10

Потом они встретили Чапу.

Собственно говоря, звали его Ничипор Драбына, он это сразу сказал, но как-то невнятно, словно выполнил формальность, хотя и знал наверное, что и в этот раз все будет как обычно и что бесполезно настаивать, все равно не сейчас, так завтра он станет для своих новых товарищей просто Чапой, как был Чапой всю жизнь, с первых же лет, как был Чапой для каждого встречного, словно это имя у него на лбу от рождения вырезали. Он был Чапа - и этим сказано все. Он был не очень маленьким - вровень с Геркой Залогиным, и уж куда сильнее Герки, здоровьем природа его не обделила, но и силачом его нельзя было назвать. Он был круглолиц и круглоглаз, с носом-бараболей; милое и немножко смешное лицо, довольно приметное; уж, во всяком случае, когда видел его перед собой, не возникало сомнения, что легко узнаешь его среди других. Но впечатление было обманчивым.

Нашел его Ромка Страшных.

Ромка был в дозоре; попросту говоря, шел в полусотне метров впереди товарищей, и хотя в его задачу входило обследование всех мало-мальски подозрительных мест, для чего надо было иметь железные ноги, Залогину пришлось куда тяжелее. Он тащил два автомата с запасными магазинами, за плечами - сумку с едой, но самое главное - помогал идти Тимофею.

Тимофей был совсем плох. Правда, к боли он притерпелся, и его уже не пугало, что раны отвердели и опухли - начинали гнить. Подводила потеря крови. Крови он потерял многовато, отчего тело казалось ватным, смятым, ноги не держали - каждый шаг был чудом; и голову он старался держать прямо, не поворачивать, потому что сразу начинала переворачиваться земля, он дважды падал при этом и разбил бы лицо, если бы тренированное тело само, без участия сознания не совершало бы отработанный на занятиях самбо перекат. Он наваливался на Герку и твердил про себя: ты дойдешь! дойдешь! сможешь! - и напрягал всю волю свою и гордость, чтобы не дать приказ о привале. Я не стану им обузой, твердил он, хотя видел, что и Залогина уже кидает из стороны в сторону, но отпустить Герку он не мог ни на миг - это был бы конец…

И тут вдруг послышался Ромкин предупредительный сигнал. Что-то произошло впереди, он предлагал им остановиться и залечь, и они оба рухнули на землю, прямо где стояли - на солнцепеке, на каменном щебне, хотя буквально в десяти шагах была тень, а под нею разлив мха. Им было не до удобств. Просто лечь… просто лежать, закрыв глаза, и не думать, как сделаешь следующий шаг.

…Возле самого лица топчутся Ромкины сапоги.

- Тим… Тимка, погляди, какое чудо-юдо я привел.

Не открывать глаз… просто лежать… Могут они понять наконец, что он не железный?… Просто лежать…

Тимофей открыл глаза и сел. И увидел перед собой Чапу. Глаза Чапы были красны от недавних слез, лицо раздергано противоречивостью чувств: горе еще оттягивало вниз его щеки, концы губ и глаз, но радость уже давила изнутри, и уже угадывалась ухмылка в пляшущих, срывающихся чертах.

- Почему он плачет? - расцепил губы Тимофей.

- Вот и я подумал, с чего бы это он? Там в ложбине наши танки стоят: тридцатьчетверка и два БТ-7. И ни души вокруг, только вот этот сидит на земле и ревет чуть ли не в голос.

- Он тебя не трогал? - спросил Тимофей у Чапы.

- Этот? - Чапа смахнул под носом, а потом и последние слезы стер. - Навищо ему меня трогать? Или я на бабу схожий?

- Ну мало ли как можно обидеть…

- Обидеть? Он - меня?… Та вы шуткуете, товарыш командир. У нашем селе я таких гавриков…

- Понятно, - перебил Тимофей. - Где остальные?

- Тю! Та я сам токечки сюда пришкандыбал. Другим яром. Я ж на вас и подумал, что вы и есть оте остальные.

- А чего ж плакал?

- Обидно. Из сердца те слезы.

- Понятно. Красноармеец Страшных, доложите обстановку.

- Так я же доложил. Танки там наши стоят. Все на ходу, боекомплект в порядке. А горючего - ни грамма. Сухие баки.

- А экипажи?

Ромка развел руками.

- Помогите подняться…

Ложбина была просторная; скорее не ложбина - маленькая долинка. Сочная трава была раскурочена, изжевана траками. Над нагретой солнцем тускло-зеленой броней дрожал воздух. И это был не мираж. Если не веришь глазам - подойди и потрогай угловатую броню и аккуратные клепки…

- Но ведь это же не мотоцикл! - сорвалось у Тимофея.

- Ты думаешь - они вроде нас?…

- Конечно! - Он удержался от стона и сказал себе: - Ладно… ладно… - и почти успокоился.

- Здесь укромно, - сказал Залогин. - Ив стороне. Случайно разве кто набредет,

- А для обороны неспособно, - деловито добавил Страшных. - Даже охранять - погляди сам! - и то не с руки. Все подходы закрыты, Батальон - и тот не управится.

Да ведь они, похоже, пытаются как-то его утешить. Его, своего командира… Вот уж никуда не годится.

- Ладно… Послушайте, а может, их заминировали? - встрепенулся Тимофей.

- Ложбина не минирована, - сказал Страшных, - я проверял.

- А если мы их взорвем?

Он поглядел в глаза товарищам. Страшных отвел взгляд. И Залогин отвернулся.

- А что, можно, - сказал Чапа. - Управимся враз. - Он не понял, почему так изумленно взглянули на него пограничники, и торопливо пояснил: - Если не чесать по-дурному языком, то наши, когда бы сюда ни вернулись, не дознаются, чья работа. Выходит, обойдется без шухеру. А германец если наскочит - во что с этого будет иметь…

И Чапа показал, что с этого будет иметь германец.

Страшных приволок танковый брезент, расстелил в тени терновника; тень была не плотная, легкая, пропускала дыхание солнца, что было совсем не лишним - лощина оказалась сырой. Тимофей едва лег на брезент - словно провалился. И уже не слышал, как с него стянули сапоги и портянки, расстегнули драгунскую куртку и накрыли одеялом.

В этот день они не стали уничтожать танки. Мало ли что! А вдруг завтра на шоссе появятся свои? Утро вечера мудренее. К тому же двигаться дальше сейчас они не могли: у Тимофея начался жар, он никого не узнавал и бредил, и Чапа Сказал: раз нет лекарств, надо пустить кровь, он видел, как это делал их коновал, и всегда помогало. Но Герка сказал, что не позволит, мол, к ночи всегда больным становится хуже; другое дело, сказал он, холодный компресс на голову и на рану. На том и порешили.

После ужина их потянуло в сон.

- Давайте разберемся насчет дежурств, - сказал Залогин. - Только, чур, не я первый!

- Мальчик шутит? - сказал Страшных. - Зачем нам эта роскошь?

- Ну как же, дядя, - растерялся Залогин, - порядок вроде такой… Да и за командиром присмотреть…

- Кончай базарить, - отрезал Страшных. - Во-первых, какой Тимке от нас прок? Одни слюни. А во-вторых, кто припрется в эту дыру ночью? Я правильно говорю, Чапа?

- Солдат спить, а служба идеть, - сказал Чапа.

Этот древний аргумент оказался и наиболее весомым. Они натаскали в тридцатьчетверку молоденького лапника, сверху навалили травы. Было тесновато, зато ложе роскошное. Они задраили люки, изготовили к бою пулеметы - мало ли что! - Ромка и Герка еще какое-то время ворочались и даже успели разок поспорить, но Чапа едва прислонил голову в уголок - тут же засопел.

История его была простая.

Служил он в стрелковом полку ординарцем командира роты. Каким он был ординарцем - хорошим или плохим, предупредительным или растяпой - не суть важно; зато со всей ответственностью можно сказать, что Чапа был простодушен, за что и поплатился в первый же день войны. Естественно, пострадавшим оказался его лейтенант. Выяснилось это не сразу, когда полк подняли ночью по тревоге и стало известно, что война, а несколько погодя, когда после десятичасового непрерывного марша полк одолел чуть ли не полсотни километров, вышел на исходный рубеж и стал окапываться. Только тут подоспел лейтенант, догнал-таки свою роту и в первую же минуту обнаружил Чапину оплошность.

Этот лейтенант был личностью своеобразной, вернее - позволял себе быть таковым. Когда-то, еще в начале прохождения службы в полку, ему случилось отличиться неким оригинальным способом, каким именно, впрочем, никто уже точно не помнил, но репутация сохранилась. Даже командир полка и начштаба, когда речь заходила о лейтенанте, всегда говорили: «Ах, это тот, который… ну как же, помню, помню…» - следовательно, ко всему прочему создавалось впечатление, что лейтенант на виду. И он позволял себе время от времени высказываться смело и нелицеприятно, чем еще больше укреплял свою репутацию оригинала. А «раз человек такой, что с него возьмешь?» - и ему зачастую сходило с рук то, за что крепко пострадал бы другой.

В ночь начала войны лейтенант пропадал невесть где. У него был очередной бурный роман в заречном селе, с кем именно роман - не знал никто из приятелей, а тем более Чапа. Ему лейтенант приказал раз и навсегда: «Ты не знаешь, куда я иду. Внял? Ты не знаешь имен моих подружек. Внял? А если узнаешь случайно - тут же забудь от греха подальше…» Это случилось после того, как Чапа дважды подряд, проявив недюжинное упорство и смекалку, находил лейтенанта посреди ночи - естественно, по делам службы. С тех пор лейтенант и «темнил».

На этот раз судьба грозила ему немалыми карами. Диапазон был широк: от словесного нагоняя до штрафбата. Лейтенант готовился к любому повороту событий и все же не учел весьма существенной детали - и получил удар прямо в сердце. Чтобы не интриговать читателя попусту, скажем сразу, что он был страстным коллекционером. Он собирал бритвы и, понятно, едва объявившись на позиции, первым долгом пожелал узнать, где коробка с его коллекцией.

- Ваше личное оружие, шинель и смена белья в ротной линейке, товарыш лейтенант, - доложил Чапа, еще пуще округлив от старательности свои глаза.

- Я тебя про коллекцию спросил. Про коллекцию. Внял?

Лейтенант говорил тихим голосом. Если б он был злым богом, он превратил бы Чапу в камень. Разумеется, узнав прежде, что с коллекцией. А сейчас он глядел в непроницаемые, как у куклы, Чапины глаза и пытался прочесть в них правду. Знал ее, предчувствовал, но это знание казалось ему таким ужасным, что лейтенант боялся дать ему всплыть; топил его, надеясь на чудо, ласково заглядывал в глаза ординарца; он бы молился, если бы умел, но лейтенант не умел молиться и потому бессознательно (чем значительно снимается доля его вины) поминал бога в душу мать…

- А как же! Ясное дело, внял, товарыш лейтенант, - преданно объяснял Чапа. - Однако я так понял, товарыш лейтенант, - война…

- Коллекция где, Чапа…

- Ну где ж ей быть, товарыш лейтенант? Ну куда ж она денется? В казарме она, товарыш лейтенант. Как была у вашей в тумбочке.

Тут ему подумалось, что, может быть, он был не прав, что - черт с нею! - надо было кинуть ее в линейку вместе с остальными лейтенантовыми шмутками. Ну, война - это понятно. Только ж не все время война, не круглые же сутки, иногда ж захочется человеку душой оттаять, возле чего-то погреться. Одному - письма мамкины перечесть, другому, скажем, цветочки, а этот вот - бритвочками балуется… Но это была нечаянная слабость. Чапа не дал ей ходу. Он никогда не думал о высоких материях, но что для него было чисто - на то он пылинке сесть не давал, а что было свято - за то, не задумываясь, отдал бы жизнь.

Но это так, к слову…

А коллекция действительно осталась в той тяжелой казарменной тумбочке, в нижнем отделении, где под запасным комплектом голубого байкового белья лежали пачки аккуратно разобранных по адресатам и перевязанных шнурками от ботинок письма лейтенантовых корреспонденток. Блокнот с их адресами и пометками о днях именин и рождений, какой когда отправил письмо и о чем договаривался, он носил с собой; а эти письма лежали довольно открыто. Он не делал из них тайны и даже иногда, после второй или третьей бутылки, читал приятелям.

Кстати, небольшая поправочка: и бритвы-то не все были на месте. Одна из них, чуть ли не самая ценная, находилась в мастерской. Немецкая, с грубой костяной ручкой, с фашистской свастикой у основания лезвия, называлась она довольно просто, что-то там было насчет золы, только Чапа и не старался запомнить, сам он еще не брился ни разу и был убежден, что привередничать из-за бритв - блажь. Но как было потешно, просто слов нет, когда лейтенант, отдавая эту бритву мастеру для совсем пустячного ремонта - клепка в ней разболталась, - повторил раз пять, какая это ценность, и каждый раз добавлял еще, что она дорога ему как память. И вот теперь эта «память» осталась в мастерской, может быть насовсем, потому что с войны не удерешь, это не маневры; не сегодня-завтра пойдут вперед, через Венгрию на Берлин, чтобы задушить фашистскую гадину в ее собственном логове, вот и выходит, что в это местечко, где были их казармы, лейтенант если и попадет, то ого как не скоро, и вряд ли тогда его признают, а скорее всего не попадет вовсе. Значит, бритва тю-тю!…

Лейтенант держался геройски. Правда, он все-таки высказал Чапе все, что о нем думает, а в заключение приказал:

- Свои вещи оставляешь здесь Налегке смотаешься домой. Внял? Даю тебе двадцать четыре часа - чтобы ни минутой позже вся коллекция и «Золинген» из мастерской были здесь. Внял? Если патруль задержит - сам крутись. Но с пустыми руками лучше не появляйся. Внял? Ну вали.

Чапа знал, что прав тот, кто имеет право приказывать, и еще знал, что с этим лейтенантом ему и жить, и воевать, а потому не спорил. Правда, приказ был еще тот, явно незаконный, но такая уж служба ординар-ская: нос высоко, да до чести далеко.

Путь до казармы он проделал быстро. Сперва на попутной полуторке, а за развилкой его подобрал на фуру неразговорчивый дядько в засмальцованном жилете из овчины и в картузе на манер конфедераток: весь углами и козырек лаковый. Солнце уже не пекло, дорога была гладкой, шины у фуры богатые, на резине. Чапа как зарылся носом в то сено, так только перед казармой дядько еле его растолкал.

В расположение полка Чапа возвратился куда раньше назначенного лейтенантом срока, хотя от шоссе пришлось свернуть сразу: на первом же километре его чуть не застукал контрольный пост. Еще раз испытывать судьбу у Чапы не было желания. Он добрался окольным путем, большей частью пеши, но полка на месте не обнаружил. Чапа почуял недоброе. Откуда сила взялась - побежал к роще, где на опушке окапывалась их рота. Вот и окопы, вот блиндаж лейтенанта, совсем законченный, даже дерном поверху обложить успели. Но людей нет. Признаков боя нет. Полк словно испарился. Их перевели на другой участок, сообразил Чапа, и это его успокоило, но ненадолго. Он тщательно обшарил блиндаж, уверенный, что лейтенант должен был оставить ему записку. Не нашел. Чапа выбрался наружу, сел в цветущую траву и положил рядом коробку с бритвами. Оцепенение длилось недолго. Когда оно рассеялось, Чапа знал, что теперь он дезертир. И нет ему оправдания.

Пахло свежей влажной землей, чабрецом и еще чем-то терпким, вроде лука. В густом воздухе плавали пчелы. Вязы стояли на вершине холма как войско, изготовившееся к битве; роща кончалась вдруг, и оттого, что луга были выкошены, а кустарник вырублен совсем, крайние деревья казались стройнее и выше, чем были на самом деле. За долиной опять начинались холмы; из-за одного, сбоку, четко темнея на фоне белесого неба, выдвигался увенчанный крестом шпиль костела. Значит, там есть городок или хотя бы село, подумал Чапа, но это открытие вовсе его не обрадовало. Он остался один. Я теперь совсем один, понял Чапа, и эта мысль испугала его, как если бы вдруг оказалось, что он остался один-единственный на земле. Рядом не было лейтенанта, которому положено было за него, за Чапу, думать; рядом не было товарищей по роте, вместе с которыми он ничего не боялся. Он остался один. Сам себе командир и сам себе товарищ, сам и разведка, сам и основные силы. Вокруг были мир и покой, но что-то в груди Чапы напряглось, он явственно слышал предостерегающий голос, и это был не страх, потому что трусом Чапа никогда не был: может быть, его мозг воспринял какие-то еще неведомые науке волны, которые идут от мозга к мозгу, уже затопили незримым паводком все окружающее пространство, но проявятся только через два-три дня, проявятся вдруг у всех сразу в образе четких черных силуэтов: «ОБХОДЯТ!» «ТАНКИ!», «ОКРУЖИЛИ!…»

Гудели разбитые, натруженные ноги, каждая косточка отделилась от остальных, плавала, как в киселе, была сама по себе и ныла. Манили разбросанные по склону стожки. Завалиться сейчас под какой-нибудь, ноги разуть… ах, разуть ноги да придавить эдак минуток триста - как идти после этого будет легко да весело! И как далеко он сможет уйти! - хоть весь маршрут отмеряй сначала…

Чапа тяжело поднялся, взял коробку с бритвами под мышку, еще раз оглядел долину, какая она тихая да пригожая, и пошел на север, где километрах в десяти было большое стратегическое шоссе. Уж там-то я встречу наших, сонно качал головой Чапа, под «нашими» имея в виду не обязательно свой полк, а нечто большее, за чем стояла привычная, надежная, родная атмосфера Красной Армии.

На шоссе были немцы.

Чапа сразу проснулся и заспешил вдоль шоссе на восток. Первого убитого красноармейца он увидел издалека. Тот сидел почти на открытом месте, привалясь спиной к кусту бузины; правда, с шоссе его было не видать. Чапа не сразу понял, что красноармеец убит. Красноармеец вроде бы отдыхал, и это поначалу сбило Чапу с толку. Но, когда до него осталось метров двадцать, Чапе что-то не понравилось, хотя он и не сразу догадался, что именно, а потом подошел совсем близко и увидел, что красноармеец весь в засохшей крови, и по ранам на животе и груди было ясно, что его добивали в упор и не жалели патронов. А потом Чапа понял, что его насторожило раньше: вокруг белели бумажки, вывернутые из сумки и карманов красноармейца, и это даже больше диссонировало с окружающей пастельной зеленью, чем труп.

Чапа впервые видел убитого человека и приблизился к нему с неохотой. В двух метрах от красноармейца Чапа присел на корточки и долго его рассматривал, потом взял за конец ствола и потянул к себе его винтовку. Но то ли рука убитого уже оцепенела, то ли винтовку что-то удерживало, только легкого усилия оказалось мало. Чапа потянул сильнее, затем дернул винтовку. Убитый качнулся так по-живому, что у Чапы сердце замерло, и он сел на землю, и даже вспотел. Но винтовка была уже в его руках. Правда, оказалось, что в ней нет патронов, и пришлось приблизиться к убитому совсем и осмотреть подсумки. Они были полны, и Чапа по очереди опустошил все, и в конце этой операции испытывал к этому парню что-то вроде симпатии и жалости.

Чапа зарядил винтовку и едва обошел кусты, как перед ним открылось поле недавнего боя. Бой был встречный, определил Чапа, хоть и не много в этом смыслил, никто даже и окопа вырыть не успел. Убитые лежали по всему пространству: в черных воронках, за камнями, просто посреди травы, - и сразу было видно, кто бился до последнего, а кто бежал; эти в большинстве были с пустыми руками. Но больше всего убитых лежало вдоль склона насыпи. Это был почти непрерывный валик, вроде ленты, окаймлявшей шоссе. Видать, они были убиты на самом полотне, а потом их сгребли в сторону, сбросили, чтоб они не мешали проезду, как сбросили смятые 76-миллиметровки и трупы лошадей, и разбитые повозки, и два немецких танка - один из них все еще чадил. Еще два танка мертво чернели внизу, на лужайке, среди маков, но ни одного убитого немца Чапа не высмотрел. Уже убрали своих, успокоил он себя, и все продолжал стоять, все смотрел из кустов на эту страшную картину, которую перечеркивало наискосок сверкающее на солнце шоссе, а по нему мчались и мчались на восток торжествующие, трубящие моторами орды веселых молодых убийц.

До ближайшей точки шоссе было четверть километра. Чапа сдвинул планку прицела, дослал в ствол патрон и приладил винтовку в развилку куста. Целиться было очень удобно. Чапа отодвинул ногой коробку с бритвами, чтобы не раздавить ее случайно при стрельбе, перевел дух и еще раз приладился. Взял на мушку водителя тупорылого грузовика и повел за ним ствол, прикидывая, какое понадобится упреждение. Стрелок он был никудышный, а сейчас промазать было бы тем более обидно. Ничего, не первым, так вторым его достану, подумал Чапа, но тут же забеспокоился, сколько же раз он успеет выстрелить прежде, чем его обнаружат. Раза три успею, прикинул он, а потом они начнут лить из автоматов, придется залечь, ну, обойму я всю истрачу, а вторую, может, и зарядить не дадут…

Чапа опустил винтовку и посмотрел, какие у него шансы насчет отступления. Очень хлипкие были шансы. Кустарник такой, что все насквозь видно. Рядом горл, да ведь до нее и со свежими силами з полчаса не добежишь - сердце зайдется, а у него какие же силы, он уж который час идет не на ногах, а на нервах, а фашисты - ъе засиделись, гады, в кузове на лавках, им размяться охота, загонят как зайца.

Чапа еще раз посмотрел на убитых, на шоссе. Только сейчас он понял, что первый же его выстрел перечеркнет и его собственную жизнь. Ну, не сразу; ну, минуты через три, через пять - самое большее… А сколько он врагов успеет убить? Одного, двух; если очень повезет - убьет троих… Вроде бы подходяще. Да что там считать, Чапа и на один к одному согласился бы не колеблясь, если бы за этим что-то большее стояло, скажем, товарищей прикрыть. А так просто - ты убил да тебя убили - это не понравилось Чапе. Что-то в этом было мелковатое, неполноценное. Чапа даже не знал, как это выразить, слов у него не хватало. Что-то в этом было такое, что лишало его удовлетворения, и смерть сразу становилась чем-то бессмысленным и трагическим.

Чапа закинул ремень винтовки на плечо, взял под мышку коробку с бритвами и, почти не хоронясь, пошел в сторону горы.

Когда ему открылось еще одно место недавнего боя, Чапа обошел его все неторопливо, методично. Подходил к каждому убитому, смотрел, не уцелел ли кто: очень ему уже недоставало хоть какой живой души, прямо невмоготу стало. Но живых не нашлось. Зато он разжился вполне исправным ППШ и пятью запасными магазинами к нему. Можно было бы еще раздобыть, если поискать по солдатским торбам, только ведь не утянешь такой груз. Для коробки с бритвами да для запасных магазинов Чапа приспособил почти новый вещмешок, осторожно сняв его с огромного синеглазого помкомвзвода. Вещи убитого он аккуратно сложил рядом с ним, только НЗ забрал, совсем еще не тронутый, - уж в этом-то Чапа разбирался, - завернутый в субботний номер «Правды Украины».

Винтовку он все же не хотел бросать Ведь если пальба идет не в упор, а на мало-мальски приличном расстоянии, что такое ПШ1Р Так только, треск для наведения паники. А винтовка - она всегда вещь. Но когда Чапа прошел по чащобе да по каменистым осыпям километра два, - а каждый из них казался ему бесконечным, потому что на одном плече у него винтовка весом с центнер, а на другом автомат, тоже не легче; а магазины за спиной, а ботинки на ногах… все груз, все тяжестью прямо за сердце тянет!… - тогда Чапа решил, что винтовку надо бросить. Пока ни на кого нападать на большом расстоянии он не собирается, а если уж придется принимать бой, так не иначе если столкнется с фашистами носом к носу. Так это ж для автомата ситуация!…

Он прислонил винтовку к дереву, выгреб из карманов и высыпал патроны. И хотел идти дальше - и не смог.

Чапа сел рядом, привалился к дереву спиной и долго смотрел, жмурясь от солнца, на долину, на аспидную излучину шоссе, а когда устали глаза - себе под ноги, на бурые камушки, похожие на кирпичный щебень, только совсем хрупкие: они крошились, если сильно нажать.

Это не моя винтовка, говорил себе Чапа. Не моя. Не на меня записана. Я даже номера ее не знаю (он чуть было не глянул, какой у нее номер, но тут же спохватился и даже подвинулся самую малость, почти спиной к ней повернулся - только бы не видеть ее даже случайно; ведь он для того и сидел здесь: отвыкал от нее). Она для меня ничем не отличима от миллиона других, внушал он себе. Такая же, как все… Но он знал, что это не так, что их связывает тот бой, который они так и не дали фашистам, тот момент, когда он вел мушку, наведенную точно на шею шофера, так отчетливо черневшую на фоне этой белой шеи. Их связывали недолгие часы, проведенные вместе, часы, когда они были одним целым, не отделимые друг от друга; просто человек и просто винтовка, а слившись, они стали воином,.

Чапа не смотрел на нее. Я отдыхаю, я просто присел отдохнуть, говорил себе Чапа, и осторожно, одну за другой рвал паутинки, которые их так прочно слепили. И когда настал момент и он понял, что он сильнее излучаемого винтовкой магнетизма и уже достаточно отстранился от нее, - Чапа поднялся и, так и не взглянув на нее ни разу, тяжело потопал на восток.

Он шел недолго. Встретил тропинку и послушно запетлял, между кустами, все больше под-над краем леса, только иногда срезая углы чащи. А потом увидел в ложбине советские танки и даже припустил к ним бегом, и это было несколько мгновений счастья, впрочем, совсем короткого. Потом он понял правду - и был ошеломлен больше, чем когда потерял свой полк. Ему стало плохо, тошно, одиноко. Он был такой маленький, слабый, жалкий и никчемный…

Чапа сел на землю и заплакал.

Загрузка...