ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Пока арба везла Салиму по такой длинной, что она казалась ей бесконечной, дороге в Ходжикент, счастливая улыбка не сходила с лица девушки, не покидала ее. Горы замерцали вдали, как сказочные замки, как крепости, полные не оружия, не пушек и ядер, не бочек с черной кипящей смолой, чтобы защищаться от набегающих вандалов, а чудес. Она ехала в страну, манящую чудесами. И главным из них было осуществление мечты — Масуд, которого она любила, будет все время рядом. Она станет работать около него, уставать вместе с ним, накрывать ему стол и подавать свежий, крепко заваренный чай, какого никогда ни у кого не было, и пусть будет к чаю всего-навсего одна лепешка, но ведь это самая вкусная лепешка! И спать она будет за тонкой стенкой от Масуда, слыша его дыхание. А потом… Она не знала когда, было боязно об этом думать, но потом… она выйдет за него замуж.

Вот так должна была исполниться ее мечта.

Однако уже несколько дней прошло, как она в Ходжикенте, но почти не видит Масуда. С утра преподают в разных классах, а как кончатся занятия, Масуд уходит в сельсовет, где его ждут — ведь он активист, учитель — умная голова, да его просто любят, с ним всегда хотят посоветоваться по любому делу, не оставляя ей ни минуты для разговора с любимым.

Ну, она ведь тоже не глупая, она сразу сделала поправки к своим сладким мечтам, к своим видениям, она поняла, что это все похоже на детские сны. Правда выглядела иначе. Только утром они собирались за едой, за завтраком, который готовила Умринисо, и было их четверо: два учителя, завхоз и уборщица. Но мог же Масуд посвящать ей хотя бы короткие осенние вечера!

Каждый вечер в его комнате было темно. И все темнее становилось в ее душе… Нет, конечно, было и хорошее! Например, они с тетей Умринисо разрезали сверток красного сатина, который принес Масуд из сельсовета, на пионерские галстуки, аккуратно обшили все края, и было первое пионерское собрание, был настоящий праздник, у многих детей на глазах появлялись слезы радости, когда их принимали в пионеры. Они становились ленинцами. Какой гордостью светились детские лица после того, как Масуд объяснил, что галстук — это кусочек знамени на груди, это часть революционного огня, который нужно хранить и поддерживать в себе и других. А в конце этого первого сбора, на котором присутствовали и Исак-аксакал, и Батыров, и многие другие ветераны революционных боев, а теперь мирные крестьяне с ходжикентских полей, ее, Салиму, выбрали старшей вожатой дружины.

Было чему радоваться. Но когда же она поделятся своей радостью с Масудом, когда они проведут вместе хоть полчаса, когда она услышит от него не служебные, а совсем другие слова и голос его зазвучит мягче и ласковей?

Сегодня он совсем не ночевал дома. Где он был? Она словно следила за каждым его шагом и видела, когда он пришел, уже под утро, поспал часа полтора-два и вскочил. Умывался, напевая, как будто ничего и не было, а за завтраком хмурился и вздыхал. Ей все время хотелось спросить, как он себя чувствует, что его расстраивает, но душу грызло только одно: где он был этой, ночью?

— Помните, Салимахон, — спросил он, принимаясь за чай, — в нашем училище был студент Талибджан Обидов? Гордо ходил! Так гордо, что его почтительно, великосветски, а мы и чуть насмешливо звали Обидий…

— Да, да, кажется, помню…

— Ну вот, — сказал Масуд, опуская пиалу и снова наливая в нее булькающего и парующего чая, — он приехал в Ходжикент представителем Наркомпроса. Сегодня в школу придет.

— О, как хорошо, — пропел Кадыр-ака я молитвенно сложил руки. — Слава аллаху!

— А зачем он приехал? — спросила Салима.

— Познакомиться с нашими нуждами… нашей работой… Учтите это!

Словно впервые, Салима заметила, какое у Масуда уставшее, осунувшееся от бессонницы лицо. Не гулял он этой ночью, а ходил встречать и устраивал ташкентского представителя. Зря ты так корила его, зря! Запомни это, придира.

А Масуд, пока Салима ругала себя, думал: а вдруг Обидий и не представитель Наркомпроса, приехал к ишану по каким-то своим делам? А он уже объявил! Кому? Своим людям. Скажет — ошибся, в крайнем случае…

— Тетя Умринисо, уберите, пожалуйста, все кругом особенно тщательно. Чтобы важному представителю не к чему было придраться. Такую чистоту наведите — хоть каплю масла, как раньше говорили, слизывай языком!

— Да я уж поняла, сынок, — ответила, улыбаясь, Умринисо.

— Вы, Кадыр-ака, завтрак для учащихся приготовьте повкусней. Придумайте что-нибудь. И представителя накормим.

— Я тоже понял.

— А вы, Салимахон, подготовьтесь к уроку получше.

— Я готова.

— И хорошо бы вывесить первый номер стенной газеты. О пионерском сборе. Сумеете?

Салима помотала головой так, что косички заплясали вокруг струями черного дождя:

— Не успею. К завтрашнему утру!

— Хоп.

— Как он мог на такую работу попасть? — удивилась Салима, окончательно вспомнив вдруг, кто такой этот Обидий.

— Должность-то у него, скорее всего, и невеликая, но учреждение значительное. Постараемся, чтобы он удовлетворил все наши просьбы, — сказал Масуд.

— Дай бог, — повторил Кадыр-ака.

Обидий приехал через час, еще более важный, чем был всегда и запомнился соученикам по педучилищу. Появился он опять со стороны моста, проехал через гузар. Трошин и Исак-аксакал видели это с веранды второго этажа сельсоветского дома. Они успели обговорить, как надо встретить Обидия, виду не показав, что его ночной заезд к ишану известен.

— А возможно, они родственники? Упросили кумушки-бабушки навестить, передать приветы и подарки…

— Если так, чего тогда ему прятаться? Второй раз появляться со стороны моста.

— Э-э, — сказал Исак-аксакал, — неудобно. Молодой человек, представитель новой власти, и вдруг… такое дело! Кому захочется, чтобы тебя видели, как ты с ишаном обнимаешься? А родственников обижать тоже не годится. Восток, вы не знаете, как это у нас расстраивает людей, на всю жизнь могут разойтись…

— Знаю. Я эту землю давно знаю, вдоль и поперек ногами исходил, на коне изъездил. Я ее люблю. Все на ней должно быть по справедливости. Вот поэтому я прошу: не будем показывать Талибу, что знаем про его ночной поворот…

— Это хорошо. В самый раз! Мне это по душе.

— Но… вы не очень-то рассчитывайте на самое лучшее, аксакал. Разные бывают родственники. Одни — по крови, другие — по духу.

— Да, да, понимаю, но думать не хочу. Молодой, уважаемый…

— Встретить его и надо с уважением.

— Найдем самый чистый дом, кормить вкусно будем, по-ходжикентски. Встретим, встретим! Как его зовут?

— Талиб, сын Обида.

— В Хумсане, тут, недалеко, я как раз туда ездил той ночью, когда Нормат чуть не убил мою Кариму, жил писарь, звали Обид. Кличку ему дали Обид-скандалист. Уж очень скандальный был, прямо не разговаривал с людьми, а грыз всех, чуть что. Не его ли это сын?

— Мало ли на земле Обидов?

— Нет, этот, говорят, в Ташкент уехал, где-то там работает секретарем, большим человеком стал. Доскандалился!

— Может, Талиб и сын вашего знакомого.

— Да он такой мой знакомый, как ваш родной брат!

— У вас веселое настроение, аксакал, а вон и представитель едет…

Трошин легко узнал в появившемся джигите коротенького и широкоплечего ночного всадника. Видно, отметил про себя Алексей Петрович, коня он вывел из двора ишана через укромную калиточку сзади, отъехал до висячего пешеходного мостика на краю кишлака, где речка сужалась, подмывая каменный крутой берег, а может быть, еще ниже спустился и где-то там нашел брод, надо выяснить…

— Если он в отца… — покачал головой «аксакал». — Тогда напустите на этого паршивца меня! Может, чего-нибудь для наших детей все же выудим. Не забудьте.

— Теперь вы лучше готовы к встрече, аксакал. Сам буду рад, если ошибаюсь, первый и больше всех, но рано нам от судьбы одних милостей ждать…

— Понимаю. Не слепой. Убийством двух первых учителей, молодых, замечательных ребят, враги сами постарались, открыли нам глаза!

В первый же день, едва начало вечереть, Масуд рассказал Трошину, что Обидий важничал необыкновенно, но это было не самое неожиданное. Среди его упреков — а он больше делал замечаний, чем смотрел и слушал, — прозвучало обвинение в том, что Масуд оскорбил чувство верующих, а это чревато…

— Чем?

— Многим! — сказал Обидий.

— А что вы имеете в виду? То, что я пел с камня рядом с ишаном?

— Ну да… Забрались на святое место со своим дутаром!

— Так ведь это в роще, а не в мечети. Какое святое место, что вы?! И люди с радостью слушали поспи. Была пятница!

— Хороша радость! Весь кишлак гудит против вас!

— Что-то я не слышал. А вы когда успели услышать? Вы же утречком приехали — сразу в школу… Когда?

— Я приехал вас ревизовать, а не вы меня! — ответил Обидий, мощно повысив голос, и Масуд внутренне улыбнулся: теряешься перед вопросами, которые ложатся поперек намеченной тобой дорожки. А намеченная дорожка была…

Ночь Масуд провел беспокойно: да и что же это такое? Написал письмо наркому, ждал помощи, а приехал Обидий! А может быть, и этот Обидий поможет чем-то? С паршивой овцы хоть шерсти клок… Пойти потолковать с ним, все же вместе учились, он знал и Абдулладжана и Абиджана, должен постараться ради них. Кишлак большой, нужны еще учителя, нужны школьные принадлежности, нужны… Перечислять только начни — не кончишь. А почему он сказал — я приехал ревизовать? Какая ревизия? Пойду спрошу. Рано, но ведь занятий в школе не отменишь, потолкуем до занятий.

Он постучался на рассвете в дом, где остановился Обидий, но хозяйка сказала, что гостя нет, должно быть, раньше всех встал и ушел куда-то.

— Куда?

— Не знаю.

Масуд зашел к «аксакалу» и при нем подивился странному поведению представителя.

— Ночью ушел к ишану, — уверенно решил «аксакал».

— И сейчас его дома нет!

— И сейчас там, у ишана. Это уже не похоже на то, что одни приветы привез… Трошину надо сказать.

— А если просто не спится, погулять пошел?

— Проверим сейчас.

— Как?

— Кого-нибудь пошлем в дом ишана.

— С чем?

Исак задумался, свел опущенные брови.

— Эх, хорошо бы вашу учительницу послать, Салиму. К женам ишана.

— Еще рано. Жены ишана дрыхнут, наверно.

— В кишлаках все рано встают. Салима пойдет к ним от сельсовета, с поручением… Важное поручение, давно пора сходить. От меня! Она сама уже на ногах?

— Конечно. Тетрадки проверяет. Помогает тете Умринисо в уборке.

— Я научу ее, как вести себя, что говорить.

Салиму они застали во дворе школы, с веником, оборвали ее работу, и за две минуты Исак-аксакал объяснил свой замысел. Во двор ишана пробраться не так просто. Его ворота — всегда настежь, но возле них сидят дервиши и сторожат вход день и ночь не хуже самой злой цепной стражи. Поэтому ишан и держит ворота нараспашку так безбоязненно. Лучше всего одеться в паранджу и выдать себя за родственницу кого-нибудь из жен ишана. Их четыре: Зебо — она старшая, хотя ей всего тридцать семь лет, Улфатхон, Иффатхон и Назика, самая младшенькая…

Салима повторила имена, спросила:

— Я же от сельсовета пойду, зачем мне паранджа?

— Дервиши — народ первобытный, они плевали на сельсовет. А паранджа — другое дело. И голос женский… Они теперь внимательно смотрят, заставят лицо открыть — не спорь. К Назике пробрался однажды ее любимый, из родного кишлака, надел паранджу и… Никто не знает, сколько раз он так проходил! Пока не попался… Кажется, Маликджаном зовут. Дервиши его избили до полусмерти, потому что знали, что их ишан будет бить. И он бил. Палкой! Досталось. Ну ладно… Главное — во внутренний двор попасть. Вошла — победа за тобой!

— А что мне там делать?

— Поговоришь с женами ишана. Как живут, что думают? Слыхали они о новом законе, о свободе, которую женщинам новая власть дала? Закон всех касается, ишанов — тоже.

— Хотите ишана прижать? — спросил Масуд.

— А что? Будем ждать, пока они нас еще раз ударят? Нет, раньше мы их. Хватит!

— Я поняла, — сказала Салима. — Но вдруг они со мной говорить не захотят?

— Как так не захотят? У вас, у женщин, свой язык. Побеседуй с ними по душам, с каждой, если надо. Как птицы говорят! А чтобы дервиши покладистей были, вот, возьми… — Исак порылся в поясном платке и вынул аккуратно свернутую бумагу. — Это вызов ишану в сельсовет. Завяжи его в узелок, отдай и скажи — дедушке ишану. Дервиши подумают — подарок, а ишан прочтет, разберется. — Глаза «аксакала» засветились мальчишеской хитринкой. — Умринисо, паранджу — быстро — и чачван! Иди, доченька, не бойся, чего задумалась?

— Боюсь, не сумею я… не найду общего языка с женами ишана, хотя вы и говорите, что у нас, женщин…

— Да кто они — эти жены? — перебил «аксакал». — Слепые от суеверья кишлачные крестьяне отдавали ишану своих дочерей в дар, как жертву богу. Земные, простые бабы. Молодые! Одна Иффат — дочка судьи, полуграмотная, но все же — белая кость. Ее так и зовут.

— Ладно. Я поняла.

— Но это не главное, — сказал «аксакал». — О главном — вот, Масуджан прибавит.

— Что?

— Следите там во дворе, не попадется ли вам на глаза командированный к нам представитель Наркомпроса Обидий. Это не обязательно, но может быть.

— Почему он там?

— Я же сказал — может быть…

Салима взяла у тети Умринисо узелок с паранджой и пошла, прислушиваясь к себе и гордясь поручением. Главное, как выяснилось, дано это поручение самим Масудом. Значит, если она все сделает — а она постарается, — то поднимется в его глазах на ступеньку выше. И вдруг остановилась:

— А если я не успею возвратиться к занятиям? А Обидий сюда придет? Возможно, его там нет. Что тогда? Он мне… от имени Наркомпроса…

— Во-первых, вас сюда не наркомпросовцы прислали. Вы сами приехали…

— А во-вторых, — перехватил Исак, — он придет, мы его и заставим заниматься с детьми. Пусть покажет, как это надо делать. Вы его мне доверьте. Я таких не боюсь. Я — власть!

На подходе к мостовой ишана Салима развернула свой узелок, достала и надела паранджу и накинула на лицо сетку из конских волос, такую густую, что в отверстия спички не просунешь, разве иголку. Она с девичьих лет не носила, совсем отвыкла. Мир потемнел, как в часы солнечного затмения, которое ей с жутким, признаться, испугом довелось наблюдать один раз. Она кричала тогда благим матом, уткнувшись в колени бабушки. Как это так — мир без света, птиц, яркой зелени, пестрых цветов, всего, что делает его радостным, юным, веселым?

А многие женщины еще и сейчас сами себя лишали всего этого.

Дальше она пошла тише, чтобы не споткнуться. И у самых ворот все же споткнулась, вздрогнула и остановилась. На утренней улице еще никого не было, кроме нее. А из ворот, бросив быстрые взгляды по сторонам, вышел сам ишан, а за ним, повторив его взгляды, — Обидий. Он! На пять минут, меньше, на минуту задержалась бы — прозевала бы их, не уследила бы, как они вместе выходили из ворот. Хорошо, что лицо ее закрыто. Еще лучше, что сердца никому углядеть нельзя. Оно запрыгало, как схваченная птицеловной сеткой птаха. Чего ты боишься, Салима? Ведь не тебя схватили, ты поймала…

Ишан остановился и посмотрел на трепещущую женскую фигурку. Может быть, вспомнил о переодетом парне, пробиравшемся к его Назике? Может быть, ждал голоса, чтобы удостовериться, что это не так. И Салима быстро сказала:

— Вот вам, дедушка ишан! — и протянула ему узелок в цветном платочке.

Ишан принял приношение и сунул в глубокий карман своей бархатной куртки. От испуга вовсе утончившийся голос девушки успокоил его. Он догнал Обидия и еще немножко проводил по улице. Или не доверял этого никому, или о чем-то не договорил с ташкентцем. Они шли в трех шагах друг от друга и перекидывались фразами, пока улица была пуста. Обидий затопал вниз, а ишан свернул к мечети…

Салима рванулась к воротам, но дервиши преградили ей дорогу.

— Стой!

— Кто ты?

— Открой лицо!

Этот был одноглазый, лица других искажены озлобленностью, которая, видно, стала для них всегдашней, привычной, и они показались Салиме страшными. Она приподняла чачван и услышала:

— Ох, какой персик!

Это сказал чей-то повеселевший голос вдалеке, а одноглазый подшагнул к ней и спросил:

— К кому?

— Я племянница жены ишана…

— А-а-а…

Приблизился пузатый коротышка в рваном халате с обвисшими, как сосульки с ташкентских крыш в редкие морозные дни, клочками грязной ваты, прохрипел:

— И лица не прячет. Пер-сик!

Салима вспомнила, что все еще держала чачван приподнятым, и теперь бросила его вниз и побежала к воротам внутреннего двора.

И вот она здесь, в этой недоступной для посторонней ноги обители. Три женщины, одна такая толстая, что две соседки ее казались худощавыми, сидели на ближайшей веранде и вышивали одеяла — красным шелком по желтому атласу. Из кухонной постройки доносились голоса и стук жестяной посуды: работницы готовили завтрак. А это, значит, и есть жены ишана. Не очень-то ишан давал им нежиться, уже вышивали на голодный желудок…

Салима сняла на руку паранджу и по кирпичным ступенькам поднялась на веранду.

— Здравствуйте, матушки. — Еще раз оглядела женщин, замерших с иглами в руках, пересчитала — одной нет. — А где она?

— Назика? — спросила толстая властным голосом, она была старшая. — Ты ее подруга, что ли?

— Да. Ой, какой красивый узор! Как будто солнце у вас в руках.

Похвала расположила к ней вышивальщиц, и одна наклонилась, сказала скороговоркой:

— Сходи посиди с Назикой. В своем доме лежит она, не выглядывает… Плохо ей! — и махнула рукой.

— Вы, как ангел, спустились с неба! — прибавила вторая.

— Я и есть ангел, — развеселилась Салима от ощущения своей удачи. — Пришла, чтобы увести вас в рай!

— Эй, не шути так! — крикнула Зебо.

Две других жены ишана, помоложе, расхохотались — и над словами гостьи, и над испугом старшей жены.

— Вон дом, — показала Зебо. — Иди, иди!

И принялась за вышивку.

В темной комнате, в самой глубине ее, на пестром одеяле лежала совсем ослабевшая юная женщина с темными, ввалившимися глазами. У нее даже не хватило сил приподняться, когда она увидела входившую к ней в свете, щедро хлынувшем сквозь открывшийся дверной проем, незнакомку в белом платье и такой бархатной безрукавке, словно белое платье было облито гранатовым соком. Назика заворочалась, пытаясь встать.

— Лежите, не двигайтесь!

Салима быстро подошла к ней, присела рядом, опустившись на одеяло, прижала ладонь к ее лбу.

— Да у вас жар?

Назика пугливо вцепилась в эту ладонь, не давая пошевелить ею, точно боялась, что в пальцах незнакомки сейчас появится нож или просто ее пришли задушить. Вот почему она так силилась встать — Салиме подумалось сначала, больная хотела поприветствовать гостью. Нет, она боялась. Кого? Наверно, ишана, который мог подослать кого угодно, чтобы расправиться за ее встречи с любимым. И Салима поняла, что ей надо быстрее представиться.

— Я из сельсовета, дорогая, — ласково сказала она. — Не бойтесь меня. Председатель, Исак-аксакал, велел поговорить с вами. А сама я учительница школы.

Салима почувствовала, как слабнут вцепившиеся в ее руку пальцы.

— Я пришла узнать, как вам живется.

— Спасибо, хорошо…

— Да чего ж хорошего! — с болью удивилась Салима. — Я слышала о вашем горе! Расскажите. Я вам помогу.

Она гладила волосы Назики и пальцы, ставшие совсем безвольными, а Назика смотрела в потолок, на который падало пятно яркого солнца, в комнату заглянул его луч.

— Ну, что вы молчите? Вы боитесь? Чего вы боитесь?

— Ишан меня заколдует.

— Вот вздор!

— Он так сказал.

— Стращает! И все. Вы слышали, что новая власть запретила мужчинам иметь по нескольку жен? Закон такой принят! А кто нарушает закон, того не минует наказание. Закон устанавливает порядок жизни, это не пустяк…

Назика долго молчала.

— Ну, как хотите, — сказала Салима, шевельнувшись. — Я тогда пойду, меня дети ждут.

И Назика снова вцепилась в ее руку, но теперь в этом не было испуга, была надежда, которую хотелось удержать.

— Пусть заколдует, пусть сгорю! — зашептала больная. — Так даже лучше… Я все вам скажу!

Она повернула лицо к Салиме, и из глаз ее выкатились и поспешили к подушке крупные горошины слез. Говорила она сбивчиво и быстро, не скупясь на лишние сведения, но как поток пробивает себе дорогу в камнях, так в сутолоке слов выстроился рассказ о ее короткой жизни, успевшей, однако, вобрать в себя столько горя.

Ей семнадцать сейчас. В тринадцать отец отдал ее в дар ишану. Он садовник в кишлаке Богустане, не слышали про такой? Лучший в мире кишлак! Недалеко отсюда… Отец — благочестивый. Очень. Думал, и дочке повезло. Она стала четвертой женой ишана, когда у того умерла старшая жена. Старшая теперь тетушка Зебо, а она четвертая. Но ишан с женами не живет. Он на вид только молодцеватый, а на самом деле… Назика даже прыснула, на секунду прервав рассказ.

— Я ничего не понимаю, но от него ребенка быть не может. И даже не в том дело, что старик, он чем-то болен. Поэтому — бездетный. И все его жены — бездетные.

Последние слова Назика проронила с какой-то особой грустью. Дело в том, что у нее есть любимый, парень из Богустана, Маликджан, с которым она вместе выросла. Он сюда приходил несколько раз под паранджой.

— Он мой настоящий муж, — твердо сказала Назика и вытянула руки по швам, словно приготовясь к казни: ведь и посланница из сельсовета могла запросто возненавидеть ее за такое. — Я от него беременна!

— О боже, — с добротой, которой не от каждой сестры дождешься, вздохнула Салима. — Значит, ишан еще одну жизнь, кроме вашей, может погубить? Не дадим!

Назика неверяще уставилась на нее.

— Верьте мне.

— Милая, милая! — вдруг закричала Назика. — Спасите меня из этого подземелья, вырвите моего ребенка из когтей ишана! Рабыней буду! Век буду благодарить!

— Не я спасу, сестрица. Советская власть.

— Все, что прикажете, буду делать! С утра до ночи! — Она поймала руку Салимы, оглаживающую ее волосы. — Прикажите!

— Да нечего мне приказывать…

— Прикажите! — требовала Назика.

— Хорошо, хорошо, прикажу. Надо написать заявление в сельсовет. Письмо… Вы грамотная? Нет? Ну, я сейчас сама напишу. — Она вытащила из кармана блокнот и карандаш, которые всегда косила там как учительница, быстро настрочила несколько фраз на чистом листе и прочла Назике — о том, что отец подарил ее, малолетнюю, старику, женой которого она стала без ее согласия (никто и не спрашивал!), что она умоляет советскую власть быстрее освободить ее. Просьба так и адресовалась — всей советской власти. Назика слушала и согласно кивала. А Салима протянула блокнот и карандаш: — Подпишитесь. Ах, вы же неграмотная. Бедная! Даже подписаться не можете!

— Могу!

Назика привстала, взяла у нее карандаш, послюнила, потерла им большой палец и, собрав силы, припечатала к листу, под строками.

— Вот! — она улыбалась тонкими губами, перемазанными химическим карандашом.

— Будете жить со своим любимым Маликджаном счастливо.

— Ой! — Назика вновь упала на одеяло.

— Я пойду теперь. Вас вызовут в сельсовет. Ждите.

Она наклонилась, чтобы поцеловать Назику, так ей было жалко оставлять страдающую в одиночестве, а Назика обхватила ее шею, как ребенок.

— Не забуду вашу доброту ни на этом, ни на том свете!

Выйдя из дома Назики, Салима неожиданно наткнулась на остальных жен ишана, всех трех сразу. Они, конечно, слышали, что происходило в комнате, дверь ведь была приотворена.

— Иди-ка сюда, к нам, — не попросила, а велела Зебо и, покачиваясь, как тяжелая лодка на волнах, устремилась к веранде, где они с рассвета вышивали одеяло.

Все опять расселись по своим местам, одна Салима еще стояла навытяжку, и Зебо показала и ей своей толстой рукой, перехваченной несколькими кольцами золота и морщин.

— Садись… Мы теперь поняли, кто ты и откуда. Если сейчас кликнем дервишей, ох, будет тебе! Мокрого места не оставят. И никто тебя не сможет защитить.

— Пусть попробуют. Милиция придет.

— И что сделает?

— Всех дервишей, которые будут терзать меня, посадят, в тюрьму.

Зебо засмеялась жирно, с отрыжкой, как будто сытного плова только что переела, презрительно махнула рукой:

— Пока твоя милиция придет, ты уже сама будешь в зиндане сидеть! И скажут — никого здесь не было. Ми-ли-ция! Ха-ха-ха!

— И вы так скажете?

— И мы скажем. Мы тебя не звали.

Салима посидела молча и вдруг выдохнула чуть ли не во всю силу своего голоса:

— Эх, и глупые вы, тетки! Может, мало я еще прожила, но таких глупых пока что не встречала. Простите меня, вы старше, однако я правду говорю. Ну, зовите ваших дервишей. Зовите! В вашем кишлаке убили двух учителей, а школа работает. Все равно — работает и будет работать! И дервиши могут насмерть меня забить, а жизни не повернут, не изменят. Всей травы на земле весной не вытоптать, всех цветов не сорвать. Новая жизнь пришла, как весна, а вы ничего не хотите для себя сделать. Вам нравится по-старому жить? И живите! Со своим любимым ишаном.

Она попыталась подняться, но Зебо остановила ее:

— Постой…

— А что мы можем сделать? — перебила Улфат.

— Как что? Вот Назика написала письмо в сельсовет. Оно у меня, и ваши дервиши не отнимут, и вы не отнимете, хоть убейте.

— Пи-и-исьмо в сельсове-е-ет! — запела Зебо. — Да кто сильнее? Сельсовет или ишан?

— Сами увидите.

— Ишан сильней всех! — властно заявила Зебо.

— Нет.

— А почему ты тайком пришла? А?

— Из-за дервишей. Пока им объяснишь… А так я уже здесь. Мне хотелось быстрей вам помочь.

— Нам?

— Да.

— Вы пришли ради нас? — не поверила Улфат.

— А ради кого? Я с больной поговорила, а потом с вами хотела, но вы встретили меня оскалив зубы. Ваше дело. Мне некогда…

Надо было спешить, скорей рассказать Масуду про Обидия.

— Я сказала тебе — постой! — прикрикнула Зебо.

— Поговорите с нами, — попросила самая сдержанная и тонкая из них Иффатхон: ее тоскливые глаза давно уже словно бы прилипли к Салиме и довольствовались одним ее присутствием.

Салима набралась терпения, растолковала:

— Если раньше вы не слыхали, то сейчас услыхали, что мужчине нельзя иметь несколько жен одновременно. Новая власть запрещает. Кто из вас не хочет быть женой ишана, тот уйдет от него. Я пришла узнать…

— А если ишан проклянет, что тогда будет? — спросила, дрожа, Улфат. — Разве можно против ишана?

— Пусть проклятия ишана на него самого падают, — ответила Салима.

— Обругай его как-нибудь, если не боишься, — предложила Зебо.

— Как? — спросила Салима, а женщины молчали, боясь посмотреть друг на друга. — Ишан Салахитдин — обманщик. Подлый обманщик!

Они все втянули головы в плечи, ожидая громов и молний на голову Салимы, но у ворот гнусаво и скучно пел дервиш, в небе, пролетая, крикнули раз-другой галки, а где-то за рекой на привязи проревел голодный ишак. И все. Больше ничего.

— Вонючим стариком назови, — попросила Зебо.

— Сами ругайте как хотите, — засмеялась Салима, — и ничего с вами не случится. Волк с выбитыми зубами, сколько бы ни рычал, только слюни будет распускать. Так и ваш ишан. Зубы у него выбили. Новая власть выбила!

Улфат, как сидела, сжавшись, так и проговорила, еле слышно:

— Я не хочу быть женой ишана. Напишите за меня письмо в сельсовет. Я приложу палец.

— А вы, Иффатхон?

— А чего ты меня не спрашиваешь? — грубо прорычала тетушка Зебо, не дав ответить хрупкой Иффат. — Меня первую спрашивай! Я старшая.

— Я подумала, что вы желаете остаться единственной женой ишана.

— Почему это я желаю? Что я видела от него? Моление и работа, моление и работа, с рассвета дотемна — моление и работа. А я еще вовсе не старуха! — Зебо отыскала в одеяле свою иголку, перекусила нитку белыми зубами, вдернула новую и принялась за вышивание, смутившись после того, как из нее выплеснулось откровенное признание, и желая спрятаться в дело. Но скоро остановилась. — Пиши. Пусть Советы спасут меня от вонючего старика, если смогут. Так и пиши. От вонючего старика! Пускай остается с ним Иффатхон.

— Чем это я провинилась? — сдавленным и робким голосом спросила Иффатхон.

— Ты — белая кость! — повернувшись, рявкнула на нее Зебо.

Казалось, затрепетавшая Иффатхон умолкнет, не сможет больше и словечка выдавить, но она все же набралась духа:

— А вы больше нас съели хлеба-соли в этом доме, матушка!

— Вот-вот! Больше всех я намучилась. Меня надо освободить. Ты что, тоже хочешь бежать?

— Куда глаза глядят!

Зебо посмотрела в небо, где опять пролетали галки, на этот раз молчаливые, и спросила:

— А нельзя всем уйти?

— Почему? — ответила Салима. — Если никто не хочет оставаться с ишаном, уходите все! Мы за него бороться не будем, никого не станем отговаривать, а только порадуемся за вас.

И Зебо и Улфат приложили свои пальцы к заявлениям, а Иффатхон подписалась прямо-таки изысканным, каллиграфическим почерком.

Дервиши поразились, что молодая женщина, вышедшая из ворот, через несколько шагов сняла паранджу и понесла ее на руке, оставшись в белом платье и бархатной безрукавке гранатового цвета. Но улица уже наполнилась прохожими, и верные слуги ишана не смогли ни окликнуть, ни тем более задержать Салиму. А она шла и думала, что вон и школа видна, вон и сельсовет, вон мост и гузар, однако же в душе такое ощущение, что побывала далеко-далеко, за тридевять земель, на оторванном от мира клочке земли.

Загрузка...