ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Никогда еще такой страх не разъедал душу Кабула-караванщика, как в эти дни. Тучи, казалось, сгущались и гремели над другими, но он поджимал голову. Беды, внезапно и так неудержимо свалившиеся на Салахитдина-ишана, его, шуточки сказать, преосвященство, породили в ушах мельника неумолкающее эхо.

Сам ишан ничего не смог сделать! И никто не защитил его. Было от чего с ума сойти или руки на себя наложить. Господи! Жить ишан продолжал, но совсем не так, как прежде.

Его скакуны из хумсанского табуна и бараны с богустанского джайлау приказали, как говорится, кланяться. Они ушли во дворы и сараи бедняков. Ну ладно, кони — это кони, а бараны — бараны. Так нет же! Жены ушли. Ушли от мужа, но остались в его домах. Прогнали ишана, И сельсовет дал им на это разрешение и справки. А сельсоветская комиссия разделила имущество. Вспомнили, что так и в коране записано. В самом деле, в той суре, которая читается при венчании, жениха спрашивают: «Согласны ли вы кормить и награждать жену заботой за кормление ваших детей, не обделить ее долей своего имущества в случае развода или наследства в случае смерти?» Сельсоветские хулиганы заявили, что они поступают по-божески.

Может, это и так, да ведь вот чего нельзя забывать, о чем надо думать. Не случись революции, не было бы в кишлаке этого сельсовета, разместившегося в байском доме, и никогда не сел бы за председательский стол рваный Исак, которого теперь зовут аксакалом! А не случись этого, никогда проклятые жены ишана, все, кроме Иффатхон, дочери местных земледельцев, с утра до ночи махавших кетменями и больше не знавших ничего, благодарных господу и за это, не посмели бы не то что уйти от ишана, а и словечка молвить против него.

Жен, конечно, растоптать и живыми в землю зарыть мало, но во всем виновата революция. И беды не кончатся, пока жизнь течет по ее законам. Страшно сказать, но эти новые законы, силу этой самой революции почувствовали не только бедняки, но и люди, неплохо существовавшие при старых порядках. Людишки, конечно…

Исак-аксакал вместе с учителем явились в дом дервишей, где не так давно арестовали несчастного Нормата, и там повели, как они это называют, агитацию, свой разговор. А в результате что? Тринадцать дервишей бросили свои лохмотья и пошли работать в товарищество, на поля. Вот тебе и святой народ! Взяли в руки лопаты…

Кабул размышлял обо всем этом, с самого раннего утра возясь на мельнице, таская мешки и пытаясь отвлечь себя от мрачных дум работой. И вдруг он остановился и стиснул без того маленькие глаза в тугие, черные капельки, как-то пронзительно, игольчато заострившиеся. Кабул понял, что центром всего, что происходило в Ходжикенте, был учитель. Этот самый Масуд, заменивший двух убитых грамотеев.

Школа начала работать и работала — неделю за неделей, привлекая к себе все больше учеников. Но не только дети — все смотрели на школу. Она вернула веру в новую жизнь, хозяином которой стал чувствовать себя бывший бедняк. Она не закрывала двери за детьми, усевшимися за парты. Наоборот, она словно держала их открытыми, и из этих дверей тянулись невидимые лучи ее влияния на всю жизнь кишлака. Они тянулись в каждый дом…

А кто ходил во двор ишана писать заявления о разводе от имени его жен? Учительница! Значит, прав был Шерходжа, что надо начинать с учителей. И не зря он с такой яростью говорит об этом новом учителе — Масуде. Голыми руками готов его задушить. Задушит — пришлют еще одного, четвертого, но вряд ли и четвертый будет опять таким, чтобы детей учить, песни петь, музыкальный кружок организовать — детишки бегают на дутарах бренчать, во флейту дуть, но и это еще не все — пришел на кураш и припечатал к земле Аскара.

Все верно, дорогой Шерходжа, однако на этом Масуде можешь и ты споткнуться. Не дам я тебе заняться Масудом, как ты хочешь, к чему ты рвешься, потому что все может быть — он будет ходить на кураш и песни петь, а ты потеряешь голову. А твоя голова нужна не одному тебе, а еще и моей Замире. Уехать вам надо не после расправы с учителем, а немедленно, пока не попались… Сегодня! Сколько можно откладывать?

Так думал Кабул.

Вероятно, недалек был день, когда вслед за Нарходжабаем и Салахитдином-ишаном наступит его черед. Не сегодня-завтра пришлют и ему повестку. У него нет четырех жен, как было у бая с ишаном, но есть работники, есть мельница, есть чайхана, есть еще кое-что, спрятанное в кувшины и хурджуны, есть дела, о которых могут вспомнить. Есть за что упрятать тебя самого за решетку, Кабул-караванщик, но так уж устроен человек, что раньше думает не о себе, а о детях. Над его счастьем замахнулись топором новой жизни, вот-вот перерубят, пусть будет счастлива Замира, пусть уедут и спасутся от этого топора дети — дочка и Шерходжа. В детях продолжается наша жизнь, осуществляются наши мечты…

С улицы донеслись призывные взревы могучих труб — карнаев, первыми на них торопливой дробью откликнулись барабаны «дум-дум» из самой звонкой бараньей кожи, а через секунду запели и сурнаи, как будто свадьба где-то началась. Но Кабул знал, что это не свадьба, это — хошар, или, как по-русски назвала голытьба свою сходку для общего труда, субботник.

Сначала они устроили собрание в сельсовете. Демократичный человек, всем необходимый мельник, Кабул тоже был на этом собрании. И даже голосовал за хошар, хотя… люди не просто договаривались сообща убрать кишлачную улицу, отремонтировать крышу на каком-нибудь общественном доме или почистить арык, нет, они решили очистить чинаровую рощу, как выразился учитель, «от хлама суеверия».

Кто-то сказал, что чинаровая роща святое место, там же могила святого, но другие засмеялись. Какого святого? Ишан и сам толком не знает. Придумали всё. Ни в каких святых книгах этой могилы нет, не названа, никому она не помогла ничем, только ишану помогает народ грабить, он ее и выдумал.

Так, с могилой покончили, но и это не все. В чинаровой роще решили открыть «красную» чайхану. Тень, из-за которой рощу выбрал для себя ишан, пусть послужит теперь всем людям. Это их главный закон — раньше одному, теперь — всем. Будет в роще «красная» чайхана и столовая сельскохозяйственного товарищества.

А это уже прямой удар по Кабулу, его маленькая чайхана у реки рядом с «красной» чайханой в чинаровой роще — пропащее дело. Но он поднял руку и проголосовал за решение собрания вместе со всеми. Бог велел терпеть и смиряться, и ташкентский гость Талибджан Обидий повторил это божье веление в доме ишана перед пловом с перепелками. Надо смиряться. Не всегда, а до поры… До лучшей поры! Будет ли она?

Обидий сам показал, как это следует делать в наши тяжкие дни. На собрании говорили не только о предстоящем хошаре, о многом еще, иногда о многом сразу, и не раз собрание превращалось в базар, все галдели, шумели, а то и кричали, споря и веселясь. Сам Исак-аксакал вдруг повел речь о школе. Ей, мол, того не хватает, сего не хватает, заведующий школой и сельский Совет обращались к районным просвещенцам, но те ничего сделать не смогли. Тогда Масуд Махкамов обратился в высшие органы, оттуда прислали представителя, а у него странные замашки начали проявляться — вместо того, чтобы учесть и записать, сколько школе прислать инвентаря, школьно-письменных принадлежностей, он… Сначала, ничего не скажешь, помог, преподавал сам, поскольку не только инвентаря, а и учителей не хватает, а теперь исподтишка занялся ревизией. Ему не нравится, например, что дети слишком уж разных возрастов в одном классе занимаются? А как быть? Всего два учителя.

— Дайте дружеский совет, примите к сердцу наши нехватки и недостатки. А вы заважничали! Не так детей распределили по классам? Мы и сами это видим, но пока нам важно, что все дети, присланные желающими родителями, занимаются. Вот что важно! Увеличьте штат учителей, дайте нам букварей побольше, а тогда уж занимайтесь ревизией.

Ну и ну! На представителя высшего органа просвещения поднимал голос сельсоветский председатель Исак-аксакал. А может, такая она и есть, новая власть, новая жизнь? Талибджан Обидий после речи «аксакала» поднялся красный, на щеках его пылал огонь, и Кабул почуял: «Сейчас будет схватка, он им задаст!» Ему представились петушиные бои, часто проходившие возле мельницы. Владельцы боевых петухов выпускали их на траву, и те отчаянно наскакивали друг на друга в окружении заядлых крикунов, ждущих очереди на помол зерна. Петухи не смирялись, пока не пробьют черепа один другому или хотя бы не выклюют глаза.

Обидий очень походил на такого петуха, но в ответ на обидную речь председателя сказал всего-навсего:

— Требование примем во внимание.

И сел.

Кабул возмутился поначалу, в голове его промелькнуло: «Не петух, а мокрая курица ты!» — но тут же спохватился и острыми глазками своими оглядел все еще пылавшего Талибджана с восхищением. Вот как надо управлять собой, вот как надо держаться! Это не петушиный бой, а серьезная борьба не на жизнь, а на смерть. Тут другого выбора нет.

Вздохнув, покончив с воспоминаниями и подойдя к двери мельницы, Кабул наклонился и прижался к самой широкой щели. В задрожавшем перед ним свете утра он увидел и карначей, задравших свои медные, почти трехметровые трубы к нему, и барабанщиков, и, конечно, Исака-аксакала, и Масуда в рубашке с засученными рукавами, и уважаемого Талибджана Обидия. Он тоже явился на хошар… Ага! И нам бы подумать, как поучаствовать в народном деле, не остаться в стороне. Чтобы заметили и сказали доброе слово. Да, не прятаться, а стараться на глазах у всех. Еще в старину учили: «Чем отлеживаться, лучше отстреливаться!»

Кабул выпрямился и захлопал в ладони. Хоть и не любил этого отжившего способа подзывать подчиненных Халил-щеголь, который сам себя считал главарем своей шайки, однако все же явился, стукнув задней дверцей мельницы. Полоска света, бесшумно стрельнув, долетела до ног караванщика. Халил без ворчни приблизился и ожидал распоряжений. Видно, кишлачные события последних дней как-то подействовали на задиристый характер картежника.

— А ну-ка, — сказал Кабул, придавая голосу праздничное звучание, — послужим и мы людям в меру своих слабых сил. Ставьте на очаг большой котел, заложим плов. Всех накормим, кому хватит! Скажи, пусть займутся самоваром. Чай будем на хошар носить.

— Куда?

— В рощу. Ты что, не слышал, для чего хошар, почему трубы играют? Рощу будут чистить. Вместо ишана поставят на тот камень самовар, прости меня господи!

Халил вздохнул и промычал, как будто выругался.

— Понял? — спросил хозяин мельницы и чайханы, доживающей дни. — Принесем в жертву обществу свои зерна и труды.

— Будет сделано, хозяин.

— Да постарайтесь, чтобы плов вышел вкусным.

— Хорошо, хозяин.

Халил-щеголь ушел, снова стрельнув светом в глубину мельницы, а Кабул подумал: «Уж делать так делать. А то голодранцы — придиры. Их угостишь плохо, они разругают, и только… Нет уж, ни баранины, ни масла не жалеть, пусть запомнят».

Кабул вытянул из чекменя часы на крупной и длинной серебряной цепочке, машинально глянул на них и сплюнул. Часы давно не ходили, но он носил их и смотрел на них при людях, чтобы удивлять окружающих. Закрыв глаза, прикусив губу, Кабул припомнил вдруг Бричмуллинский перевал и генерала Осипова, который подарил ему эти часы за то, что он показал дорогу. Были времена, были дела. Никто не ждал, что испытания так затянутся…

Кабул все еще держал часы в руке, спрятал их и проморгался. Он решил сам проверить через полчасика, как готовят плов, а пока опять наклонился к щели.

Со всех сторон к гузару стекались люди с кетменями, лопатами, с метлами на плечах и в руках, с вениками, распустившими рыжие бороды, под мышками. Учитель со своими школьниками растянул между, двумя первыми деревьями красное полотнище со словами: «Своими руками наведем порядок в кишлаке!» К чему звали эти двусмысленные слова? Что понимать под словом «порядок»? А-ха-ха!

Кабул хотел распрямиться, но в это время заметил Салиму, учительницу, приехавшую недавно из города, — видно, в самом деле не промах этот Масуд, славную помощницу себе выбрал и позвал сюда, чтобы шашни крутить, вон как разоделась — белое платье, как будто не на работу, а на праздник собралась. Рядом с ней шла, слушая что-то и смеясь, Карима, блудница, председателева жена. А это… Третья, догнавшая их и поздоровавшаяся с ними, показалась мельнику знакомой. Но он и вообразить не мог такого, прижался к щели плотней и пробормотал: «Сохрани меня бог!»

Да, это была Дильдор, баловница Нарходжабая, пусть судьба его еще осветится радостями. Не очень щедрый был бай, но очень богатый, и немало, мягко говоря, «позаимствовал» у него Кабул-караванщик. Без этого не было бы ни мельницы, ни чайханы, ни кое-чего другого… Для одной Дильдор бай не был скупым, ничего не жалел, каждый раз из Ташкента — кучи подарков в дом, какие-то люстры с висюльками и завитушками, называются хрустальные, для толстых свечей, китайская посуда, а уж наряды — без конца, с детства — чего захочет, то и имела. И все возил он, Кабул-караванщик. «Не разбей!», «Не потеряй!»

А теперь — вон где его дочка, с председательшей и учительницей, нашла компанию! И разодета — еще почище, чем эта самая Салима, зеленые шаровары, вишневая жилетка. А куда оделась-то? Тьфу! Рощу подметать. Кинулась, побежала к учителю. Нет, спряталась от него, пригнулась, веником заработала.

Сурнаи пищали. Барабаны били. Учитель с мальчишками срывал с сохнущих веток чинар вылинявшие лоскутки, оставленные богомольцами, как расписки, осколки керамических кувшинов, привязанные к другим веткам, как будто чинары плодоносили ими, этими осколками. «Выметем из рощи хлам!» — говорил учитель Масуд на собрании. И вот — уже выметали, и он был первым…

А это что? На маленьких арбах привезли два медных самовара — у ишана стояли, он сам покупал и привозил ишану в подарок от бая, а теперь, видно, жены получили их в свое пользование и расщедрились, отдали обществу в благодарность за свое освобождение, зачем им такие огромные самовары. Поставили на кирпичи, кто-то рядом чурки вывалил из мешка. А другой схватил приготовленные ведра и побежал за водой. Весело, резво! Кто это? Кадыр-чайханщик! Не узнал своего работника? Не узнаешь сразу — новая рубашка…

Вокруг самовара расставляли сури — деревянные настилы на коротких ножках, для сидения. Успели сколотить, постарались. Народ!

Нет, лучше не смотреть на это. Рождалась новая чайхана, залезали в карман среди бела дня… Делали что хотели! И ты еще иди и беспокойся, чтобы им и твой чай отнесли побыстрей. Ах, жизнь…

Отправив чай в рощу, Кабул вернулся на мельницу, но пробыл здесь минуту, а потом снова выскользнул из нее через заднюю дверцу, пересек двор и вот уже оказался за кривым забором. Здесь была маленькая калитка, которую он закрыл за собой на засов. За калиткой огляделся и прислушался. Шумела река. Людей на мельнице не было, никто не следил за ним. Голоса из рощи сюда почти не долетали, река все заглушала.

Трава под ногами была уже тронута увяданием — осенние холода, рассветный иней безжалостно умертвляли ее. Кабул остановился неподалеку от сухого куста и разгреб ногой кучу веток на земле. Обнажилась деревянная крышка, и Кабул поднял ее и начал спускаться вниз, в странное подземелье, куда вел ход с кирпичными ступеньками. Крышку он сначала поддерживал руками, а потом опустил и притянул за собой покрепче.

Вскоре он оказался в подвальном коридоре, а пройдя по нему несколько шагов, остановился перед дверью, похожей на дверь в обыкновенную комнату. Слабый серый свет падал на нее из узких дыр, прорытых на длину руки в речном берегу. В крутом береговом отсеке эти дыры ничем не отличались от гнезд ласточек, селившихся здесь целой колонией.

Еще в старое время Кабул придумал и сделал свой тайник, чтобы прятать в нем золото и другие ценности. От бая, от полиции, от жулья… А теперь вот и от новых начальников. Власть менялась, а золото оставалось в цене и тайник был нужен. Он так его придумывал и делал, чтобы при необходимости было где спрятаться и самому, да пришлось отдать комнату Шерходже с Замирой. Дети!

Сквозь все заботы в мозг его, пульсируя в виске, стучалась главная мысль — дети должны бежать. Сегодня. Они не видят того, что делается наверху, и не понимают, что через день, через два может быть уже поздно. А он видит и чувствует это всем сердцем. Береженого бог бережет…

Правда, сейчас он нарушил эту заповедь, которой всегда был верен, спустился в тайник, среди дня, чего никогда не делал, но кишлак был пуст, за рекой — никого, все в роще. А дело не терпело промедления… Нет, нет! Он рисковал, но рисковал для детей.

Не раз он спускался сюда ночью, подходил к этой двери, стоял и слушал, как они воркуют голубками. Очень хотелось поговорить о жизни с Шерходжой, человеком напористого, решительного ума и сердца, но поворачивал и уходил тихонечко, чтобы не мешать. Дети!

Нет ли там сейчас Замиры? Кабул прислушался. Тишина. Касаясь животом двери, он трижды постучал в нее. Грюкнула защелка, он отворил дверь, вошел и увидел Шерходжу с маузером в руке, у стенки, сбоку от двери. Всегда так, всегда одно и то же… Ничего не сделаешь, такова покуда судьба. В центре комнаты стоял низкий стол, на нем горела лампа. Пахло табаком, подушка, брошенная на красное бархатное одеяло, расстеленное на полу, была измята, горячий чилим необыкновенной красоты, похожий на медный кувшин с тонкой резьбой и купленный в давние дни у заядлых курильщиков Ташкента, стоял на одеяле, а синее облачко дыма спряталось в нише и таяло у дыры, тоже выводящей отсюда на волю, как глубокий лаз из норы. Все, все за долгие годы сделал здесь Кабул-караванщик своими руками, никто не знал об этом тайнике.

— Ну как, барин, — по привычке так, как всегда, всю жизнь, обратился Кабул к Шерходже, — живы-здоровы?

— С божьей помощью.

Шерходжа бросил маузер на подушку, сел рядом и рукой потянулся к трубке чилима. Усы его разрослись, сила в нем — по виду — была еще заметная, хоть куда, но лицо побледнело. Еще бы! Столько дней без свежего воздуха, без неба, без солнца. За эти недели всего раз покидал он свое убежище, в темноте, ходил к Дильдор. Сказать бы ему, где она сейчас. На хошаре с голодранцами! А может, он сам ей так велел? Кто знает. Лучше не касаться этого. Не мое дело. А есть мое…

Шерходжа густыми бровями показал Кабулу на одеяло. Караванщик опустился на колени и сказал:

— Барин!

— Почему вы днем пришли? — перебил Шерходжа.

— Потому что надо торопиться. Они набирают силу. Если уж у нас, в Ходжикенте, это видно, то наверно, везде так или еще больше. Боюсь, закроют дорогу за кордон… И все пропало. Все пропало!

— Ладно, не дрожите, как цыпленок под ножом. Срам!

— Хорошо, — обиделся и отвернулся Кабул. — Я скажу другими словами. Стоят последние лунные ночи. Перевал открыт, вас встретят верные люди. Хотите, чтобы зима завалила тропы, темнота окружила их, а верных людей не было и в помине?

Шерходжа подумал, затянувшись дымом.

— Это слова мужчины, — сказал он, выпуская дым. — Но у меня и здесь незавершенные дела…

— Барин, — караванщик приложил руку к груди, — поверьте человеку постарше! Вы же согласились уехать за границу с Замирой, вот и считайте это главным делом, самым главным, а всех задуманных дел никогда не переделаешь, на все дела не хватит самой длинной жизни. Богом клянусь!

Кабул подождал, не ответит ли Шерходжа, и, поскольку тот молча курил, продолжил:

— Я вам приготовил хум золота на дорогу и на жизнь. Хум, целый кувшин, шутка ли! В конюшне два откормленных коня лоснятся! Что вам еще надо? Чего хотите?

Шерходжа встал, бросив наконечник чилима, отшагнул к нише, постоял спиной к караванщику и ответил:

— Приведите мне мать этой ночью. Я с ней попрощаться хочу. А завтра — в дорогу.

— Сегодня!

— Приведите мать.

Он все еще стоял спиной, однако плечи его распрямлялись, может просто оттого, что старался надышаться воздухом у дыры, а может, уже представлял себе горы, дорогу, сизые дали Синцзяна за перевалами, где его не достанут длинные руки новой власти и где власть есть только у золота, которым набит сильно потяжелевший кувшин.

Караванщик, во всяком случае, думал о дороге. Он вырастил хорошую дочь, умевшую скакать на коне и метко стрелять — это не раз проверено на охоте в горах. И теперь может пригодиться. Но лучше без стрельбы. Чем раньше уедут — тем спокойней. Как им, так и ему. Впервые он подумал и об этом. Да, прости господи! Спокойней.

Шерходжа наконец повернулся к нему. Лицо его было искажено, кончики губ дергались.

— Уеду, как трус!

— Вы — один, а их — тысяча! — возразил Кабул. — Отец в тюрьме. Нормат тоже. Каждую минуту он может вас выдать. Тогда и сто хумов золота не помогут.

Слушая, Шерходжа все ниже опускал голову, а Кабул договаривал, смягчая голос:

— О матери не беспокойтесь, сам о ней позабочусь. Пока я жив, и ей будет сладко… Родственниками становимся!

— Хорошо! — Шерходжа сел и снова закурил, не глядя на караванщика. — Я согласен.

Выйти караванщику днем было опасней, чем прийти. Не видно, что наверху. Кабул долго стоял на последней ступеньке, под крышкой, и слушал. Глаза ничем не могли помочь, только звериный слух. Откинув крышку, он выбрался быстро, как молодой, одним броском, захлопнул свой лаз, надвинул на него кучу веток и теперь огляделся. Никого…

С легким, успокоенным сердцем шел он к старой ходжикентской чайхане за мельницей, на гузаре, к своей чайхане. Заменят ее новой? Майли, ладно… Под развесистыми чинарами и место лучше, тени больше. Советы! Что хотят, то и делают. Вчера захотели открыть в кишлачной роще «красную» чайхану, сегодня открывают. А его чайханному делу — крышка. Черт с ним! Ухитримся, как-нибудь переживем, найдем применение своим средствам и силам.

Замира и Шерходжа уедут сегодня. Взяли Шерходжу Советы? Выкусили? То-то! Все остальное — мелочь. Наживное дело…

Кабул устало забрался на сури, предвкушая глоток ароматного чая во рту, оглядел народ, сидевший вокруг небольшими группами, разный народ, частично — свой, частично — приезжий, порадовался, что есть еще посетители, и вдруг внутренне ахнул и обмер. Как будто его плеткой стегнули, неожиданно да еще изо всех сил. С другого конца той же сури, на которой сидел он, на него смотрел русский.

Кабул все знал про него. Трошин. Алексей Петрович. Чекист. Из этого самого ГПУ. Он не прятался, этот русский, жил у Батырова, всем и сразу говорил, встречаясь, откуда и зачем прибыл в Ходжикент. Вел дело об убитых учителях…

Знал Кабул и то, что сейчас ни под каким видом нельзя выдавать своего испуга, ни за что не надо смотреть на русского чекиста дольше, чем на самого обыкновенного посетителя, не надо, потому что подчеркнутое внимание тоже может разоблачить, выдать страх, однако пялил на Трошина глаза, не мог отвести. А сердце дергалось, как рыба на крючке. Э-э, стареешь, стареешь…

Ну, выручай сам себя, раз уж так засмотрелся, не мечись, не сворачивай с пути, на который ступил. Ступил по-глупому, а выворачивайся умно…

Кабул улыбнулся русскому самой жалкой улыбкой и показал на бархатную подстилку рядышком с собой. Почетному гостю — особое уважение. Вот что обозначали его улыбка и жест, а в мозгу кротовьими лапками скреблась слепая тревога: искал он меня, видел, как я лазил в тайник? Всего можно ждать…

Русский почти уже выпил свой чайник — выходит, достаточно давно тут сидит. Кабул видел, как, глядя на него, Трошин налил в свою пиалу последние капли. От лепешки тоже осталось немного. Ел. Откажется? Подойдет? Если откажется — значит, зашел выпить чаю и напился. А почему сюда, а не в «красную» чайхану? По пути? Если подойдет — значит, к нему. А может быть, за ним?

Русский поднялся и подошел, поблагодарив Кабула по-узбекски. Говорил он хорошо, знал язык до тонкостей, и это тоже пугало, а не радовало. Вот он сел, по-узбекски скрестив ноги, раскинув в стороны колени, округлившиеся над голенищами сапог, выслушал приветствия, в которых рассыпался Кабул, и спросил без улыбки, почесывая висок:

— А чего вы так перепугались, хозяин?

— Я? — Кабул повторил свою жалкую улыбку, и теперь, наверное, она выглядела еще жальче, самому стало противно. — Кто же вас не боится, уртак-товарищ? Самого честного человека ваш взгляд бросает в дрожь. Ваш взгляд — он как выстрел. Человек думает: может быть, меня в чем-то подозревают? И если даже душа чище снега в горах, все равно волнуешься: в чем подозревают? Почему подозревают? И всякое такое…

— По горному снегу вы в своей жизни походили? — спросил Трошин.

— Да, поработал на бая.

— Сейчас бай сидит у нас в тюрьме, знаете?

— Слышал что-то… Правильно посадили! Такой собаке только там и место!

Если в зубы Кабула попадалась косточка, он вгрызался в нее, как шакал, все высасывал до последнего. Из «красной» чайханы долетела песня. Опять учитель, опять старались он и его дутар. Мотив был старым, народным, а слова новые — про то, как свободный джигит воспарил душой над горами, словно орел, а свободная горянка пошла в школу, только враг змеей прячется под камнем…

Кабул сложил руки на животе и подумал, что с таким животом не под каждым камушком спрячешься, и еще подумал — раз к нему возвращается способность шутить над самим собой в такие минуты, голова заработала и не все потеряно.

— Товарищ, — сказал он, разливая по пиалушкам чай, который им подали, и показывая на поднос с изюмом, фисташками и халвой, — вы меня ждали? Мы не мальчишки, не будем играть в прятки. Если ждали, вот он я.

— А где вы были? — спросил Трошин.

— Домой ходил… Дочь проведал, жену. Спросил, почему они дома, а не на субботнике, когда весь народ там, чистит рощу, как правильно сказал наш учитель, «от хлама суеверия». Я плов приказал сварить для работающих на субботнике. — Он нарочно дважды произнес «субботник» по-русски, чтобы показать между прочим, что вовсе не чужд духу новой жизни.

— Пойдут жена с дочерью на хошар?

Кабул медленно поводил головой туда-сюда.

— Жена больная, немолода уже, тридцать с лишним лет вместе прожили. А дочь капризная, скачки в голове, охота… Поругались, и все. Замуж ей надо! — доверительно, по-мужски, пожаловался Кабул, приклонившись чуточку к Трошину.

— Жениха нет?

Ага, и про это что-то знает чекист!

— Был жених… Казался хорошим, даже завидным. Байский сын Шерходжа. Но, — Кабул развел руками, — жизнь повернулась, переменилась, что раньше было хорошо, теперь стало плохо, и мы это увидели и поняли, спасибо Советам, мне легче было понять, я за свою жизнь от Нарходжабая вдосталь натерпелся, а дочка… прямо скажу… нервничает, злится. Шерходжи уже полгода нет в Ходжикенте, где-нибудь разгуливает по Синцзяну, или Афганистану, или еще дальше, я так думаю, а она…

— Ждет?

— Нет, не ждет, — Кабул рассмеялся. — Она не дура. Я сказал, злится… на судьбу.

Он говорил и одновременно терзался: сумеют ли его дети выбраться из Ходжикента этой ночью, проехать до перевала по крутым горным тропинкам или лучше проводить их самому? Не встретятся ли им недобрые люди по дороге, вроде разбойников? Ведь с ними будет целый хум золота. И уже совсем некстати сверлящая грусть добралась до самого дна души: вернутся ли они когда домой, даже если все обойдется благополучно; может быть, сегодня последний день они в родном Ходжикенте и последний раз наречено судьбой ему видеть свою дочь?

— О чем задумались, Кабул-ака?

— О дочери… О ее судьбе. У вас, у русских, хорошо говорят: большие дети — большие заботы!

— Пейте чай, и прогуляемся вокруг мельницы. Я хочу, чтобы вы показали мне точно место, где увидели Абиджана Ахмедова. Ведь вы видели его убитым?

— Первый — Кадыр-чайханщик. И позвал меня. Я как раз шел на мельницу.

От Трошина не ускользнуло, как Кабул-караванщик, он же мельник, он же владелец чайханы, снова вздрогнул и побледнел. Он, собственно, и спросил для того, чтобы проверить его реакцию. К старанию Кабула выглядеть чистым и честным, очевидному при всей естественности поведения, эти реакции — первого и повторного испуга — добавлялись ощутимыми довесками.

Кабул отставил свою пиалушку, отодвинул.

— Какой чай! Ни глотка больше в горло не полезет. Я вспомнил и опять весь затрясся прямо. Это утро… рассвет… Я всегда на мельнице с рассвета, каждый день, кроме пятницы. Стараюсь для людей. Иду и вдруг… Кадыр-ака кричит! Вот дрожу, и все! Гнев, поверите, товарищ, гнев. Такой молодой был этот учитель, такой богатырь, как наш Масуджан. И — камнем. Идемте, я вам всем покажу, какой чай!

При первых же шагах к мельнице Трошин одернул гимнастерку и поправил кобуру с наганом, висевшую на ремне. Может, просто так, а может… У Кабула еще раз сжалось сердце. Они осмотрели место, где лежал убитый учитель. Кабул показал отмель, где увидел его, ведомый бывшим чайханщиком Кадыром.

— А это что за бугор? — спросил чекист, остановившись в кустах над самым тайником бывшего караванщика, когда они не торопясь обходили мельницу.

Земля горбилась, в привядшей траве на ней попадалась речная галька, и Кабул вспомнил, как носил в ведрах песок и гальку с речного берега, когда ночами засыпал потолок над комнатой в подземелье. Сухой куст с запутавшимися в нем чужими листьями торчал на самом бугре, к которому присматривался чекист, обшаривая землю светлыми глазами. Один сухой куст среди всех.

— Кто его знает! Всю мою жизнь здесь этот бугор, начальник. А может, и дольше, чем я живу. Может, и тысячу лет, и две тысячи… Мало ли на земле бугров?

Трошин даже не покивал, а как-то потряс головой, молча и мелко. Вода с шумом летела на мельничное колесо, била в лопасти, клокотала под мостом…

— Спасибо за угощение, — сказал Трошин, под ее неумолчный шум.

Вот и все, что он сказал, уходя. Но Кабул как померк, так уж больше и не возгорался. Халил-щеголь встретил его в чайхане приглушенной фразой:

— Бог вам помог, хозяин.

А он сел на прежнее место и попросил:

— Заварите свежий чай, Халилбай. В горле пересохло…

И вдруг понял — не то что лишнего дня, а и часу нельзя оставаться Шерходже в тайнике. Сейчас сделает глоток чая, потому чтоы в горле действительно немыслимо пересохло, дышать нечем, пойдет и расскажет обо всем Замире. Не идти надо, а бежать!

Загрузка...