Отец Исака-аксакала любил деревья и насажал их вокруг дома множество. Да и самому Исаку передалась эта страсть, так что сад во дворе всегда был ухожен и рядом с возмужалыми, кряжистыми яблонями и персиками, обновляя двор и землю, в саду каждой весной оперялись молоденькие деревца. Исак заботливо подсаживал их взамен отживших.
Сам дом тоже помнил отцовские руки и носил следы беспрерывных усилий хозяина молодого, прозванного тем не менее аксакалом. Отец заложил фундамент из тяжелых каменных глыб, наломавших мускулы и кости — поворочай-ка их! Как посмотришь, так и вспоминаешь отца, вытирающего с бровей капли пота, залеплявшего глаза. Но отец не жаловался никогда, знай молча работал. Много работал, да мало имел. Так и не дожил до счастливых дней, В одиночку счастья не заработаешь…
Лицевую стену отцовского дома Исак постарался оштукатурить поглаже — в память о строителе. И была еще одна причина — в доме появились жена и радость. На остальные стены не хватило пока ни материала, ни времени, но, даст бог, все вокруг заиграет!
Не сразу, но жизнь у Исака начала складываться обещающе. И он крепко ухватился за нее и не собирался выпускать из своих рук.
Еще в молодости задумал он жениться на дочери соседа Курбана-ака, да где-то далеко шла война, и его забрали на тыловые работы, как тогда, в шестнадцатом, забирали многих других из азиатских кишлаков и городов. Уехал он нежданно-негаданно от родных гор, от своего Ходжикента в дальнюю даль. От любимой Каримы.
Два года мотало его по разным краям, набирался кровавых мозолей на руках и ума-разума. Русские друзья-рабочие безбоязненно объясняли, что к чему, у самих жизнь шла невмоготу, дышать становилось нечем.
Вернулся Исак в свой Ходжикент умудренный знаниями и наставлениями, которых вдоволь наслушаешься в странствиях, окрыленный всякими небывалыми новостями о том, что свергли царя, что власть захватили рабочие люди, чтобы строить справедливую жизнь, и с дрожью в сердце — оттого, что с каждым шагом становился ближе к Кариме, вот-вот увидит ее.
В кишлак он вошел, как выяснилось потом, в день ее свадьбы. Курбан-ака выдавал дочь за Нарходжабая. Отдавал баю! Четвертой женой! Не отдыхая, Исак схватил мать за руки и попросил пойти с ним в дом, где справляли той, чтобы вызвать Кариму или хотя бы увидеть ее. Узбекские ворота во время тоя открыты, зайти было легко. Народу гуляло много. Исака не заметили. Старая мать привела Кариму в укромное место, удалось ей подобраться к девушке и шепнуть, что Исак вернулся и ждет ее.
Он хотел увидеть Кариму, несколько лет в далеких местах, таких далеких, что и не объяснишь, где это, все пытался представить себе, как они встретятся, как это будет. И вот встретились… Карима подошла чуть живая, разодетая, как и полагается байской невесте. Чужая была невеста, и наряды чужие… Какую-то капельку она держалась, и как раз когда он хотел повернуться и уйти прочь, Карима не выдержала и бросилась ему на шею. Как она плакала, боясь, что ее услышат, как давилась слезами, не могла говорить! И все в нем перевернулось, переломилось. Он мог уйти отсюда только с ней на руках.
— Бежим!
Но Карима лишь покачала головой, прикрытой шелковой кисеей. Губы ее свела судорога. Наконец она прошептала, что — все, уже все… Все кончено! Мулла обвенчал ее с баем! Если бы Исак вернулся хоть на день раньше. А теперь… теперь ей только и осталось, что — в омут. Она и хотела броситься в пропасть. Повторяла, как полоумная:
— Если бы на день раньше! Если бы вчера…
Люди начали обращать внимание, матери пришлось скорее увести ее в дом. Вот и вся свадьба, все гулянье у Исака… А ведь готовился, ведь думалось… Неужели все?
На второй день он пошел к Курбану-ака, отцу Каримы. Старик сиротливо сидел на коряге в опустевшем дворе. Исак думал, когда свирепо шагал сюда, что убьет его, а здесь терпеливо и даже покорно выслушал. Что мог сделать старик? В позапрошлую зиму у Курбана-ака скончался отец, а летом — мать. Похороны, поминки… Два раза ходил с протянутой рукой к Нарходжабаю, он помогал. А прошлой зимой, на редкость холодной, как назло, погиб от морозов бык, куда бросаться весной? Опять туда же, той же натоптанной дорожкой. Бай выручил. Но велел отдать ему в счет долгов красавицу Кариму в четвертые жены. Не было другого выхода… Суди, молодец, как хочешь, а жизнь не переделаешь. Оказывается, сказать легче, чем дело сделать, да еще переделать давным-давно сделанное, старое… Почему не переделаешь? Уже переделывают. Исак рассказал Курбану-ака обо всем, с чем ехал сюда, что кричала жизнь на всех дорогах.
— Конечно, — сказал Курбан-ака, кидая остатки насвая, жевательного табачка, под язык. — Мы тоже слышали. Разное говорят… Да мало ли что говорят и будут говорить, сынок?
Не зря он ходил к Курбану-ака, сидел с ним. Хлебал ли он похлебку, сваренную для него матерью, поливал ли деревья в саду, запущенные без него, заросшие, а то и подсохшие, он думал о словах старика: «Мало ли что говорят!»
Революция еще не поднялась до этих горных высот. Ну что ж, значит, на его долю выпало поднимать ее. А уж он давно понял, что такое одному не под силу, и назавтра объявил в своем дворе сход кишлачных бедняков. Не все, но человек двадцать как-никак собрались. Это уже немало. Открыв рот, слушали про революцию, про то, что баи просто так своего богатства, всего, что награбили у народа, у этих же самых бедняков, обратно не отдадут. Отбирать надо. Согласно кивали головами.
— А что с баями делать?
— Пусть живут своим трудом!
— Не умеют, не захотят. Стрелять начнут!
— Придется проливать кровь.
Опять серьезно молчали и задумчиво кивали головами.
— У них защита найдется.
— Не найдется. Везде власть наша. И в Москве, и в Ташкенте!
Кончилась сходка тем, что образовали ревком, а председателем избрали — кого же! — Исака. И как-то так получилось, что один, а там и другой, а там уж и весь кишлак стали называть его аксакалом. Старейшиной! В двадцать семь лет-то… Пришлось ему бороду отпускать. Борода выросла большая, вся — черная.
Но это позже, а тогда… на первом же заседании ревком решил взяться за Нарходжабая, самого неразговорчивого, неуступчивого и безжалостного живодера в округе. Приняли решение и во двор бая пошли всем ревкомом. Вызвали из дома, объявили ему, что все его земли конфискованы и передаются крестьянам. И скот тоже. И запасы зерна и прочие запасы. Ему оставлялись дом в саду и поле в три сотых. Для одной семьи хватит!
Бай, к удивлению, молчал, вдавив голову в плечи. Неожиданно спросил, рыгнув — видно, из-за завтрака вытащили:
— Кто конфискует?
— Советская власть! — ответил, как отрубил, Исак-аксакал.
Бай молчал. Но уже когда ревком начал выходить со двора, догнал Исака, схватил за руку, принялся ругаться, брызжа слюной, угрожать, кричать, что Исак мстит за Кариму. А Исак никому не мстил — ни баю, ни судьбе. Он просто понимал, как несправедливо, когда все работали, а богатства прятал в свои мешки один человек, бай Нарходжа! И что не он, Исак, так кто-то другой все равно возьмет бая и вытряхнет из него все наворованное, как из перевернутого мешка.
Кто-то из еще более молодых ревкомовцев крикнул:
— Что ты терпишь, аксакал? Дай ему покрепче, чтобы запомнил, кровосос.
Несколько ревкомовцев повернули на помощь к Исаку, и бай выпустил «аксакала».
А к вечеру Нарходжа велел собрать вещи из домов своих жен, грузить на арбы. Сам таскал. Баю помогали сын Шерходжа и два работника, в том числе наиболее преданный друг Нормат. Они выпустили всех животных из скотного двора и конюшни, пусть гуляют по кишлаку! А кто не хотел убегать — целое стадо коров, овец и коз — погнали к гузару, главной площади в самой середине кишлака. Через эту площадь проходили все дороги в другие кишлаки и города.
Как видно, бай не на шутку испугался и решил убраться — с чем бог позволит. Но бог на этот раз оказался не очень щедрым для бая. На гузаре его обоз встретили ревкомовцы, а в чайхане и вокруг собрался и галдел народ, такой шум кипел, что казалось, тысячи человек сбежались на гузар.
Не удалось баю бежать! Под крики людей, разгневанных этой его попыткой, ревкомовцы отобрали у Нарходжи скот, тут же раздав его неимущим и оставив некогда могущественному семейству двух рабочих быков, две коровы да пять-шесть овец и коз. С тем и убрался Нарходжабай, покрывая проклятьями кишлак и народ, который столько лет гнул на него спину, а теперь смеялся. Бай кричал на прощанье, что ноги его тут не будет и они еще поплачут без него, потому что не к кому больше обратиться за помощью… за подаянием, понимали уже многие, поэтому и смеялись.
Позже спохватились, что не видели на арбах старшей жены Нарходжабая — Фатимы-биби. И выяснили, что она осталась с дочкой Дильдор в доме на дальнем краю сада. Обсудили это и обнаружили, что и Каримы вроде не было. Тоже осталась в Ходжикенте?
Да, осталась, но в байский домик не пошла… Бай грузился в такой суматохе, когда, говорят, и собака хозяина может не признать, и Карима выбралась со двора. По чужим садам и дворам, прижимаясь к дувалам, она добралась до дома Исака-аксакала. Со слезами упросила его мать спрятать ее, бедную, до прихода хозяина, пусть он прикажет, как ей дальше жить… Не могла она и не хотела уезжать с ненавистным баем.
Мать Исака всего боялась до дрожи — вдруг бай ворвется, вдруг Шерходжа ворвется, вдруг сын рассердится, как не сердился никогда, а тут еще и сам Исак не возвращался домой, хотя уж ночь наступила. Ревком заседал. Создали вместо ревкома сельский Совет, а председателем избрали — ну конечно! — Исака, молодого и чернобородого.
Он вернулся за полночь. Увидел Кариму, сидящую на веранде, и — ничего не сказал. Только постоял недолго и снова на нее глянул — она была одета в ситцевое красное платье, которое помнилось по ее девичьим годам. Из-под ребер подкатила неожиданная радость. Он вздохнул облегченно и улыбнулся Кариме. А она встала, как будто ничего не случилось, как будто она давно тут жила, подошла к нему, сняла с него чекмень…
С тех пор минуло шесть лет. Пятилетний Салиджан спит-посапывает рядом с бабушкой на веранде, месячный Алиджан сладко и бесшумно приютился в глубокой люльке, одна она бодрствует, хотя ночь давно уже развесила над Ходжикентом свой высокий звездный полог, каждый раз все такой же, каким был в молодости наших дедушек и бабушек, и каждый вечер новый — то светлей с того края, который вчера был темным, то в облаках, то чистый и прозрачный, как будто звезд стало вдвое, втрое больше и небо решило все их показать людям.
Муж часто уезжал на ночь — днем времени не хватало — в соседние кишлаки, о делах поспорить, с дружками посоветоваться — все председатели были новые, и власть новая, учились жить и работать. Иногда он задерживался до утра, но чаще скакал домой, даже если предупреждал, что может задержаться. Просыпалась и звала тоска по любимой жене, которую ему все же подарила жизнь, и Кариме не спалось, ждала мужа с верой и лаской, затаенной в душе. Сегодня рано уехал, еще засветло, может быть, скоро и вернется…
Карима взяла чугунок с молоком, к вечеру истопившимся в печке, и стала разливать — часть в кастрюльку, для завтрака, часть в чашку — себе, и тут крепко забарабанили в калитку. Кто это мог быть? «Аксакал» обычно так никогда не стучался, он окликал, сопровождая свое появление шутливой фразой, но, может быть, устал и решил постучать?
Она хотела крикнуть: «Бегу!», но промолчала, чтобы пошутить над ним, ответить ему своей игрой, и пошла через сад к калитке, крадучись и прижимая чугунок к груди. Так спешила, что забыла поставить его на место, — от внезапности этого ночного стука в калитку, который повторился. Захотелось спросить, кто там, но опять промолчала, потому что подаст голос — не выйдет розыгрыша!
Она отодвинула задвижку, ожидая, что «аксакал», присевший за калиткой до земли, распрямится и обнимет ее и засмеется. Но вместо этого блеснул нож и, жикнув, пролетел над ухом. За калиткой обрисовалась чья-то большая темная фигура. Нагнулась, собираясь то ли повернуться, спрятать лицо, то ли ударить Кариму головой и ворваться во двор, но Карима запустила в эту фигуру, в эту голову чугунок с остатками молока, быстро захлопнула калитку и закрыла на засов.
Тут только, отшагнув и прислонившись к соседнему дереву, она почувствовала, как гулко бьется сердце, и услышала, что мужчина за калиткой стонет и ругается. Видно, она все же угодила ему в голову тяжелым чугунком. Упал, похоже, и поднимался. Что он станет делать? Карима затаилась. До нее донеслись шаги. Человек удалялся…
Она подняла глаза на дерево, у которого стояла, и увидела нож, вонзившийся в шершавый урючный ствол. Удар был сильным, нож воткнулся глубоко и торчал ручкой немного вверх. Боже, если бы Исак был дома, он догнал бы этого… страшного бандита, метнувшего свой нож, и…
Нет, нет! Не в нее целился бандит, а в Исака! Это хорошо, что мужа нет дома! Дети остались бы сиротами! Карима еще раз боязливо покосилась на нож. Ну конечно, бандит ждал, что калитку Исак откроет, кто же может ночью неизвестному пришельцу открыть калитку в свой двор, не женщина же! И нож пронесся выше, потому что бандит, хотевший убить Исака, целился в него, а он на голову выше своей Каримы. Если бы это он открыл калитку, бандит бы не промахнулся. Тоже какой-то здоровый, по себе мерил.
Ноги подкосились… С трудом выпрямилась и отошла. Вспомнила о ноже, но испугалась вернуться, еще раз его увидеть. А потом подумала, и хорошо, что торчит, не надо трогать, пусть торчит, приедут чекисты из Газалкента, посмотрят… Саттаров приедет и посмотрит… А муж прекрасно сделал, что задержался. Бог его спас!
А если бандит снова появится до утра? И не один, если их будет несколько, много, придут и зарежут ее, и мать Исака, и детей?!
Едва мысль добежала до детей, как Карима рванулась в дом, сняла со стены винтовку мужа, с которой Исак не раз учил ее обращаться, хотя она только смотрела на оружие, а в руки не брала. Теперь сжала винтовку, вспомнила, проверила, заряжена ли она, и выяснила, что нет. Нагнулась, покопалась в ящике, спрятанном на дне крайней ниши, нашла патроны и зарядила винтовку. Все сумела! Глаза запомнили, что должны делать руки. А ну-ка попробуйте теперь, то ли подумала, то ли прошептала она, выйдя на веранду и окидывая взглядом темный сад.
До самого рассвета она ходила по двору. Первыми очертились вершины Чимганских гор. Из-за них выкатывается солнце, и на их каменные пики раньше всего падают его лучи. В дальних и соседних дворах, почуяв приближение бесшумного светила, запели по-своему, раскричались петухи. Птицы зачирикали, защебетали вдруг так радостно и так громко, хоть уши зажимай! Природа просыпалась. Запели на свой лад и перепелки в клетках Исака, сделанных им из огромных выпотрошенных сухих тыкв с сетками. Чтобы дети развлекались. Тыквы висели в восточной стороне двора, откуда солнце заглядывало в сад…
«Не забыть дать корма перепелкам», — подумала Карима и побрела к дому. Небо посветлело, в ореховой роще на соседнем склоне заливались соловьи. Все это успокаивало понемногу, но нож торчал в урюковом дереве. Тем не менее день — не ночь, она поднялась на веранду, разрядила винтовку, чтобы не схватил ее, заряженную, Салиджан, который скоро проснется.
Однако раньше, чем очнулся дом, чем заворочалась свекровь и заулыбались и захныкали детишки, за дувалами послышался топот коня. Как же она ночью не сообразила, что появлению Исака должен предшествовать этот топот? Он ведь уехал на саврасом! Она побежала к калитке, сняла засов, распахнула ее.
— Ну как, хорошо выспалась? — спросил Исак, вводя коня во двор.
— Да.
— Все в порядке?
— Да, сейчас расскажу… Давай!
Она взяла за повод саврасого, увела в конюшню, быстро привязала. Пусть остынет до корма и воды… Торопливо вышла, помогла мужу снять чекмень, выцветший под солнцем и дождями, а Исак спросил улыбаясь:
— Ну, что же ты молчишь? Что ты обещала мне рассказать?
Она хотела прежде дать ему умыться, но не выдержала, взяла за локоть и подвела к урючному дереву…
— Кто приходил?
— Какой-то хулиган.
Исак вернулся к веранде, взял чекмень и засунул руки обратно в его рукава.
— Выведи коня!
— Хоть бы позавтракали… У меня топленое молоко… с лепешкой… вы же любите…
— А новый учитель не приходил? — Исак остановился с конем возле калитки. — Ладный такой, высокий.
— Нет.
— Мне Саттаров звонил, Алимджан. По телефону. Рассказывал, что вот-вот новый учитель должен к нам приехать, на велосипеде.
— Не видала.
Карима смотрела на мужа встревоженными глазами и качала головой. Новые слова — телефон, велосипед — все еще вызывали у нее тревогу. Как это — в Газалкенте говорят, а здесь слышно? Как на двух таких колесах катаются и не падают, когда, если поставить этот велосипед, он и секунды не держится, сразу валится. Старики уверяют — тут не без колдовства, то есть не без шайтана!
— Ты не тревожься, — сказал Исак-аксакал, глядя в глаза жены. — Берись за плов!
— Какой плов?
— Если новый учитель не приехал, то сегодня приедет. Будем угощать.
Она покивала головой: хорошо, мол, но глаза ее все еще тонули в горькой тревоге. А с узкой улицы уже перемахнул во двор быстрый топот коня — Исак с места тронул рысцой…