Пятница оставалась пятницей, Ходжикент, как прежде, наполнялся людом, базар начинал разворачиваться и шуметь, по всем дорогам из окрестных кишлаков среди гор мюриды на лошадях, на осликах или на чем бог пошлет тянулись к Салахитдину-ишану. Жизнь шла и приносила не только радости. У каждого появлялись и накапливались свои невзгоды.
У одного умер новорожденный сын, и жена через день сошла с ума — нужно прочитать молитву. У второго взрослый сын уехал и пропал — уже два года ни слуху ни духу, ни сам не появляется, ни с другими не присылает привета. Что такое? Ведь человек не иголка, чтобы пропасть. Каждый день они с женой ждут сына или вести о нем. Ждут, чтобы дал знать о себе. А вести нет как нет. Нужно прочитать молитву. У третьего все время кружится голова. Как встает, так и кружится. Нужно молитву и травяной настой. Может быть, помогут. У четвертого сноха не рожает, с сыном спит, а ребенка нет. Согласилась принять сорокадневное уединение. Нужно помолиться за нее.
Жалобам нет конца. Если собрать по свету все людские жалобы да погрузить на арбы, наверно, колеса не выдержат, сломаются. Вот и везут их по отдельности — каждый свою.
В пятницу ишан — и священник, и лекарь, и судья.
Умматали встал пораньше, чуть ли не затемно, двор полил водой, подмел, на веранде расстелил паласы, на них сделал почетное возвышение из ящика и одеял — для его преосвященства. Какие бы беды ни обрушились на голову ишана, он должен оставаться полным достоинства, соответствующего его высокому сану. Особенно в пятничный день, когда вокруг — люди, и нездешних больше, чем здешних.
С тазом и медным кувшином Умматали вошел в комнату, где еще блаженствовал на постели Салахитдин. В последние дни он чаще всего лежал здесь с закрытыми глазами, как будто вовсе не желал смотреть на мир. А как-то так и заметил:
— Одно блаженство осталось — своя постель.
Умматали покашлял и сказал:
— Ваше преосвященство! Все приготовлено к омовению.
Салахитдин открыл глаза и потянулся:
— Спасибо, мой верблюжонок.
Умывшись или, лучше сказать, закончив омовение, как приличествует для его преосвященства, ишан влез в новый чекмень. Правильнее — началось облачение. Закончилось оно, когда ишан надел на голову большую чалму — целое сооружение из длинных полотен, умело скрученных в кольца. Умматали открыл двери жалкой хибарки торжественно, как ворота дворца, и святой ишан показался пред очами ждущих.
Пока он садился на свой новый трон, Умматали поклонился народу и сказал:
— Ишан приветствует вас всех, люди, а я хочу прибавить, что его преосвященству нездоровится. И только для того, чтобы помочь вам в ваших бедах, они встали.
Толпа загудела облегченно и благодарственно, и это раздуло раж Умматали. Выпрямившись, он повысил голос:
— Все, а может, и не все знают, как много бед принесли его преосвященству Советы. Его дом, имущество отняли, и он, смирившись, отогнал обиды от сердца, полного любви к своей пастве, переселился в эту хибарку, чтобы остаться в Ходжикенте. Одна надежда — паства больше не даст в обиду своего ишана, к которому так несправедливы Со…
Умматали вдруг осекся и потерял дар речи. Он увидел в толпе учителя. Масуда.
Что бы ни делал в эти дни Масуд, он жил с мыслями о Дильдор. С ними засыпал, если удавалось заснуть, и просыпался, с ними вел уроки и, если объяснял что-то другим, представлял себе, как показал бы и объяснил это ей, иногда ему казалось, будто он сейчас увидит ее, будто она была здесь, неподалеку, с ним, но какая-то другая сторона сознания, холодная и беспощадная, как лезвием отрезала фантазии и возвращала к тому, что Дильдор в госпитале, в далеком Ташкенте, и неизвестно, когда вернется и как ей там, говорят, лучше, успокаивают, а может быть… Он сам видел ее раны, ее кровь. Его рубашка была в ее крови, и он не отмывал этой крови и не давал Умринисо постирать, как будто это был кусочек Дильдор, который нельзя было позволить растворить, унести воде. Вот вернется Дильдор, тогда он и выстирает рубашку в ночной реке.
А пока снял и спрятал. И надел другую.
Он не мог бы сказать, зачем в этот ранний час пустого дня пришел сюда, к ишану, стоял в толпе незнакомых мюридов, привезших свои жалобы и подношения. Вряд ли он хотел попросить ишана прочитать молитву за здоровье Дильдор. Он понимал, что это бесполезно. Но душевное состояние было таким, что заставило здесь остановиться.
Сейчас же, когда он услышал речь Умматали, тиски словно разжались, выпустили душу и мозг, он раздвинул руками людей, стоявших впереди, приблизился к веранде и спросил:
— Что такое, Умматали? Что вы говорите? Почему замолчали?
Умматали молчал и пятился, а Масуд ступил на веранду, предлагая:
— Договорите свои слова. Чего бояться, если они правдивы? Не хотите? Тогда я сам договорю за вас.
Ишан смотрел на него и думал: «О боже! Опять учитель. Куда деться от него?» А Масуд повернулся к людям и сказал:
— Одна надежда — паства защитит своего ишана, к которому так несправедливы Советы. Это вы хотели сказать, Умматали, правильно? К этому призываете людей? Встать против советской власти?
— Не мешай человеку! — послышался зычный голос из толпы, недобро настроенной к Масуду.
— Я и не мешаю. Я помогаю, — ответил Масуд. — Договорил за него то, что он сам не смог, как будто ему рот вдруг набили мякиной.
— Нет, ты ему помешал! — послышалось с другой стороны.
— Я предлагал ему договорить самому, но он испугался. Да, испугался продолжать ложь при мне. Почему? Потому что я знаю правду.
— Ну, скажи нам! — донеслось через головы ближних. — Скажи!
— С радостью скажу, — Масуд приложил руку к груди. — Хоп!
— А кто ты такой?
— Я учитель и заведующий ходжикентской школой. Зовут — Масуд Махкамов. А больше сказать нечего, еще молодой…
Кому-то понравилось его простосердечие, кого-то разозлило, разные голоса перемешались: «Давай поучи нас!», «Интересно!», «Кати в свою школу!», «Кяфыр!», шум вспыхнул, как костер в порыве ветра, и затих, едва Масуд поднял руку.
— Я скажу, а вы решайте сами. Ну, вот хотя бы… У каждого из вас есть овцы, у кого — две, у кого — пять, вы их ни от кого не прячете, ни от соседей, ни от случайных прохожих, ни от вовсе незнакомых людей. Ваша овца, ваш конь. Так? Зачем прятать? В Ходжикентский сельсовет поступили заявления из других кишлаков, из Хумсана, из Богустана, где писали, что на их пастбищах пасутся бараны и кони, якобы принадлежащие ишану Салахитдину. Я сам читал эти бумаги.
— Сколько коней?
— Тридцать.
— А баранов?
— В десять раз больше. Триста.
Толпа погудела и затаилась, вся — внимание. И только один голос взвизгнул неожиданно:
— А может, это и не ишана кони и овцы? Может, зря написали злые руки?
Еще несколько голосов пробудилось в поддержку, и Масуд опять утихомирил их жестом.
— В сельсовете тоже решили так — надо проверить. Пригласили его преосвященство, показали заявления, спросили: «Ваши?» Верно я рассказываю, ваше преосвященство? — спросил Масуд, полуобернувшись к ишану.
— Так, да, — подтвердил ишан, проедая Масуда алчными глазами и с невиданной скоростью вертя в руках свои четки.
— Ишан сказал: «Нет, не мои. Ни кони, ни овцы. Никогда не занимался скотоводством». Так, ваше преосвященство?
— Так, так, так…
— А потом письменно подтвердили это, правда?
— Было… Правда…
— Ну вот! А теперь этот прохвост и мошенник, — Масуд пальцем своей длинной руки, вытянутой к Умматали, показал на него, — утверждает, что Советы виноваты. При чем здесь Советы? В чем они виноваты? В том, что роздали беспризорных овечек бедным хумсанцам и богустанцам? В том, что кони, которые жирели без дела, пашут теперь крестьянские поля?
— А почему его преосвященство живет в такой хибарке? — спросили из толпы.
— У него узнайте. Дом его стоит пустой, даже под школу мы его не заняли, хотя нам тесно. Его преосвященство ушли оттуда добровольно. Не так ли?
— Так, так, так…
— Сами выбрали эту хибарку?
— Хорошо, сам выбрал… Сам, сам…
— Наверно, для того, чтобы паства вас пожалела?
— Я пришел к Умматали, потому что — больной, — оправдываясь, сказал ишан. — Умматали помогает мне…
— А при чем же здесь Советы? — обратился к Умматали Масуд. — В чем они виноваты, скажите, если вы не жулик?
— Эй, учитель, ты все-таки выбирай слова! — взвился Умматали.
Тонкий крик его прорезался сквозь смех, кое-где поднявшийся над толпой.
— Осторожно, учитель, — зычно пригрозил прежний недоброжелатель. — Жулик — это доказать надо!
— Сейчас… Одно доказал, докажу и другое.
— Умматали служит при святом человеке, а не по карманам на базаре шарит! — прибавил защитник.
— А ему и не надо в карманы лазить, — покривился Масуд, засмеявшись горько и невесело, — вы сами их выворачиваете, свои карманы. Вон опять сколько узелков принесли, овец пригнали, на веревочках привели за собой. Для его преосвященства, для Умматали.
Люди заспорили, что это святое подношение, а Масуд крикнул громче:
— В прошлую пятницу другие тоже приводили овец. Я не считал, но было не меньше, чем сегодня. Где они? В два живота столько овец не влезет, как бы вы оба ни старались. Где же овцы? Я отвечу. На базаре. Сам видел, как Умматали продавал их за червонцы. Червонцы за пазуху засунуть легче, чем овец в живот. Он не лазил по вашим карманам, нет, он складывал в свой карман червонцы, которые получил за овец, подаренных вами богу. По-вашему, это честный человек, а по-моему — жулик!
Раньше общей реакции теперь прозвучали выкрики в поддержку Масуда:
— Истину говорит!
— Правильно, учитель!
— Нет, неправильно! — к веранде пробился ветхий старичок, прижимая свой узел к груди. — Неправильно! Уходи, учитель, уходи отсюда, не отнимай последней надежды.
Ишан перестал беспрерывно перебрасывать четки, покосился исподлобья на старика — кажется, он его уже видел, да, наверно, видел, мало ли к нему припадало стариков.
— Вы откуда, ата? — спросил Масуд, глядя на старика, трясущего головой.
— Из Юсупханы… Всю ночь шел пешком. Для чего? Чтобы ни с чем вернуться?
— Что вы принесли его преосвященству, отец? — Масуд показал глазами на узел. — Скажите, если можно.
— Мед и кишмиш. Была овца — раньше отдал, две недели назад, травяной настой получил…
— У вас болен кто-то?
— Сын. Единственный сын. Лежит и огнем горит…
— Давно?
— Скоро месяц уже, сынок, — смягчился старик, надломленный своей бедой и растроганный сочувственными вопросами учителя, на которого он только что кричал и гнал отсюда, а все их слушали, будто это разговор каждого касался.
— Травяной настой не помог?
Старик отрицательно поводил из стороны в сторону трясущейся головой. Она у него не от возмущения, не от гнева, а от собственной слабости все время тряслась.
— Нет, травяной настой не помог. Вот принес, что сумел, может быть, прошлый раз мало дал. Этой осенью сына женить хотел, невеста есть, а он лежит как в огне…
— Я уговорю доктора приехать к вам, в Юсупхану, посмотреть вашего сына. А пока лучше отдайте сыну мед и кишмиш. Больше поможет, чем травяной настой.
— А дохтур — это кто? Он выше ишана, самого ишана? — залепетал старик, еще подавшись вперед.
Масуд хотел ответить, но чья-то довольно крепкая рука отодвинула его сзади, оттолкнула. Масуд повернул голову и увидел — это был сам ишан. Он сошел со своего трона и размашисто подступил к ступеням веранды.
— Люди! — возвысив голос, обратился он не к Масуду, а к ним. — Я — лекарь. Мой дед и мой отец были лекарями!
Горло его пищало, глаза были выпучены, как у ящерицы, и Масуд понял, что ишан боялся потерять едва ли не самый важный доход, боролся за него. В несчастье люди отдавали последнее. Лишь бы помогли им или больным их детям, их близким. В наступление, сказал себе Масуд, в наступление!
— Какое лекарство вы даете от трахомы, господин лекарь?
— Касторку, — важно сказал ишан.
— Но это слабительное! — крикнул Масуд над головами людей, и они рассмеялись, даже без язвительности, не стремясь унизить ишана, просто это было смешно.
Умматали давно уже топтался, как петух, роющий мусор, а теперь прорвался и обвинил всех:
— Грех поносить его преосвященство. Прогневается бог!
Смех как рукой сняло, толпа притихла. А Масуд, воспользовавшись наступившей тишиной, сказал:
— Это не ваша вина, ваше преосвященство, что вы не умеете лечить людей. И ваш дед с отцом, пусть они простят меня, что тревожу их память, были лекари самодеятельные. Ни они, ни вы этому не учились. Однако же вы — ученый в другой области, вы должны знать историю и литературу. Можно ли вас спросить?
— Спрашивайте, — перебил ишан, радуясь, что оставили в стороне медицину, и не сомневаясь, что в литературе он легко забьет знаниями этого великорослого мальчишку, как и в истории, и прогонит отсюда под улюлюканье толпы, подвластной магии любого успеха. Мюриды держали узелки, кто меньше, кто крупнее, овцы блеяли сзади. — Спрашивайте!
— Кто такой Алишер Навои?
Ишан, сжимая пальцы в пучок, несколько раз огладил клинышек своей бороды. И ответил, не глядя на Масуда:
— Его преосвященство Алишер — великий государственный деятель, — теперь он искоса и насмешливо глянул на учителя, как бы говоря: «Не тот вопрос задал, мальчик!» — Мудрый государственный деятель, ученый, поэт!
— Похвально, — согласился Масуд, подтверждая, что ишан прав, а толпа зарокотала, в свою очередь подтверждая, что Салахитдин-ишан знал ее, она была падкой на успех. — Алишер беседовал с шейхами, ишанами, такими, как вы, ваше преосвященство, и писал об этом в своих стихах.
— М-да, это и нам известно, — сказал ишан и шагнул вперед, чтобы его виднее было толпе.
— А известна ли вам такая газель великого Алишера Навои из его книги «Сокровищница мыслей»?
— Какая?
— Я сейчас ее прочту, если позволите… — И пока ишан не опомнился и не возразил, Масуд сразу начал:
Мечется в кругу дервишей, пляшет, подвывая, шейх,
Не цветы — монеты с веры рвет, не уставая, шейх.
Птиц приманивают зерна, ловят сети, а народ
Зазывают обещанья, он все время чуда ждет.
Простодушный! То не чудо, а мечта твоя была,
Шейх подстроил хитроумно, это все его дела.
Легковерных насыщает сладостью смиренья шейх.
Сам же с полною утробой ходит от рожденья шейх.
В кабаке он отдыхает, он с утра сосет кальян.
Навои! Ты видишь — продан, предан твой священный сан!
Краснея и бледнея, ишан не дождался окончания стихов Навои, махнул рукой и скрылся в доме. Масуд тоже шевельнулся. Старику с трясущейся головой, сидевшему у его ног, на ступеньках, показалось, что учитель, прервав стихи, посчитает дело законченным и уйдет, как ишан. Он схватил Масуда за ногу, когда тот перестал читать.
— Подожди! Ты не ответил на мой вопрос. Кто такой дохтур?
Вся толпа ждала ответа, и Масуд сказал погромче:
— Доктор — ученый человек, спасающий от болезней.
— Где он, твой дохтур? — спросили Масуда.
— Покажи его.
— Сам все врет, нет такого!
— Подождите! — кричал старик и тряс руками и головой. — Он приедет в Юсупхану, к моему сыну? Твой ученый дохтур.
Из толпы сказали:
— Если к тебе одному приедет, то ко всем не приедет. Нас много.
— А ко мне приедет? — цеплялся и не отставал старик.
Тут нельзя было обмануть, и Масуд признался:
— Не могу, отец, сказать — да, и все! Вот если бы вы сами отвезли сына в Газалкент…
— На чем? — спросил старик, и жалко и грозно смеясь беззубым ртом. — Коня у меня нет, арбы нет. На руках, на спине не донесу. Он большой, почти такой, как ты, а я слабый. А Юсупхана далеко… А ишан близко! Ишан! — позвал он.
— Да, у нас один ишан, и ты не мешай!
— Люди! — Масуд приложил к груди обе ладони.
— Сказали тебе — вон, а то пустим в ход кулаки! У тебя — язык, а у нас — руки. Отойди! Ишан!
Вся толпа стала звать ишана, который набивал себе цену, не показывался, а Масуд уходил с веранды, ничего не понимая. Казалось, все было так хорошо. Казалось, трудное соперничество шло к его победе, она была уже в руках и вдруг улетучилась, как мираж.
Какой-то бородатый человек остановил его и плюнул в лицо. Через два шага схватил за руку другой и, показалось, тоже плюнет, захотелось даже прикрыть лицо растопыренной ладонью, но этот, седоусый, с молодыми глазами, однако, сказал:
— Может быть, ты и прав, мальчик, но как нам возвращаться домой, ничего не сделав? Хоть обманом утешишь душу, и то легче…
— Мы откроем в Ходжикенте медицинский пункт!
— Когда?
— А сейчас что делать? Ждать? А-ха-ха!
— Ишан! — со всех сторон звала толпа.
— Бог тебя накажет, учитель!
Масуда гнали и пугали богом. Всегда пугают богом, когда сами ничего не могут сделать.
— Товарищ Махкамов! — Оставив за спиной людей, столпившихся у хибарки ишана, Масуд увидел ферганца Салиджана Мамадалиева, приехавшего в школу несколько дней назад. — Салимахон и тетя Умринисо послали меня сюда. До школы докатилось, что вы здесь выступаете. Здорово! Вы…
— Что — я, Салиджан? Слышите — они зовут ишана.
— А как вы хотели? Чтобы все сразу, в один час, изменилось? Сто лет, какой сто, тысячу верили в ишана, а услышали газель Навои и разбежались? Нет, Масуд-ака. Но все равно — здорово! Я любовался и гордился вами, честное слово. Что-то да останется у каждого. Честное слово! — повторил Салиджан.
А у ворот школы Масуда ждал Исак-аксакал, и конь стоял рядом, понуро опустив голову, устал за дорогу. Два дня назад председателя позвали в Ташкент — по его делам, как он сказал, уезжая. Уже вернулся, значит. И Масуд подбежал к нему, поздоровался и спросил:
— Ну, что?
— Я сразу к тебе, — ответил «аксакал». — Еще дома не был.
— Что такое?
— Бери коня, самого быстрого, и — в Ташкент.
У Масуда похолодело и защемило в сердце. Он сделал еще шаг к председателю:
— Дильдор?
— Нет, ей лучше. Просили тебя приехать. Просили передать, что ждут.
— Кто просил?
Угрюмое и усталое лицо Исака тронула слабая улыбка. Теплая, как воспоминание.
— Акмаль Икрамов, акаджан.
— Меня?
— Тебя. Я ведь тебе говорю, а не ему, не ей…
Он показал рукой на веранду, где появилась Салима.
— Так, — опустив голову и задумавшись, сказал Масуд. — А зачем?
Теперь он вскинул голову, а Исак развел руками:
— Не знаю до тонкости. Знаю только, что Обидий — это вражина… другого слова не подберешь… подал наркому не ту докладную, что мне показывал, что я читал, а совсем другую написал. Я всем это рассказал, какая раньше была! И ему.
— Кому?
— Товарищу Икрамову.
— Вы были у него?
— Был, был. А как же!
— Говорили с ним?
— Вот так, как с тобой.
— О школе?
— Да, и о ней, конечно.
— Что вы ему сказали?
— Совсем не то, что Обидий написал в своей ташкентской докладной, контра!
— А он? А товарищ Икрамов что?
— Ждет тебя, я говорю! Лучше его я тебе не сумею сказать. Ну, чего стоишь? Бери коня и езжай!
— Коня не надо. У меня «аэроплан» есть.
— Быстрей велели.
— На «аэроплане» быстрей, он есть не просит. Салимахон!
— Не медли.
В голове Масуда заворочалась беспокойная догадка: «Что-то еще случилось, это не все…» И, положив руку на плечо Исака, он спросил:
— Аксакал! Вы мне все рассказали?
Газета со статьей Т. Обидова лежала под поясным платком Исака, под халатом, но он решил ни за что не показывать ее Масуду перед дорогой. Сам Икрамов его успокоит, вразумит. А сейчас чего говорить? И так парень нервничает из-за Дильдор. Лишней соли на раны сыпать? Конечно, не лучше, если Масуд увидит газету где-нибудь по дороге, но вряд ли… Скорее всего, разминется с медленной почтовой арбой, которая развозила ташкентские издания по кишлакам с опозданием на два, а то и три дня. Пусть прочтет этот, как говорил Алексей Трошин, «клеветон» уже в Ташкенте. А там сразу и разговор с Икрамовым…
Масуд катил, с воодушевлением крутя педали своего застоявшегося «аэроплана». К секретарю ЦК! По пустяку не позвали бы. Кого? Сельского учителя.
А главное — завтра он будет в Ташкенте. Увидит Дильдор, зайдет к ней, как обещал. Увидит маму, отца. Завтра…