Малахов надеялся, что еще до ужина с первой частью работы будет покончено: он просмотрит гамбургский материал, наметит ловушки, и затем эти книги, карты, альбомы и кинопленки будут возвращены в специально отведенный для таких занятий кабинет, чтобы Масюра, получив контрольное задание, мог с этим же материалом поработать.
Поначалу все складывалось неплохо, и Малахов был доволен тем, как дело движется. Но в какой-то момент он вдруг понял, а скорее всего это был голос интуиции: - предчувствие, что он подходит к делу слишком облегченно, даже формально; что эту работу следует делать совсем на ином уровне: глубже и коварней. Тогда он оставил все, лег на диван и попытался понять, откуда в нем эти сомнения и как определить уровень, на котором должна быть проведена работа, поскольку, будучи человеком практического склада, уважал и время свое, и труд, тем более умственный.
Ровно в восемь в дверь постучали. Алексей Иннокентьевич вспомнил, что заперто, крикнул: «Минуточку!», надел китель, застегнул его на все пуговицы и лишь затем, повозившись с незнакомым замком, отпер дверь и посторонился, пропуская девушку в коротеньком фартуке поверх формы. Перманент ей не шел; к тому же волосы были безнадежно погублены перекисью.
- Прошу вас, сержант, - пробормотал Алексей Иннокентьевич, только сейчас ощутивший, как он голоден. Он с удовольствием оглядывал плывущий через комнату поднос. Первое и второе были в металлических судках, закрытых крышками, однако аромат свежего борща с петрушкой и укропом, дух чуть прихватившегося корочкой жареного мяса - их не могли удержать никакие крышки. Но украшением подноса, конечно же, было маленькое берестяное лукошко, полное свежевымытых, тускло блестевших черешен.
- Куда поставить поднос?
- Пожалуйста, поставьте на диван, - заторопился Алексей Иннокентьевич. - Я сам уберу со стола и устроюсь… И где ж вы такую черешню замечательную достали?
- Привезли. - Девушка скользнула к двери. - Приятного аппетита.
Словно никто и не входил.
В коридоре был дневной свет, и лишь теперь Малахов заметил, что сидит в зашторенной комнате при электричестве, хотя в данную минуту никакой нужды в этом не было. Он выключил свет, поднял штору и открыл окно. Ему в лицо повеяла какая-то особенная свежесть, еле уловимо горчившая березами и чуть сыроватая. Значит, был дождь, а я и не услышал, подумал Алексей Иннокентьевич. Сбоку из-под березовых ветвей пробивалось вечернее солнце; оно растекалось по оконному стеклу, но уже не слепило, а только отсвечивало, как ртуть.
Малахов ел не спеша. Он слушал, как шумят листья, как где-то рядом, за углом дома, играют в волейбол через сетку; и хотя он пристроился лицом к окну, смотреть на березы ему быстро наскучило. Я разучился наблюдать природу, подумал он без сожаления. Я очень многое разучился делать за последнее время, думал он. Может быть, я уже совсем нищ и даже не подозреваю об этом?… Но он-то знал, что это не так. и развеселился. Все складывается хорошо, говорил он себе, прямо-таки отлично. Ну, не вышло с первого захода, ну и что? Бывает! Все будет хорошо! - и он по-мальчишечьи морщил нос и все поглядывал через плечо на большой портрет Масюры - увеличенную фотографию из личного дела, - приколотый кнопками к стене рядом с экраном для кинопроектора. Портрет был очень внушителен, если прикинуть на глаз, приблизительно метр на семьдесят. Где они достают такую фотобумагу, вот что я хотел бы знать, посмеивался Малахов. Впрочем, с их возможностями…
Когда с ужином было покончено и пришел черед черешне, он перебрался с лукошком на подоконник, благо внизу не было дорожек, - плюй себе на газон, сколько душа пожелает. Однако эту позицию пришлось забраковать. Во-первых, здесь могли его заметить со двора, а это было нежелательно. Во-вторых, с этой точки портрет Масюры был невыразителен.
Малахов вернулся к дивану.
Диван был коротковат, но валики откидные, и кожа почти новая, еще не пахнущая ничем, кроме дубильных веществ; и новые пружины в меру жестковаты. Алексей Иннокентьевич вытянулся на нем, поставил лукошко на пол и стал смотреть на портрет.
Это будет непросто, с удовольствием думал он. Партнер хорош. Это будет очень непросто.
Правда, память тут же постаралась все испортить Ты опять увлекаешься, сказал он себе. Опять ты надеешься встретить что-то необычное, настоящее - противника, победа над которым тебя поднимет на какую-то ступень. О-ха! Сколько раз это было! И опять он окажется наемным ландскнехтом или банальным фанатиком, в общем, одним из серии тех людишек, которые движутся не собственной волей, а куда дернет ниточка невидимого кукольника. Сколько раз ты гнался за синей птицей, а стоило ее поймать, она оказывалась вороной. Вот увидишь, так будет всегда, так что не обольщайся, не вкладывай в это дело сердца - ни к чему такие затраты; потом ведь будешь жалеть…
Масюра смотрел мимо Малахова - чуть выше и в сторону, «на птичку». Правильный нос, правильный рот и подбородок; и глаза обычные, без приметного разреза, не запавшие и не выпуклые, и уши самые заурядные. Ни единой приметной черты, разве что все чуть-чуть мелковато. Не исключено, впрочем, что кто-нибудь находит его даже красивым.
Портрет молчал.
«Прочитать» его, заставить его заговорить было бы задачей исключительной трудности даже для профессионального психолога. Но Малахова это не пугало. Не впервой! Только не нервничать и не спешить, смотреть и думать, и тогда настанет минута, когда портрет заговорит, может быть, даже окажется болтливым, так что и удержу ему не будет.
Не спешить. Смотреть и думать. Все придет в свое время.
Алексей Иннокентьевич немного повернул голову. На той стене, где было окно, висели еще два портрета Масюры, с другою листа личного дела, фас и профиль. Но это были молчальники; с ними возиться - только время губить.
…Когда девушка вернулась за посудой, окно уже было снова зашторено, а на экране только что погасли кадры железнодорожного моста через Зюдер-Эльбе; съемка производилась с поезда, шедшего со стороны Харбурга на остров; слева был отлично виден автомобильный мост; сейчас Малахова интересовал именно он, поскольку других его изображений среди наличного материала, кажется, не было.
- Я могу у вас попросить, - сказал Алексей Иннокентьевич, - электроплитку, чайник и, конечно, пачку чаю?
Малахов уже примирился с мыслью о предстоящей бессонной ночи. Сколько раз бывало с ним так: приступая к очередной работе, он полагал сделать ее легко и быстро; ведь все знакомо; дело, как говорится, только за техникой. Но стоило начать, появлялись занятные идеи, какие-то параллельные, неожиданные ходы; он начинал вживаться в новый мир, и чем лучше ему удавалось это, тем больше он видел вокруг. Тем неохотнее потом он расставался с этим миром, а это было неизбежно и происходило в момент принятия решения. И Малахов оттягивал всегда такой момент до последней минуты, что свидетельствовало не столько о нерешительности его характера, сколько о том, что он типичный теоретик и для него мир воображенный (который тем не менее был конкретен и достоверен в каждой своей детали; беспредметные абстракции, всякие «если бы да кабы» Малахов, как уже было сказано, терпеть не мог) гораздо богаче и полнокровней реального, потому что в воображенном мире могли существовать одновременно все варианты, не подавляя ни одного нюанса, не заглушая ни единой краски. А в мире реальном надо было выбрать что-то одно, причем не обязательно самое интересное и красивое, а только самое вероятное, самое практически возможное.
Правда, из этого не следует делать вывод, что, увлекаясь анализом, он забывал о цели - победе над реальным конкретным врагом. Нет! Об этом он помнил каждую минуту. Но как раз потому, что перед ним был не просто противник, а именно смертельный враг, Малахов не желал оставлять ему ни единого шанса.
«Добросовестность когда-нибудь тебя погубит, Алексей Иннокентич!» - смеялись товарищи по отделу. Но именно ему всегда доставались самые сложные дела.
Вот и на этот раз повторилась обычная история.
Еще в дороге он составил план действий. Два с половиной часа понадобилось, чтобы просмотреть весь наличный материал, причем Малахов уже знал, что именно ищет. Второй прогон занял только пятьдесят минут. Малахов наметил четыре узловые точки, где можно было ставить ловушки Еще час понадобился, чтобы эти ловушки разработать и замаскировать.
Все?
Это было в седьмом часу. Оставалось сообщить генералу: я готов. Материал был бы возвращен в кабинет. Масюра получил бы задание, а ему оставалось бы ждать… и пока Масюра работает, уж сутки-то можно было вполне безболезненно выкроить, чтобы махнуть в Москву. Никаких особых дел в Москве у Малахова не было - ни близких знакомых, ни памятных для него личных мест; и прежде он даже удивился бы такому желанию - столица никогда не вызывала у него теплоты, он ее не чувствовал, не попадал в ее ритм, и потому, быть может, она его быстро утомляла. Но сейчас, во время войны, что-то изменилось в его отношении к Москве. Если прежде она была для Алексея Иннокентьевича просто огромным нескладным городом, то теперь стала больше символом, и, когда он произносил «Москва», что-то теплело в его груди, и он думал - «Родина», и не удивлялся этому, потому что знал: так сейчас ее воспринимают все, каждый русский.
Ничего он не стал докладывать генералу, и вариант поездки в Москву только промелькнул на миг в сознании и тут же растаял без следа, такой он был несвоевременный и нереальный.
Так что же произошло?
Ровным счетом ничего.
Однако сделанная работа не принесла ни удовлетворения, ни чувства освобождения, которое возникало обычно, когда выложишься весь, сделаешь все, что только было в твоих силах, и видишь в конце: получилось…
Этого чувства не было,
Он знал, что сделал все правильно и добросовестно, но стоило ему взглянуть на портрет Масюры - и уверенность пропадала. Голыми руками хочешь взять, издевался он над самим собой, расхаживая из угла в угол. Без мозолей, без головной боли, не изведясь над этой задачкой. Голыми руками!… А ведь Масюра будет бороться с тобою, драться за свою жизнь! Уж он-то подготовится к этой драке хорошо, а ты надеешься провести его на мякине?…
Вот в чем дело: перед тем как поставить на крайнюю линию Масюру, ты должен выйти на эту линию сам. Считай, что Масюра разгадает твою игру сразу и будет готовиться соответственно. Выдержат твои четыре ловушки его сорокавосьмичасовую контрподготовку?,
Малахов надеялся, что выдержат. А должен был знать это точно. И потому ответил: нет.
Генерал его не беспокоил. Спасибо. Тактичный человек.
Во время передачи последней сводки Совинформбюро незнакомый майор принес телеграмму и несколько свежих фотографий Масюры. Фото были завернуты в газету - такие же огромные, еще теплые от электро-глянцевателя. В телеграмме сообщалось, что во Львове в указанное время Масюра находился с тремя партизанами; в Гологорском отряде прежде воевал лишь один из них, Андрей Назаренко. Все гологорцы взяты под стражу. Расследование пока не дало результатов.
- Я завтра составлю ответ, - сказал Алексей Иннокентьевич майору, старательно запер за ним дверь, налил в кружку горячего чаю и расставил на диване, прислонив к спинке, фотографии Масюры. Потом выбрал место, откуда все они были видны одинаково хорошо, уселся на стуле, закинув ногу на ногу, и, прихлебывая чай, стал изучать портреты.
Про чай он забыл почти сразу.
Ну что ж, дела обстоят хуже, чем ты предполагал, подумал он вскоре. Посмотри, сказал он себе, какое у него везде одинаково неподвижное лицо. Ну ладно, когда человек сидит перед фотоаппаратом, это понятно и легко объяснимо. Перед фотографом человек напрягается и поневоле, и сознательно. На фотографии он хочет выглядеть таким, каким нравится самому себе. Или думает, что так производит наилучшее впечатление на других. Он столько раз видел себя в зеркале, верит зеркалу и с готовностью принимает его советы. Он привычно напрягает мышцы своего лица и старается придать ему выражение или задумчивости, или решительности, или меланхолии, или удали. Мало ли кому что по вкусу. И если человек даже в самом деле умен, он редко проходит этот искус с безразличием к результатам. Ведь и умные люди имеют комплексы, сколько угодно комплексов, пожалуй, даже больше, чем дураки. Но не смешно ли это, когда умный человек хочет выглядеть на фотографии непременно решительной личностью или красавцем?…
Ну хорошо, когда Масюру снимали для личного дела, предположим, он сознательно делал «никакое» лицо, рассуждал Алексей Иннокентьевич. Но когда снимали его сегодня, он об этом и не подозревал. А лицо такое же неподвижное и невыразительное. Ничего на нем не прочтешь - ни мысли, ни эмоций. Или, может быть, это просто совпадение, и фотограф, снимавший, конечно же, не тогда, когда ему хотелось, а только когда удавалось сделать снимок, выбирал неудачные моменты?…
Удивительное лицо.
Ну ничего, думал он, еще двое суток моя коллекция будет увеличиваться. Посмотрим, как долго продержится Масюра.
Однако не только это тревожило Алексея Иннокентьевича. Было еще одно тончайшее, еле уловимое, звеневшее как комар, но комар настырный. От него отмахнешься, думаешь - все; глядь - уж опять зудит над ухом. Точно так кружило вокруг него и не давало покоя странное чувство, что лицо Масюры ему знакомо, что он уже где-то видел это лицо - давно, раньше.
Сейчас Алексей Иннокентьевич уже не мог припомнить, когда это чувство появилось впервые. Осознал он его уже здесь. Осознал - и отбросил за ненадобностью, так все было ясно. Масюру он действительно видел раньше, и не только на фотографии. Он и беседовал с Масюрой несколько раз - в контрразведке фронта, привык к его лицу; в таких случаях представление о времени становится расплывчатым, появляется чувство, будто знал лицо человека чуть ли не всегда…
Это объяснение удовлетворило Алексея Иннокентьевича, но покоя не принесло. Я где-то видел это лицо, продолжал думать он, я где-то его видел…
Может быть, это был просто психический феномен? Ведь сколько случаев описано, например, как человек приезжает в незнакомый город, идет по улице, чувствует, что он когда-то уже был здесь, шел вот так же и все то же самое с ним в точности происходило…
Если мне не изменяет память, думал Алексей Иннокентьевич, ученые объясняют этот феномен несовпадением скоростей электрических сигналов в полушариях мозга. В каком-то сигналы идут быстрее; и, когда в другом они тоже достигают цели, оказывается, что на финише результат уже известен. Если это действительно так и если это мой случай, тогда все просто. Знать бы наверняка!…
Но Алексей Иннокентьевич искал объяснение попроще. Он верил, что истина всегда проста, подразумевая под простотой математическую ясность. Скажем, закон витка спирали - это просто и ясно. И синусоида, которая описывает каждый день человеческой жизни, и каждый год его, и всю жизнь вообще. А законы механики - что может быть яснее! - например: действие всегда равно противодействию. Прекрасно!…
А может быть, разгадка еще проще? Что, если она в самом лице Масюры: таком обычном, таком заурядном, что мимо пройдешь - и не заметишь, и наверняка за свою жизнь уже десятки раз проходил мимо похожих на него людей?…
Алексей Иннокентьевич был бы рад принять и эту версию, как и любую другую, при условии, что она удовлетворила бы его. Да вот беда: она не находила в нем отзвука. Он прислушивался к себе… Нет, не то! Я все-таки где-то видел именно его - Масюру!…
Тогда он стал вспоминать, не было ли у него такого же ощущения еще на фронте. Было, сказал он себе. Что-то промелькнуло тенью, еле уловимое. Однако сразу не придал этому значения, а вот теперь поди расхлебай. Сколько он учил себя следить за своей реакцией на людей, на события, на информацию; прислушиваться к себе, к интуиции, которая незримыми путями могла вдруг соединить вещи невероятно далекие. Но это следовало ловить в первое же мгновение, пока паутинка не только жива, но и ярка и убедительна. Именно в первое мгновение, потому что в следующее вступал в действие ум; он немедленно начинал анализировать, препарировать, и уже через минуту от паутинки не оставалось ничего, кроме удивления, как могла такая чушь прийти в голову.
Я так и не научился верить себе, думал он. Факты, только факты. «Добросовестность тебя погубит», - еще раз вспомнил он и засмеялся.
Предположим, во время наших бесед в контрразведке это чувство уже сидело во мне. Где я видел его до этого? На аэродроме, когда встречал «Дуглас» из немецкого тыла. Еще раньше - на фотографии в документах, пришедших из бригады имени Олексы Довбуша… Тебе что-нибудь сказала та фотография?…
Ему даже напрягаться не пришлось. Нет, решительно отрубил он. Если бы появилось такое подозрение - хоть чуть-чуть, хоть на миг, - Масюра никогда ее прошел бы мимо тебя в разведшколу. Значит?…
Значит, узнавание, если только оно было, если только это не мистика, произошло только сейчас, сегодня, когда увидел, а точнее говоря, насмотрелся на фотографии Масюры.
Да, тут не исключено самовнушение. Еще бы: его подозревают - и я об этом знаю, я уже привык к этой мысли; ищут доказательство его гамбургских корней - а я ведь жил в Гамбурге, и я уже думаю: не там ли мы встречались?…
Он вдруг вспомнил без всякой видимой связи, как генерал обмолвился в разговоре: «Ведь ты историк». Откуда ему это знать? Очень просто: и твое личное дело тоже запросили, и, может быть, опять - в который уже раз - перебирают по косточке. И когда ты будешь экзаменовать Масюру, это будет и тебе экзамен, и на это нельзя обижаться - такая работа. Ведь если окажется, что Масюра и впрямь оттуда…
Малахов допил холодный чай, заварил прямо в кружке свежего, опять уселся перед расставленными на диване фотографиями.
Добросовестно сделано, в который уже раз подумал он. На широкую пленку, микрозернистую. И телевик у этого мастера хорош, вон как детали прорисовывает!
Между прочим, эти фотографии отличались от первых трех тем, что на них были ясно видны шрамы на лице Масюры. Шрамы не уродовали Масюру, а придавали ему мужественности. Он их получил год назад, еще в Гологорском отряде, в схватке с жандармской засадой. Как потом рассказывал Масюра, впечатление было такое, словно граната разорвалась перед самым лицом. К счастью, в их отряде был хирург, о котором еще до войны ходили легенды. Сколько раз его звали на Большую землю!… Он не удовлетворился тем, чти вынул все осколки. Масюра трижды лежал на его операционном столе, результаты - вот они: на обычных фотографиях из личного дела шрамы еле-еле угадываются. Правда, в стоявшей перед Малаховым серии они были видны неплохо. Словно фотограф нарочно ловил такое освещение, чтобы они выглядели рельефней,
А что, если неподвижность лица Масюры объясняется натяжением кожи на шрамах?
Как просто. Очевидно, так и есть. Но это еще надо проверить. Однако есть вопрос и поинтересней: сможет ли сейчас хирург - хороший хирург, специалист по этим делам, - определить места попадания осколков? Как бы не случилось услышать, что никаких осколков там не было и в помине…
Малахов засмеялся - экие фантазии иногда в голову приходят! - потянулся так, что хрустнуло в плечах, и вернулся к столу, к гамбургским материалам. В четвертом часу утра была готова еще одна ловушка, стоившая, впрочем, остальных. Она была удивительно проста, но обойти ее мог только человек, предварительно предупрежденный. Или же действительно ни разу не бывавший в Гамбурге. Для этого пришлось из двух кинопленок (но только там, где это позволяли монтажные склейки) вырезать по нескольку метров, одну маленькую книжечку изъять из материалов совсем; предстояло еще избавиться от двух фотографий в большом юбилейном буклете (на обложке потребуется сделать инвентаризационную запись о недостаче, заверенную подписью и печатью, чтоб комар носа не подточил!) и залить тушью цветную иллюстрацию в ганзейском альбоме, но элементарная порядочность требовала для этого надругательства визу генерала.
Малахов погасил свет, открыл штору и окно и долго сидел на подоконнике, глядя, как светает. Потом он почувствовал, что его как будто отпустило, но осталось ощущение внутренней пустоты. Долг был исполнен, и можно было с чистой совестью ложиться спать. Конечно, поспать сейчас было бы славно, думал Малахов, сидя уже спиной к окну, лицом к дивану, где все еще стояли рядком фотографии. В сумеречном свете их было трудно разглядеть. Малахов опять закрыл окно, опустил штору, включил свет, посидел перед портретом Масюры…
Крепкий орешек!
Он поглядел на часы. Генералу доложусь в девять; это будет как раз: не рано и не поздно. Значит, есть полные четыре часа для работы…
И он сделал еще одну ловушку.