Дальше и дальше оставалось все, к чему Масуд уже привык, что каждый день и видел и слышал. Чинаровая роща, мельница, мост… Шум реки, зябкие ночи, в которые с векового ореха около дома Салахитдина-ишана, опустевшего теперь, ухает сова.
Тетя Умринисо уже, наверно, звонит в свой колокольчик, зовет детей на первый урок. Справится ли с порядком в школе Салима, которую он оставил за себя? Школа, может быть, самый мирный дом на земле, но забот в ней — хоть отбавляй! В Ташкенте он обязательно улучит минуту, зайдет в Наркомат просвещения и поблагодарит, кого надо, хоть самого Обидия, за то, что прислали двух новых учителей — Салиджана и Ульмасхон, славные ребята. В самый раз приехали — как-никак у них, в Ходжикенте, теперь около трехсот учеников, не считая тех, кто ходит на курсы ликбеза.
В дороге хорошо думается. Вспоминались день за днем, и он поразился, неужели все это произошло за такой недолгий срок? Были дни разрушительные, как горный обвал. Были и такие, когда казалось, что все вокруг перерождается, чтобы расти в цвету. Люди еще не понимали, сколько сил в руки дала им новая жизнь, а он сейчас думал, что не зря в народе исстари говорят: «Мир дунет — буря, мир плюнет — море!» Невозможно переоценить эту силу — миллионы рук, взявшихся вместе за одно дело.
А как ты делаешь свое дело — чекист и учитель? В странном будто бы сочетании началась его работа в Ходжикенте, этом большом кишлаке, месте племени святого пророка, но, как нигде, своими глазами он увидел, на своей шкуре почувствовал, что учеба — это политика, сколько бы ни твердили обратное все Обидии, вместе взятые. Талибджан пытался вдолбить ему свои взгляды на это однажды ночью, когда они задержались в классе. Кажется, он легко переспорил и разубедил важного представителя на живых, еще не остывших ходжикентских примерах.
Между прочим, в этом громком споре, таком, что оба задыхались, он сослался на статью Акмаля Икрамова, прочитанную недавно. Не кто-то, а ответственный секретарь Туркестанского ЦК спорил с белоручками, уверявшими, что в школе нет никакой необходимости заниматься политикой и преподавать ее. Среди языка, математики, естествознания, физики и других предметов, дескать, нет места политической дисциплине. «Я считаю это явление позорным!» — отвечал им Икрамов в своей статье «Партия и учитель».
Он писал… Не вспомнишь всего, до словечка, в точности, но выглядело почти так: «Что такое политика в нашей стране? Это жизнь рабочих и крестьян, жизнь народа. Быть в стороне от политики партии — значит быть в стороне от жизненных интересов рабочих и крестьян, быть не с ними, а против них, с теми, кто желает, чтобы наш народ и дальше оставался в крайней бедности и нужде».
Он напомнил эти слова Обидию, и тот заметил:
— Крупные люди тоже ошибаются!
— А ты? Ты не ошибаешься, как пророк?
Смешной этот Обидий, настоящий индюк. Он кричал:
— У тебя даже песни политические!
Ладно, вернемся к тебе, Масуд. Как ты справился с задачами, возложенными на тебя? Какая польза от тебя людям? Что ты скажешь секретарю, к которому едешь, молодой чекист и молодой учитель?
Не только твоя это заслуга, но преступники раскрыты, убийцы узнаны. Главный из них еще гуляет на свободе, но, наверно, слишком звучно сказано — гуляет. Скрывается. Наверняка найдут его. Найдем. А школа? О, об этом есть что рассказать. Занятия идут и пойдут еще лучше, потому что первый вопрос действительно связан со вторым, и раз убийцы пойманы или загнаны, в кишлаке станет спокойнее, товарищ Икрамов, прежде всего в школе, и учеба… Это ведь не просто убийцы, а убийцы учителей.
Он как будто бы уже разговаривал с Икрамовым.
В этом году он дежурил на первомайском празднике возле моста Урду, а руководители проехали на «форде» не здесь, и Масуду не довелось увидеть их. Он видел Акмаля Икрамова только на портретах — на праздничной демонстрации. Читал о его непростой жизни. Был Акмаль сыном муллы, но еще подростком порвал отношения с отцом, пошел в рабочие — своими руками зарабатывал на хлеб, половину тратил на книги, которые всегда тянули его к себе, увлекался поэзией, мог часами читать стихи на память. И сейчас иногда печатал в газете свои стихи, подписанные — Акмаль. Вот кто был настоящим интеллигентом, но от политики, от политической работы смолоду не отрывался. Она была его душой.
Он окончил русско-туземную школу, как тогда, до революции, называли, пробился в нее, поразив всех своими способностями, а потом и сам работал учителем и в учреждениях просвещения. В 23 года его избрали секретарем ЦК, и вот уже третий год он возглавлял высший партийный орган Туркестана. Кто слушал его выступления, надолго запоминал. Талантливый оратор. А Масуду ни разу не довелось услышать, и вот теперь увидит и услышит с глазу на глаз.
Масуд быстрей закрутил педали, а в голове стояло: «Икрамов был учителем, выходит, я — его коллега…» Мысль эта наполняла гордостью и чувством ответственности, перед которым можно было оробеть. Ведь учителя — первые помощники партии. Об этом и писал Икрамов в своей статье.
Кадыр-ака, провожая, сказал, что в Байткургане у него знакомый чайханщик Джурабай-ака, можно остановиться и отдохнуть, но Масуд только поздоровался, передал чайханщику привет от его ходжикентского друга, купил горячую лепешку и — дальше, в путь. Пожевать можно и на ходу…
Уже и Кибрай остался за спиной. Чем ближе подъезжал он к Ташкенту, тем сильней билось сердце.
Здание ЦК находилось в зеленом районе города. Двухэтажное, кирпичное. Прислонил свой велосипед к акации у арыка, присел на корточки, умылся, отряхнув пыль с одежды и отерев сапоги пучками травы. Ну вот…
Дежурному милиционеру он показал удостоверение работника ГПУ. Тот полистал толстую тетрадь, задержался на его фамилии, выписал пропуск и взял под козырек. Давно уже Масуд не видел этих жестов. Милиционер кивнул на лестницу, застланную красной дорожкой:
— Второй этаж, третья дверь налево.
В приемной, за маленьким столиком с двумя — ого! — телефонами сразу, сидела русская женщина и что-то писала, потряхивая коротко остриженной, мальчишеской головой. Подняла глаза на Масуда:
— Вы откуда, товарищ?
Масуд протянул ей пропуск.
— Здравствуйте, — сказала она. — Акмаль Икрамович сначала велел узнать — вы читали газету?
— Какую?
— Значит, не читали? Он так и решил, что газета еще не дошла до кишлака. Вот эту, — секретарша вынула из своего столика газету и протянула Масуду. — Ознакомьтесь, подумайте, а я доложу.
У стены, в ряд, стояли стулья, он опустился с газетой в руке на ближний, а секретарша встала, подошла к двери, обитой черным дерматином, и скрылась за ней.
Масуд сразу нашел статью. «Плут или учитель?» Т. Обидов. Знак вопроса в заголовке был лишь условностью, лишь формальным предлогом, чтобы доказать, что он плут. Он, Масуд Махкамов… Легкомысленные песни со «святого» камня. Кураш — борьба за деньги. И еще — байская дочь… Дильдор! Какая гнусность, когда она… когда жизнь ее на волоске… Его Дильдор! Как ты посмел, Обидий?
Лицо Масуда налилось кровью. А душа, в которой всю дорогу бушевали самые высокие мысли и страсти, не то что сложила крылья, а будто с лёта ударилась обо что-то острое, как гвоздь. Так вот зачем вызвал его Икрамов! От него ждут объяснений, а он-то!
Он и не заметил, когда вышла и села за свой столик секретарша, потому что вчитывался в статью, в каждое ее слово, в каждую букву. Потом встал, вытянувшись:
— Я готов!
Секретарша посмотрела на сухощавого, длинного парня с горящим лицом и ответила:
— Сейчас, — словно давала ему остыть. — Посидите еще минутку.
Но он стоял навытяжку, как поднялся.
Из кабинета вышел седой мужчина с сердитым лицом, кивнул секретарше:
— До свиданья, — и ушел, размахивая портфелем, а она сказала Масуду:
— Заходите.
— Без вас, один?
— Акмаль Икрамович ждет. Пожалуйста, — она показала на дверь и тихонечко улыбнулась, сочувствуя или ободряя его — было непонятно.
В кабинете он застыл, обомлев, у самой двери, а Икрамов вышел из-за стола красного дерева и уже подходил к нему с протянутой рукой.
Рука у него была крепкая, как у кузнеца. Задержав ее в рукопожатии, он сказал:
— Я не думал, что вы так быстро приедете. Не отдыхали в дороге?
Масуд напряг все свои силы для спокойствия и все познания из, как говорят старинные мудрецы, книги восточной вежливости:
— А вы как, товарищ Икрамов? Как себя чувствуете? Не устаете?
— Для уставания нет времени, — ответил Икрамов и жестом пригласил его сесть у стола, а сам приоткрыл дверь и попросил секретаршу, чтобы к нему никого не пускала, он будет занят, сколько потребуется.
Масуд, словно бы забыв о своих тревогах, рассматривал его: ниже среднего роста, высоколобый, волосы, закинутые назад, топорщатся непокорно. И немного лопоухий. «Точь-в-точь как на портрете», — проскочила невольная мысль. Икрамов уже вернулся за стол и смотрел на него синевато-черными глазами, изучая.
— Трудно вам в Ходжикенте? — спросил он наконец.
Масуд подумал, и лицо его опять налилось кровью — он ощутил это, пламя забегало по щекам.
— Трудно. Но хорошо. Я останусь там на всю жизнь, если не прогоните.
Узкое, жилистое из-за худощавости лицо Икрамова тронула улыбка, а брови осели.
— Статья несправедливая! — вскрикнул Масуд, не дожидаясь вопроса, а Икрамов пододвинул к нему, на край стола, у которого сидел Масуд, газету, свернутую так, что вся статья была видна, некоторые места в ней подчеркнуты карандашом и пронумерованы сбоку, она была изучена, эта статья, как важный труд. — Несправедливая! — повторил Масуд в отчаянной решимости.
— Поговорим о ней не спеша, — попросил Икрамов, поднятой ладонью как бы останавливая его вспышку. — Время у нас есть. Постарайтесь мне ответить на все вопросы, — он кивнул на газету и, скрестив руки на столе, приготовился слушать.
— Первое, — Масуд прочитал про себя строки, подчеркнутые у цифры один, и начал рассказ.
Наверно, он говорил больше, чем надо, и подробнее, но Икрамов не перебивал его, а иногда что-то замечал, записывал, придвинув к себе лист бумаги.
— Вы простите, Акмаль-ака, — сказал Масуд, — я не хочу прятаться за вашу спину, но ведь, позоря меня, эта статья, как я понимаю, подсовывает динамит под все ваши мысли о школе, о политике и учебе, которые неразрывны. Не потому, что вы так писали, я это говорю, а потому, что я это сам испытал в Ходжикенте. Вы писали правду!
— Да, статья нацелена не в одного вас и не в одного меня, — взмахом руки и взглядом поддерживая Масуда, сказал Икрамов. — Это можно было бы пережить, не в нас дело. Я рассматриваю статью как политическую диверсию, и вы, молодой учитель, тоже правильно поняли ее, молодец!
К Масуду возвращалась жизнь. Икрамов рассказал, что уже беседовал с Махсудовым и его помощником Трошиным, с наркомом просвещения, редактором газеты и Исаком-аксакалом — сильная, колоритная натура, и Масуд поразился, что у секретаря ЦК нашлось время и для него, но ведь правда, что вопрос был шире и глубже одной его судьбы.
— Ясно, — говорил Икрамов. — Они использовали кое-какие моменты из вашей ходжикентской жизни, вывернули их наизнанку, чтобы в обобщении нанести удар по нашей учебной практике и политике. Но ведь и это не все. Даже это частность. Частность, из которой торчат уши пантюркизма и панисламизма! Подрывая нашу политику, они надеются протолкнуть и вести свою. Без политики жизни нет, учит Ленин. А политика у нас с ними разная. Они — националисты, а мы интернационалисты. Защищая так называемую «чистоту» образования, мнимую чистоту, они стараются закрыть в нашу школу двери другим культурам, и прежде всего русской, богатейшей в мире! Понимаете это?
— Да.
— Интернационализм — это простор, а они хотят предложить народу узкую, ограниченную национальными стенками тропу. И пугают народ, что у него отнимут все национальное. Какая чушь! Зловредная, узколобая чепуха!
Икрамов припомнил вдруг, как в Намангане, где он преподавал, какой-то угрюмый курсант спросил его, можно ли будет при советской власти носить тюбетейку. «Почему же нельзя?» — «А интернационализм?» Пришлось отвлечься от урока и объяснять ему и всем, что тюбетейка, киргизский колпак, русская кепка — разные головные уборы, но все они служат одной цели — накрывать голову. Носите на здоровье, кто к чему привык! Важно не то, что на голове, а то, что в ней! Под тюбетейкой, под кепкой. И люди, и одежда выглядеть могут по-разному, была бы цель одна.
Угрюмому это очень понравилось. «О-о, — сказал он, — тогда я интернационалист!» И сразу перестал быть угрюмым.
— Знаете, про тюбетейки, будто их запретят носить, ему мог какой-нибудь ишан сказать, — и Масуд обрисовал все хитрости Салахитдина-ишана, к которому приходит столько людей. — Но ведь, простите, Акмаль-ака, люди к нему идут, потому что больше идти им еще некуда…
И прибавил несколько слов, покороче, потому что волновался за время, отнимаемое у секретаря, о старичке, виденном сегодня на рассвете, трясущем своей седой головой в заботах о больном сыне.
— Ходжикент — большой кишлак. Вот бы там открыть медицинский пункт. Такой бы это был удар по религии!
— Да! — Икрамов сделал резкую заметку на листе и дважды подчеркнул ее. — Откроем. Это я вам обещаю лично. Обязательно откроем. Обязательно! Религия и национализм — они вместе, они союзники против нас. Два клыка одного зверя, жаждущего перекусить нам глотку. Две руки одного врага.
— Я уверен, Шерходжу наставлял не только отец, разъяренный тем, что лишился власти и богатства, но мог и Салахитдин-ишан благословить его.
— Шерходжу? — сузив усталые глаза, переспросил Икрамов, и вдруг лицо его оживилось человечной тревогой и вниманием. — Как Дильдор?
— Еще не видел ее, — растерянно проронил Масуд. — Вот… Прямо от вас — к ней.
— Мой привет ей, — не между прочим, а серьезно сказал Икрамов. — Мужественная девушка. Такое мужество джигита украсило бы!
Масуд понял, что отец все рассказал про Дильдор и про него, во рту пересохло от волнения за нее, усиленного словами Икрамова, и он проронил:
— Спасибо.
Он подумал, что на этом окончится их беседа, которой не забыть, а Икрамов сказал:
— Но сначала хоть чаю хорошо бы выпить и съесть чего-нибудь, а то ведь так и останетесь голодным!
Масуд начал отказываться, уверять, что зайдет в чайхану, не пожалеет минуты, а Икрамов уже позвал секретаршу и попросил принести чаю с лепешками.
За дверью, раскрытой секретаршей, Масуд увидел, что на стульях у стены сплошь сидят разные люди, набравшиеся в приемной, и заерзал, говоря, что ему неудобно, что он не голодный, у него лепешка была с собой, а Икрамов слабо махнул рукой:
— Людей ко мне много ходит. Больше половины таких, что я и не звал… Стараюсь всех выслушать. Интересно, иногда значительно. Но бывает… Вот сейчас, вы видели, вышел от меня человек с тугим портфелем? Седой, неглупый, даже умный, можно сказать, но… уже оторвался от земли, а приходил спорить по самым жгучим вопросам земельной реформы. И так настойчиво, темпераментно, хотя — не прав. Странное дело! Пяти лет не прошло, как расселись новые люди по своим кабинетам, а кое-кто уже успел захлопнуться от рабочего и крестьянина, старается по своей прихоти двигать ими, как пешками на шахматной доске, и получает мат! Не знают жизни простых людей, а требуют к себе уважения, почтения, раз носят кожаный портфель!
— У Обидия тоже тугой портфель, — вспомнив, сказал Масуд. — Только не известно, что он в нем носит.
— Да, тут можно повторить: неважно, какой у тебя портфель, важно, что в нем… А вот и чай! Пожалуйста.
Чай принесли в тонких стаканах с подстаканниками, которых Масуд до сих пор никогда не видел. Он положил в свой чай кусочек сахара и стал мешать осторожно, стараясь не задевать о стакан и не звякать ложечкой. А Икрамов стучал своей ложечкой быстро и отчаянно и остановился внезапно:
— Знайте, у нас в наркомате будут перемены. Я имею в виду Наркомат просвещения. Думаю, они коснутся не только Обидия…
— Разрешите мне доложить, товарищ Икрамов, — сказал Масуд, проглотив кусочек лепешки, — уже не как учителю, а как чекисту… Талиб Обидий тайно и по крайней мере дважды встречался с Салахитдином-ишаном. Первую ночь, приехав в Ходжикент, провел у него…
Перед этим он старался не говорить об Обидий, считая неудобным самому касаться автора фельетона. Но теперь, в изменившейся ситуации, посчитал это неоправданно гордым и глупым мальчишеством, которого надо было стыдиться. Икрамов выслушал, откинувшись на спинку стула.
— Знаю. От Трошина. Еще одно подтверждение, что национализм и религия находят друг друга и действуют рука об руку. И первые удары направляют против школы. Они боятся знаний. Больше огня! Невежество и предрассудки — незримые людские оковы — их друзья. А учитель — их первый враг!
— Поэтому они и убили Абдулладжана и Абиджана.
— Да, — задумчиво проговорил Икрамов, забыв о чае, — школа — наша мечеть.
И Масуд понял, что унесет отсюда эту фразу, простую и глубокую, вобравшую в себя так много.
— Порадую вас, — сказал, счастливо улыбаясь, Икрамов. — Подготовлено решение, и на днях правительство примет его — о строительстве в Ходжикенте нового здания большой, достойной этого кишлака школы. Можете привезти эту новость в Ходжикент…
Масуд засиял и воздел к потолку обе длинных руки:
— Рахмат!
— И есть у меня такие мысли: нужно увековечить память двух погибших учителей… Новую школу мы назовем именем первого из них — Абдулладжана Алиева.
— Да, он заслужил, он первый…
— А вот с Абиджаном Ахмедовым? Как лучше? Не подскажете?
Масуд подумал:
— Пионерская дружина.
— Она уже действует у вас? Молодцы! Как хорошо! Каждый день пионеры, выстроившись, на поверке будут первым называть имя Абиджана. Правильно. Пройдет много лет, а оно будет звучать. Всегда. Это — бессмертие!
— А другие учителя будут стараться быть достойными первых, потому что…
Икрамов снова наклонился к нему, даже стул пододвинул, чтобы быть поближе:
— Потому что нам нужны образованные люди. Жизни нужны! Как полю — плодородные зерна для обильной жатвы. Математики, физики, гидротехники! Недалеко то время, когда весь Туркестан засияет электрическими огнями. В Москве, на съезде Советов, я видел Ленина, смотрел на карту с планом ГОЭЛРО, слушал выступавших и думал о наших темных кишлаках и о том, что дни этой темноты сочтены. У нас есть реки, есть невиданная природная сила, не хватает специалистов! Вот почему в каждом учителе живет наше будущее. Тебе ясно, братишка?
— Да, Акмаль-ака.
— Чувствуй себя не просто грамотным человеком с кусочком мела в руке, а создателем новой жизни, мечтай о ней. Едва проснулся, мечтай!
— Да, Акмаль-ака.
— А дети? Как они учатся? С интересом?
— О! Я мог бы рассказывать до утра!
— Скучаю о детях, о школе, — искренне сказал Икрамов. — Дам тебе совет. Береги у детей тягу к знаниям. Забудешь поругать — не беда. Всегда старайся вовремя похвалить. Мы еще не раскрыли наших детей. Они как клады. Может быть, в одном из них живет Бируни, в другом — Улугбек. А в третьем — Ломоносов!
— Простите, Акмаль-ака, кто такой Ломоносов? Я еще не слышал.
— Великий русский! — ответил Икрамов и повторил: — Великий! Из далекой северной деревни, мальчишкой, за санями с обмерзающей лошадью прибежал в Москву, чтобы учиться. Учился день и ночь. Сам стал писать учебники. И стихи писал, между прочим! Все ему было интересно: словесность и точные науки. Ученым стал, возглавил академию. Потянутся такие же мальчишки из наших кишлаков в Ташкент. Мы им оседланных лошадей дадим, не пожалеем. Садись, езжай в академики, служи народу!
— Я понял, Акмаль-ака.
— Что ты понял, братишка?
— Чтобы учить, надо самому учиться. Мне иногда тоже снится, как я снова приехал в школу…
Икрамов улыбался и помаргивал прищуренными глазами.
— Учиться можно и надо каждый день. У народа — его знаниям, доброте, трудолюбию. У природы. Она много дает разуму, если наблюдать за ней, а не просто любоваться. У книг…
Только разум нас возвысил. Без его даров
Были б лучше человека худшие из львов!
Кто это написал?
— Не знаю. Замечательные стихи.
— Да, замечательные. Арабский поэт Аль-Мутанабби. Он умер еще до нашей эры. Но уже тогда звал учиться. А мы открываем двери школ. Вот кто мы такие! Мы осуществляем давнюю, тысячелетнюю мечту лучших людей планеты. Мы — коммунисты!
Икрамов встал — пора прощаться. Масуд разволновался и не мог найти слов, которые обязательно надо было сказать на прощанье. Он пережил лучшие минуты в своей жизни. С ним говорил ответственный руководитель партии Туркестана, как с равным, как с помощником, как с другом, называя на «ты», наверно даже незаметно для себя.
Официальный момент, когда они жали друг другу крепкие руки, не снял этой близости, не отодвинул их друг от друга, но все же был уже немножко другим.
— Я пришлю вам книги, — пообещал Икрамов. — О Ломоносове. И стихи Аль-Мутанабби. В подарок.
Масуд поблагодарил его за все и вышел. И когда ехал на своем велосипеде к Дильдор, все думал, какой радостью поделится сейчас с ней. Одна эта радость ее вылечит.