возрастает его волнение, тоска по дому. Он до сих пор иногда вспоминает эту улицу. Мысль, что она еще есть — деревья, глиняная стена и тот маленький балкон, — помогала ему не забыть свою жизнь, связанную с Лусик. Захочет и еще раз придет на знакомую улицу. А теперь нет ни стены, ни того домика, под балконом которого они прятались от ливня, где Лусик сунула ему в рукав свою холодную ладошку.
Левон дошел до угла. На месте домика с балконом стоял недостроенный домина из черного камня, дальнее крыло которого было развернуто на другую улицу. Рядом с ним стоял двухэтажный дом, в котором уже жили. На окошках виднелись цветы в горшках. Их зеленые листья прильнули к оконному стеклу. Будто жаловались на комнатный воздух и тосковали по теплому туману приближающейся весны.
Рядом с двухэтажным домом из тумана выступали высокие столбы. Белели ямы с гашеной известью. Стены поднялись на несколько метров над землей.
— Большой будет дом…
Левон прошел между досками и камнями к дому. К стене была прислонена маленькая лесенка, по которой рабочие днем будут носить камень до тех пор, пока стены дома не поднимутся высоко-высоко и к столбам прикрепят лифт.
Он поднялся по ступенькам. Ему пришел на память забытый случай, который он никогда-никогда не вспоминал. Как это у него вылетело из памяти?.. Они шли в сторону ущелья. Была летняя ночь. Они так долго бродили… Когда спускались в город, уже светало. Окна домов были открыты. Был тот час утра, когда ночной зной уступает место утренней прохладе и все спят глубоким сном. К стене была прислонена такая вот точно лестница. Лусик захотела подняться на крышу. Внизу были освещенные улицы, сонные дворники подметали, брызгая на асфальт водой. Крыша была низкой, во дворе росли тополя, листки которых уже начинали дрожать от рассветной прохлады.
— Хороший у нас город, правда? — устало спросила Лусик.
Ответ Левона не имел никакого отношения к городу. Лицо Лусик вспыхнуло: «Давай спустимся, умоемся холодной водой…» Под тополями тек ручей. Какая-то женщина набирала воду, пока люди еще не проснулись и не успели замутить родник. Она посмотрела на них, все поняла и, улыбаясь, спросила: «Полотенце принести?..»
… — Кто там? — послышался голос из-за груды досок.
Левон стоял на стене и в полутьме по форме фундамента, числу досок пытался прикинуть количество комнат. Подошла какая-то тень, закутанная в серый дождевик.
— Здравствуй, товарищ…
— Здравствуй, кто ты? — спросил человек в дождевике.
— Вот смотрю на дом…
— А, товарищ Левон, не узнал… Извини. Пошли, пошли в будку. Я огонь развел, — человек еще раз протянул руку, помогая спуститься.
«Голос знакомый, но чей — не могу вспомнить», — подумал Левон и заговорил о стройке:
— Что это за здание?
— Это, товарищ Левон, Жилстройкооп строит… Однако, говорят, будет училище. Больше нам неизвестно. Как вы? Все в порядке? Один раз как-то увидал вас, думал подойти, а потом… Вот и моя будка… Они прошли за доски. Человек развел огонь из щепок, над костром повесил чайник…
— Теперь вот здесь тружусь… Ночной сторож я.
У огня Левон узнал его. Это был Осей, Осеп из Казаха. Три года назад он пришел к Левону в постолах, в громадной меховой папахе. Вошел и звучным голосом горца сказал:
— К тебе послали…
— А в чем дело?
— Должен принять меня.
— Куда?
— В начальство не лезу. Караулить там или что. Могу и фаэтоном править, за конями ходить. Одно слово, руки у меня ладные, все могут… И тут же добавил) что сейчас только из деревни и что ушел из дому «из-за жены».
Осеп стал ночным сторожем. Как-то вечером, когда Левон только что вошел в учреждение, Осеп с того конца коридора крикнул ему: «Товарищ Левон, сейчас тебя по телефону женщина какая-то спрашивала. Сказал, нет, мол, его. Уж так сладко говорила: «Это Лусик его спрашивала».
— Товарищ Левон, — повезло мне… Из Аштарака девчонку взял… в самый раз по мне… Платьишко ей справил, пару ботинок. Гляди, — и он расстегнул пуговицы дождевика, — все чисто, аккуратно… ее забота… Только вот работу хочу поменять… Теперь она мне не с руки. Я здесь один, она там… — И, помешивая огонь, добавил: — Конечно, минутку улучит — и живо сюда… Но дом есть дом… — Потом неторопливо спросил: — Где ты теперь, товарищ Левон, может, при тебе дело найдется, так я мигом…
Левон смотрел на огонь. До слуха его донесся какой-то глухой шум, идущий будто из-под земли.
— Это вода шумит, Осеп?..
— Да, здесь ручей был. Мешал он, так пустили его под землю. Это он шумит.
Ручей с улицы цветущего абрикоса. Вода течет под камнями; в темноте, и журчание доносится глухи.
Левон поднялся.
— Чайку выпей…
— Нет, идти надо; —И, немного подумав, спросил: — Осеп, а здесь ведь были абрикосовые деревья?..
— Точно, верно говоришь, товарищ Левон… Вот одно осталось…
За грудой досок стояло одно-единственное абрикосовое деревцо. Наверное, оно сохранилось только потому, что его загородили досками. А всего ряда за стеной не было. Вместо них — кучи щебня, песка.
— Давненько ты тут не был, коли спрашиваешь.
— Да, я жил на этой улице… Вот и решил посмотреть, что тут теперь.
— Что? Дворцы тут, товарищ Левон… Одного такого на всю нашу деревню хватило бы, весь народ бы в нем поместился.
— И до этого доживем, Осеп…
— Тогда заберу жену и вернусь в деревню… Сердце так и рвется в горы, эх…
Осеп проводил его. Огорчился, что Левон не стал пить чай.
Левон вернулся на улицу, где жил Асак. Он шел, полный спокойной радости, довольный своей прогулкой. Еще раз взглянул — на новые здания. Если Асак не спит… Наверное, он, как и я, редко бывает в этих краях. Многие наши товарищи не видят всего того, что мы строим. Не видят…
Потом он снова вспомнил улицу абрикоса, синее платье Лусик и ручей, ручей, который с бодрым журчанием катился к ним из чистых снегов. Неужели так глубока память о той девушке, той беспечной весне? Где она, улица цветущего абрикоса?.. В сердце его зазвучало потаенное воспоминание, как тот ручей, скрытый под землей.
Он шагал и не чувствовал ни тумана, ни. росы. Он не слышал и песни по радио. С мудрой грустью он спрашивал себя, будут ли знать те, кто станет жить в этих каменных высоких домах, что здесь была цветущая улица одного из строителей, а вовсе не голая пустыня?..
Левон свернул в сторону дома Асака. Грузовики, что везли для строительства камень, песок, проезжали по этой улице. Их колеса оставили глубокие борозды в грязи мостовой. По этой улице шли и телеги из деревень, потому что старую дорогу ремонтировали и расширяли. Коммуникации, подобно реке, повернули свое русло на эту улицу.
Левон шел, спотыкаясь, осторожно ступая по камням. При свете ламп грязь и мутная вода в ямах светилась темным блеском. В верхней части улицы было темно. Дома здесь стояли редко, света было мало. Скоро надо будет свернуть… Дом Асака уже виден… Окна светятся, значит, не спят. Дети начнут шуметь. Жена Асака разожжет примус… И скажет то же, что всегда: «Молодец, Левон, что не обзавелся семьей… Одному жить спокойней».
Вдруг в темноте послышался свист бича. Заскрипели колеса. Кто-то крикнул: «Придержи, придержи…» Колеса заскрипели громче. Через минуту из темноты показалась пара буйволов. Фонарь осветил их широкие лбы и черные рога. Они двинулись вперед. Появилась вторая пара, но телеги не было… Потом третья пара, звякнула цепь, соединявшая ярмо. Буйволы напряглись, потянулись вперед. Их ноги разъезжались в грязи. Один упал на задние ноги и всей тяжестью повис на ярме. Из темноты вышел погонщик и хлестнул бичом. Буйвол фыркнул.
«Что это они везут? — Левон стоял на камне и с интересом присматривался. Буйволы двигались неторопливо. В темноте казалось, что веренице их нет конца и что буйволы тащат из темной глубины земли на белый свет какую-то страшную тяжесть, тянут, но конца пути еще не видно. Левон сделал несколько шагов. Группа молодых парней подбежала к буйволам. Одни подошли к передним колесам. Последняя пара колес отстояла от них довольно далеко. Она была соединена с передними толстыми бревнами, на которых лежал какой-то громадный и странный груз, еле видневшийся в тумане. Он был похож на маленькую паровую машину с поломанной трубой.
— Арташ, камень подложи, камень…
— Погоди, дай буйволам отдышаться…
— Ну и грязища…
— У них грязь похлестче нашей, — сказал тот, который стоял, прислонившись к буйволу.
— Товарищи, что везете? — спросил Левон.
— «Черный хлеб», товарищ, — ответил тот, что стоял у переднего ярма.
— Арташ, а ну спроси его, может, знает, куда везти, — крикнул кто-то из темноты.
Тот, что стоял первым, Арташ, спросил Левона, где сдают металлолом, Левон вспомнил полуразрушенное здание рядом с их складом, где хранились обломки ржавого металла.
— Повестку посылают, а ленятся по-человечески написать адрес, — посетовал Арташ.
Парни эти были комсомольцами одной из деревень Ахтишского района. Уже несколько лет в их деревне валялся этот каток старого образца. Весной вокруг него зеленела трава, а внутри прятались от жары пастушьи собаки. Он так давно там валялся, что заржавел и под собственной тяжестью слегка врос в землю. Комсомольцы с большим трудом вытащили его, положили на бревна и с таким же трудом, шлепая по грязи и громко погоняя буйволов, тянули его теперь в город.
— Арташ, узнал? — позвал тот же голос. Он засмеялся в темноте, что-то еще сказал, но Левон не расслышал.
— А там сейчас открыто?..
— Да погоди ты, — остановил его Арташ, с воодушевлением рассказывавший, какие им пришлось перенести трудности. — Пудов двести будет! — и он обернулся.
— Скажи уж, все триста, — возразил другой.
Буйволы стали дышать ровнее. Уставшие животные снова задвигались. Они по грудь были измазаны в грязи, будто рассекали грязевое море. Арташ тоже был весь перепачкан. На щеке ясно обозначилась полоска высохшей грязи. Из темноты снова позвали: узнал, мол, про склад?
— Узнать-то узнал, да не совсем…
— Н-о-о… Буйволы замерзли.
На его зов все задвигались, Кто поднял бич на буйволов, кто кинулся толкать колеса…
— Давай, давай…
— Но-о-о-но…
— Марал, Марал…
— Марал, ну…
Буйволы напряглись, цепи зазвенели, колеса заскрипели. Послышался глубокий вздох. Застонали люди, животные, и передние колеса закрутились. Руки Левона толкали колесные спицы. Когда колеса выбрались из грязи, он отошел вместе с другими. Буйволы двинулись…
Левон озабоченно шел посреди улицы вместе с Арташем, шел, чтобы показать им, где находится склад, шел, переговариваясь с Арташем, и, когда буйволы тянули с трудом, он возвращался назад, чтобы вместе с другими толкать колеса. И не было ни грязи, ни той неопределенной горечи…
Рано утром мамаша Маджита с недоумением оглядывала шинель Левона, с которой за ночь натекла на пол целая лужица.
— Ну и грязища. И куда это наш парень ходил ночью? — И таинственно покачала головой.
На улице было солнце, как она и предсказывала. Лучи проникли через окно и играли с розами и гранатами на ковре. Левон крепко спал. Перед тахтой стояли его измазанные грязью сапоги. Он вернулся поздно и лег, не раздеваясь. Натянул на себя пальто.
Когда солнце соскользнет с ковровых роз, чтобы поиграть с его бровями и ресницами, Левон должен проснуться, чтобы начать трудовой день.