ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Из мечети Салахитдин-ишан не пошел в чинаровую рощу, к каменной глыбе, на которой просиживал долгие дневные часы. Обычно ноги сами несли его туда. Словно конь, и в дремоте находящий свою дорогу, истоптанную его копытами за многие годы так, будто на ней и не было других следов, ишан мог бы с закрытыми глазами подняться по знакомой тропе. Не мозг, не душа, даже не ноги, а сами ичиги помнили все ее повороты. Однако сегодня он изменил своей привычке.

Постояв секунду, чтобы передохнуть и приспособиться к тяжести переживаний, он свернул налево и стал спускаться к реке. Редкие в этот час прохожие, жители Ходжикента, в котором Салахитдин-ишан прослужил столько лет, приветствовали его, остановившись, смиренно сложив руки на животе и склонив голову. «Еще не отвыкли, — подумал ишан. — А навечно ли это?» В чайхане заняли те же позы Халил-щеголь и его помощники, бросил заливать водой самовар. «И эти дурни сохранят ли свое почтение навсегда?» Грустные мысли лезли в голову ишана…

Он пересек ивовую рощу, где, увеличивая грусть в душе, старые деревья со всех сторон разевали напоказ свои черные, беззубые дупла, и вошел в темный дверной проем мельницы Кабула-караванщика. Было такое ощущение, будто нырнул в дупло. Еще не увидев хозяина, он услышал:

— Здравствуйте, ваше преосвященство!

— Здравствуйте, — ответил в темноту ишан.

Кабул уже пустил воду на колеса, мельница подняла ежедневный рабочий шум и плеск, а вот и хозяин возник перед очами преосвященства — весь в муке и с улыбкой на жирном лице и с вопросом в пронырливых глазах: зачем ты здесь? Двое рабочих пронесли на плечах мешки с мукой, показав засеянные белым спины.

Кабул продолжал спрашивать глазами, но не спешил беспокоить ишана вслух, а пригласил садиться. Они устроились на одеяле, постеленном на синюю, цветную кошму в отдаленном углу, куда как будто не залетала вездесущая мучная пыль. Ишан сразу поднял руки для благословения:

— О-оминь! Пусть создатель спасет вас от дурного глаза, сохранит от врагов под своей сенью, не оставит без блага своего! Аллах акбар!

Последние слова, означавшие, что бог велик, венчали любую молитву ишана и произносились иногда невнятной скороговоркой. Кабул похлопал в ладоши, но работники не спешили подносить чай, и он, матерно ругаясь, поднялся сам и вприпрыжку кинулся за чайником. Проводив его взглядом и прочистив пальцем оба уха, словно вытряхнув из них застрявшие слова мельника, ишан подумал, до чего мудры народ и время, недаром утверждающие от века: нет грязнее бая, чем бай из батрака! А где настоящие баи, где они? Перебиты, как дорогая фарфоровая посуда. Что же, будут пить и есть из глины… Вон как ты сам опустился, расселся в полутемном углу мельницы, дышишь мукой. Так что лучше помолчи, ишан.

Он вспомнил о свертке, который сунула ему утром стройная, как угадывалось даже под паранджой, молодка у ворот, и запустил руку в глубокий карман своей куртки. Узелок не поддавался, пальцы срывались, как когти старой птицы. Наконец он развязал материю, увидел бумажку вместо денег, удивился, развернул и прочел: «Жителю Ходжикента Салахитдину, сыну Джамалитдина. Ходжикентский сельский Совет приглашает вас явиться…» У него зарябило в глазах. Что за чертовщина! Начал сначала. Да, его приглашали. Были указаны число и час. Время хорошо рассчитали, ничего не скажешь. После утренней молитвы. Его! Ишана! В сельсовет!

Он прочел письмо в третий раз. Там еще стояла фраза о том, что он должен явиться обязательно и в указанный срок. Вот так.

А кто же эта молодка? Отдала и пошла во двор — это он увидел, оглянувшись. Может быть, и не молодка, а какой-нибудь переодетый Малик из Богустана? Нет, она же сказала натуральным женским голоском, очень красивым кстати: «Вот вам, дедушка ишан!» Может, она и не знала, что передает. Сказали — отнеси, она и принесла. Но кто она такая?

Отгадать это было невозможно, и ишан вернулся к вызову. Разве могли в благословенные прежние времена вызвать ишана? Куда? Только куда-нибудь высоко, в верховную улему, к духовным правителям, а здесь, в кишлаке?! И вот, вызвали. Все, казавшееся нерушимым, вечным, лопалось как мыльный пузырь.

Перед глазами снова вырисовался образ этого избитого дервишами парня в парандже. От него понесла Назика! Работница говорила — просит то остренького, то соленого. Всех накажет господь! И Назику, и эту женщину, сунувшую ему сегодня сельсоветскую бумажку вместо обычного червонца, и богустанского Малика. Всех! Испепелит. Замучает в аду, где коптят и коптят горящие дрова над котлами с раскаленной смолой, где…

Чем страшнее воображал ишан адские муки своих обидчиков, тем меньше верил, что это когда-нибудь сбудется. Ах, самому бы выстегать их кнутом, выколоть им глаза, рука не дрогнула бы. Перебирая короткими пальцами прядки своей бородки, стриженной клинышком, он припомнил, что такой же вызов из сельсовета пришел однажды Нарходжабаю, а потом самого уважаемого человека в округе пустили по миру, конфисковали все его земли и воды… Вот о чем надо думать! Неужели дошла очередь до него? До ишана?

Обозлившись вдруг на эту бумажку, на эту женщину, которую он беспощадно накажет рано или поздно, отыщет и накажет, а если ошибется, если другую — то все равно, все они — гнусные, грешные, неблагодарные твари, невелика беда в такой ошибке, Салахитдин-ишан чуть не порвал казенный листок. Порвать, забыть, покончить с этим! Но, тотчас остыв, поусмехался над собой. Ну, и чего он добьется? Напишут еще одну такую бумажку и пришлют еще раз. И явится с ней не кто-нибудь, а милиционер. Возможно, сам Батыров, будь он проклят. Чем все кончится? Известный ишан Салахитдин будет опозорен.

Нет, вера учит, жизнь учит, что от позора во всех случаях надо беречься.

Работники Кабула, вероятно, даже не грели чая, мельник сам, ругаясь, раздувал самовар, а мысли ишана мчались быстро, молниеносно меняясь. Ишан о многом успел подумать, многое перебрать в уме и подольше остановился на Талибджане Обидии.

Все время ему казалось, что этот человек привез из Ташкента важные новости. Важными же были только те новости, которые говорили о скором конце власти Советов. Но Талибджан, о приезде которого сообщил один человек, доставивший муку на мельницу, а ему передал кто-то другой — своя почта работала еще исправно, слава аллаху, так, например, они раньше других узнали об аресте Нарходжабая, — так вот, важный представитель наркомата Талибджан вежливо и спокойно предупредил, что надеяться на это глупо и бессмысленно. Ждать скорого конца, крушения беззаконной власти голытьбы глупо.

Да, Советы держатся крепко, уходя корнями в народ, а это, как известно, глубокая и надежная толща. Может быть, бездонная. За нее и надо бороться. Надо умерять свое нетерпенье, быть добрее и покладистей с простыми людьми, завоевывать их симпатии. Если хотите, лаской. Справедливостью, которую люди ищут со времени сотворения мира. Помощью — и словом и делом.

В общем-то, умные люди всегда так твердили. Неужели представитель прибыл из Ташкента, чтобы повторить это?

Он сказал еще, что в Наркомате, просвещения и в других органах новой власти есть люди, думающие иначе, чем нынешние руководители. Например, они, эти люди, упорно и тонко ведут свою линию на отделение школы от политики. Детей надо учить грамоте. Народ надо образовывать. Но политика тут ни при чем. Она, политика, только мешает, потому что неграмотный не понимает политики. Политика — это философия! Сначала нужно обучить народ элементарным вещам, а потом… А потом и политика, может быть, изменится.

Эти мысли, эти люди, приславшие к нему Талибджана Обидия, пришлись по душе ишану. Особенно потому, что они считались с религией, а религия — это основа всей людской жизни, полной страданий и надежд, пусть иногда неосуществимых надежд, но все же утешающих, поддерживающих саму жизнь. Умные люди! Если бы новые держатели власти были такими, они не стали бы ниспровергать религию, обижать и обделять ее служителей. В частности, его, ишана. Он нашел бы и с ними общий язык. Тот, кто не считается с религией, не считается с душой народа. Да!

Тут наконец появился Кабул-караванщик — полный чайник и поднос с угощениями в руках. Может быть, показать ему бумажку из сельсовета? Да что он скажет, трусливая душа, что посоветует? Сам за себя дрожит… Вот кому надо показать — Талибджану Обидию. Он — крупный представитель новой власти и что-то придумает, сможет уладить дело. Должен суметь! Подумав об этом, ишан немного успокоился и начал подниматься.

— Куда же вы, ваше преосвященство?

— Чай сейчас не будем пить. Приходите вечером в мою халупу.

— Одну пиалушку…

Кабула заволновало, почему это ишан отказывается от угощения, куда спешит.

— Я зашел предупредить вас. Жду вечером.

— Конечно, приду, ваше преосвященство, приду!

— Постараюсь, чтобы и ташкентский представитель был у нас. Соберемся, поговорим. О том о сем.

Он гордо поднял голову и упрекнул себя в душе — чего это минуту назад он так растерялся, сник? Учитель, председатель сельсовета, все Советы действуют, не спят. Значит, нужно действовать и им. А не сдаваться, не киснуть!

— Мои ребята готовы написать на учителя любую бумагу.

— Принесите ее вечером с собой.

— Они выполнят любое ваше поручение! — заверял юлящим голосом мельник, помогая ишану подняться, а сам не разгибался, застыл, опустив плечи и пригнув голову.

— Воспитанные ребята.

— Спасибо, что не побрезговали, заглянули, ваше преосвященство.

— Да, чуть не забыл, мешок или два белой муки пришлите. Кажется, мои матушки просили.

— Хорошо, ваше преосвященство, — еще ниже согнулся Кабул, пряча усмешку: «Никак не может не попрошайничать!»

К себе ишан поднимался под нахальное треньканье школьного звонка и где-то посередине дороги заткнул пальцами уши, чтобы не слышать этого бессовестного звона. Двое встречных прохожих на мостовой повторили его жест, тоже заткнули пальцами уши. «А сами, наверно, с утра послали своих детей в школу», — подумал ишан. Да, Талибджан, возможно, и прав. Дураки, казалось, сидят в Советах, а не очень-то и дураки. Задумали бесплатно обучить весь народ грамоте. Кому не захочется? И все больше детей ходит в школу, где действительно учат грамоте, а не тратят времени на бога. Школа! Вот главный враг, с которым надо бороться. Убить и этого учителя, всех убить!

Опять ты разгорячился, ишан, опять кипишь, как пылающий самовар, только булькаешь. И опять прав Обидий, зря ты утром так спорил с ним. Не учителей убивать, а взять школу в свои руки — это вернее.

Вечером в доме ишана собрались гости. Тут и Кабул-караванщик, и Халил-щеголь, и Умматали — глава дервишей, нет до сих пор верного и богобоязненного тестя из Богустана, отца Назики, Мардонходжи, а главное — все еще нет и самого Обидия. Застрял в школе. Придется потерпеть. Если задуматься всерьез, он сейчас занят самым полезным трудом.

Но нетерпенье, ужасный враг всякого дела, все же бередило, и через некоторое время, когда уже сумерки плотно одели горы и Ходжикент, ишан послал Умматали на дорогу, встретить гостя. И тот привел Обидия. Все вместе помолились перед едой, и гостям подали наваристый суп.

У Талибджана было нервное лицо — устал за день, ишан заметил, как раздраженно он швырнул в нишу свой кожаный портфель, а теперь сидел молча на почетном месте рядом с хозяином, не начинал беседы. Ели в тишине… Ишан сам подлил ему:

— Кушайте, суп удался на славу. Устали вы. Весь день трудились на ниве просвещения… Бог воздаст!

За едой угрюмое лицо Обидия посветлело, а после чая он вытер платком со лба капельки пота и начал рассматривать гостей.

— Занятия в школе, в общем, идут неплохо, — сказал он. — Учителей не хватает, я тоже преподавал. Ваш председатель, Исак-аксакал, попросил. Учеников много…

Кто-то из гостей, кажется Умматали, заворчал на это, но Обидий перебил его:

— Нет, зря сердитесь! До революции, при старом режиме, народ наш был угнетен, а теперь у него просыпается жажда к знаниям. Даже взрослых все больше приходит на курсы ликбеза. Ликвидировать свою неграмотность — естественное желание каждого человека, я так понимаю.

Слова его прозвучали неожиданно и удивили гостей. Пиалушки задержались на весу, все сидевшие вокруг дастархана уставились на Обидия. А он посмотрел на ишана, и тот понял его взгляд:

— Здесь все свои, за каждого могу поручиться, как за самого себя. Вот еще подъедет мой тесть из Богустана, Мардонходжа, а больше никого не будет.

Обидий поставил свою пиалушку на дастархан и снова налил себе чаю.

— По совести говоря, — продолжал ишан, решив, что ему первому надо сказать откровенные слова для того, чтобы снять скованность с Обидия, но еще и для того, чтобы сгладить следы своего утреннего несогласия с ним, смягчить отношения, даже повиниться, — по совести говоря, вы во всем правы, дорогой… Просвещаться — естественное желание человека и всего народа, да, да! Но при этом простой люд должен не забывать бога, исправно ходить в мечеть и совершать пятикратную молитву каждый день. В боге, в вере — сила жизни, у нее имеются нравственные нормы, без которых все разрушится. А зачем тогда образование? Чтобы лучше разрушать? Такая беда грозит всем. Надо ли ее вам растолковывать, когда вы сами — избранный богом раб, и это написано на вашем челе? Я…

— Ваше преосвященство, — прервал ишана Обидий, — если вы согласны, что все имеют право учиться, зачем же вы на большом пятничном молении назвали нового учителя в Ходжикенте кяфыром и предали анафеме?

— Я отвечу вам, дорогой… Не затем, что он приехал учить детей и взрослых. Чему учить? Он называет исламскую религию ядом, рассадником невежества, он опозорил дервишей. Мог ли я остаться равнодушным, не защитить слуг господа и паствы?

— Убивать надо таких учителей! — вставил Умматали.

— У вас, в Ходжикенте, уже убили двух учителей, — мрачнея усмехнулся Обидий, — а чего достигли? В кишлаке — люди из ГПУ, аресты, допросы… Этого вы хотели? Нет, ваше преосвященство, золотой век Тамерлана давно минул — безвозвратно, настал век победивших рабочих и крестьян. Об этом надо помнить, как и о боге.

— К убийству учителей мы не имеем отношения, — глуховато обронил ишан.

— Охотно верю… Не знаю, кто их убил, и знать не хочу! Но и не одобряю таких поступков. Если вам не нравится новый учитель — Масуд Махкамов, помогите мне, дайте основания, я его тихо уберу. Тихо и мирно.

— Молодец! — воскликнул Кабул-караванщик и подмигнул Халилу-щеголю. — А ну-ка, давай свою бумагу! Вот… посмотрите, уважаемый, это жалоба на действия Масуда Махкамова. Он оскорбил всех, кто живет в кишлаке и кто пришел в наш святой кишлак на моленье в ту пятницу, проделав для этого дальний путь, чаще всего — пешком, потому что это люди бедные, те самые победившие крестьяне, чей век, как вы справедливо заметили, наступил. Они шли в Ходжикент, чтобы слушать ишана, а не песни учителя. Видите, здесь немало подписей…

Обидий цепко схватил бумагу, пробежал по ней глазами и спрятал в чекмень, во внутренний карман.

— Вот это — другое дело. Очень хорошо!

— А вот еще! — поспешил Умматали. — Здесь жалоба на учителя от дервишей и еще одна жалоба, на Малика, секретаря сельского Совета в кишлаке Богустан, попытавшегося э… э… проникнуть под паранджой во внутренний двор ишана и затеявшего хулиганскую драку с дервишами, стоявшими на своем месте.

— А почему он хотел проникнуть во внутренний двор его преосвященства? — заинтересовался Обидий. — Что он там потерял? А?

— Э… э… э, — опять затянул Умматали, — это длинная история. Его поймали на месте. Он избил дервишей, несущих охрану. Разве новая власть дает ему на это право?

— Нет, — удовлетворенно ответил Обидий, пробежав глазами по страницам и пряча их вслед за листом Халила-щеголя, — нет, конечно… Все это, друзья, сильнее пули. И этого Малика, и Масуда Махкамова накажет сама новая власть. Мне он тоже не нравится…

И пока Обидий пил чай, все восхищенно смотрели на него и мысленно желали ему успеха и благодарили за науку. Между тем принесли плов с перепелками, наполнивший комнату неповторимыми, только плову присущими запахами, от которых, сколько ни съешь до этого, снова появляется аппетит и голова кружится, как в раю, полном радостей жизни, и все принялись за еду, закончив общий разговор. Да, собственно, главное уже было сказано. Все поняли, что им предстоит новая, возможно, долгая работа, таящая, однако, успехи в конце пути. Может быть, эти жалобы действительно сильнее, чем пули.

После плова разошлись с добрыми пожеланиями мудрому гостю из самого Ташкента. В гостиной остались только Обидий и Салахитдин-ишан. И тогда он достал сегодняшний вызов в сельсовет и протянул Обидию.

— Вы правы, тысячу раз я готов повторить. Я не причастен к убийству учителей, вот моя единственная выгода от него. Посмотрите.

Обидий, рыгнув после сытной еды, прочел бумажку, а ишан пожелал ему здоровья и спросил:

— Что посоветуете?

— Нужно идти.

— К Исаку-аксакалу?

— Власть зовет, нужно обязательно идти, — повторил Обидий. — С властью нельзя шутить. Наоборот, нужно жить в мире и согласии с ней. Но по-своему. А теперь спасибо, ваше преосвященство, я тоже пойду…

— Бросаете меня в беде? — не выдержал ишан.

Обидий остановился.

— Боюсь говорить, но на вашем месте я сам отдал бы Исаку-аксакалу лишнее богатство, а потом, потихоньку… Исака-аксакала я, кажется, понял. Киньте ему кость, не спорьте, он обрадуется. Пусть поторжествует, сам того не замечая, под вашу дудочку. А потом и до него доберемся! Сейчас уцелеть важно, вот что. Грустные вещи я вам говорю, ваше преосвященство, потому что грустное время. Его надо пережить. Пожалеете палец, отхватят голову.

Салахитдин-ишан сидел и кивал, соглашаясь, а когда Обидий попрощался и ушел, он закрыл глаза и тихо застонал, как больной. Говорят же: «Один палец укусят, и то — больно». Проснулся рано, а может быть, и совсем не спал, задремывал ненадолго и вскидывался. Пережить… В этом была правда. Пережить — значило сохранить себя. Сохранив, снова можно было набрать силу.

Совершив моление, ишан, как от века водилось, отправился в мечеть. Там, на веранде, его ждали прихожане. После утренней молитвы с ними он побрел на свое место в роще, под чинарой. Все было как всегда. Разве брел не так уверенно, медленней. И под сердцем болело…

Уселся, задумался и опять согласился с тем, что Обидий прав. Пережить черные дни, как бы это ни было тягостно. На это направить все силы, всю хитрость… Народу подходило мало, не мешали думать. А почему мало? Будний день. Да, наверно, так… Ишан успокаивал себя. Успокаивать — это тоже требует ума и силы. Вот он нервничает, а ведь возможно, что его вызвали в сельсовет по сущему пустяку. И чего зря волноваться? Все эти Советы ниже его. Недостойней. Мельче его власти и мудрости.

Лучше всего вообще не думать об этой бумажке и председателе сельсовета. Открыть глаза и посмотреть на улицу. Кто идет по ней, куда?

В одиночку, кучками, а то и большими группами дети шли в школу, а то и бежали. Нет, лучше закрыть глаза! А вон показался сам Обидий. Шагает по-деловому, помахивая столичным портфелем. Повернул голову к ишану на миг, кивнул ему и прибавил шагу — в сторону школы. Хитрый парень, если свои слова говорит. А если не свои, то наставник у него хороший, дальновидный. Дальше видит, больше и лучше понимает, потому что ближе к нынешним руководителям, сам — в их числе. Так-то… Да, Талибджан, трудно старику менять привычки, но нужно. «Я это понял, я сумею, — сказал себе ишан, — не ты один, мальчишка, полакал змеиного яда!»

Ишан вытащил из-под халата золотые часы и глянул на них. Было без пятнадцати девять. К девяти из школьного двора донесся звонок. Затем стих. Стихли и детские голоса, и шум. Дети есть дети, они играли, резвились, а теперь сели за парты. Через полчаса ишан чуть не уснул в одиночестве, но его словно подтолкнули: по улице, под уклон, семенили четыре женщины в паранджах и одна с открытым лицом. Та самая, вчерашняя, хоть лица и не видно отсюда, но он не ошибается — она, она! А это ведь его жены! Куда она их ведет? И Назика с ними. Встала!

Ишан вытянул шею.

Женщины пересекли гузар и повернули к школе. Тоже надумали учиться? Да нет, курсы ликбеза занимаются по вечерам. А может быть, в сельсовет? Да, да, вон они прошли новые школьные ворота и… В сельсовет! Сердце ишана, больное, старое сердце, дрогнуло. «О боже, — зашептал он, — сохрани и помилуй!» Но сам не двинулся с места. Что он может сделать? Затеять перебранку на улице? На позор себе?

Так, почти задремавшим, досидел он до часа, на который его вызывали, до десяти, и двинулся к сельсовету, откуда еще не показались его жены. И чем ближе он подходил, тем громче скрипел зубами и клял бога. Вспоминалось ишану прошлое. Сколько раз он бывал в этом доме, и его с почетом встречали и сам прежний хозяин, единственный законный владелец этих строений Нарходжабай, и его гости. Ему кланялись, были счастливы, если касались его руки или полы халата.

А сейчас? Как и чем встретят его сейчас в этом доме? И он должен смириться и терпеть? Разве он плохо служил богу? Плетется в сельсовет, и некому поддержать его. И некому даже пожаловаться на судьбу. Он — ишан, но ведь и он тоже человек со своими слабостями. Должен кто-то оказать ему внимание и милость?

Ишан вспомнил тестя Мардонходжу из Богустана, который так и не приехал вчера. Почему? Может быть, заболел? Но гонец, посланный к нему утром, ничего не сказал про болезнь. Передал, что верный и послушный Мардон приедет. Чем я прогневал тебя, господи, спрашивал ишан и, поскольку не получал никакого ответа, отчаянно ругал того, кому посвятил всю жизнь и кто учил смирению. Его устами бог учил других. Терпи, боже, дошла очередь до самого тебя!

С этой мыслью ишан поднялся по скрипящей лестнице.

Он ждал, что увидит здесь своих жен, и заранее отвернулся от них, сидевших на веранде. Едва вошел в комнату, Исак-аксакал сразу встал из уважения к ишану, как только увидел его. И показал рукой на кресло у длинного стола, подставленного поперек к председательскому.

— Садитесь, ваше преосвященство.

Салахитдин-ишан сел. Голову он держал чуть приподнятой, горделиво и независимо. Но душа трепетала, и он снова обратился с просьбой к тому, кого только что поминал недобрыми словами: «О боже, не оставь меня без поддержки!»

Исак-аксакал меж тем достал из ящика своего стола исписанный лист бумаги и сказал:

— Хорошо, что пожаловали, уважаемый ишан. А то нам вот тут кое в чем надо обязательно разобраться…

— В чем?

— Во-первых, в этой бумаге.

— А что это? — спросил ишан и тут же упрекнул себя: «Много спрашиваешь, помолчи, больше достоинства, поменьше слов».

— Официальное сообщение, — ответил Исак-аксакал. — Из Богустана. Проводили там перепись скота, было такое дело, и ваш тесть Мардонходжа обнародовал, что триста баранов в отаре, которую он пасет, принадлежат вам.

— Мардонходжа? — прошептал ишан.

— Да, он.

— Сказал?

— И сказал, и подписью засвидетельствовал. Вот.

Ишан покосился на бумагу и увидел отпечаток большого пальца. Вот почему не приехал «верный» Мардон. Такой верный, что убить мало!

— А вот еще одно сообщение, из Хумсана, — продолжал Исак. — Оттуда извещают нас, что в их табунах гуляет тридцать ваших коней.

Ишан начал меленько хихикать и вдруг рассмеялся, положив руки на живот:

— В жизни не занимался разведением скота. Бог свидетель!

— Значит, не ваши кони? И бараны не ваши?

Взгляды Салахитдина-ишана и Исака-аксакала столкнулись.

— Не мои, — твердо сказал ишан. — Это наговор.

— Ай-яй-яй, — сказал председатель сельсовета, покачал головой и пододвинул ишану чистый лист, а сверху на него положил карандаш. — Пишите.

— Что писать?

— Заявление. Что это наговор. Что триста баранов и тридцать коней не ваши. Так и пишите: не мои!

— А чьи?

— Ничьи. Бесхозные. И советская власть раздаст их бедным, неимущим крестьянам. Правильно?

Дрожащей рукой Салахитдин-ишан начал писать заявление, но подписался уже довольно твердо. Удовлетворенно крякнув, Исак-аксакал собрал и спрятал в свой стол бумаги, ради которых ездил к соседям той памятной ночью, когда Нормат чуть не убил Кариму. Ишан ждал. Это еще только во-первых… А что во-вторых? Им первого мало? Ну, Мардон, будь ты проклят! Ты становишься моим злейшим врагом, никогда не забуду.

— Теперь второе… — рокотал Исак-аксакал. — Уважаемый ишан! Сюда смотрите, а не в окно. Вот бумаги от ваших жен. Почитайте.

И он разложил перед ишаном четыре листка. Господи! Этого не может быть! Все четыре его жены заявляли, что не хотят больше жить с ним. И он так и сказал:

— Этого не может быть! Их заставили… Это неправда!

— Для этого мы и пригласили сюда ваших жен, чтобы все установить честь по чести. Пусть они сами скажут… Если согласны — подтвердят свои заявления. Если нет — могут забрать, — и он позвал с веранды сразу всех женщин.

Может быть, лучше по одной, хотел предложить ишан, легче застращать каждую в отдельности, но Исак-аксакал — хитрый председатель, он понимал, что вместе женщины поддержат друг друга и постесняются идти на понятную.

— Мои жены все законные, по шариату, — успел выдавить из себя ишан, пока они входили.

И испугался: где его голос? Голос пропал, а сердце билось, как раненая перепелка. И глаза затуманились. Но все же он разглядел, что вошедшая с женами молодка действительно была той самой, что передала ему вчера сельсоветский вызов. А председатель представил ее:

— Это наша новая учительница — Салимахон Самандарова. Вместо нее с детьми сейчас занимается Талибджан Обидов, приехавший из Ташкента, высокий чин. Помогает нам, спасибо ему. А Салимахон я попросил оказать вам, ваше преосвященство, должное внимание и побыть здесь. Возьмите заявления, Салимахон. Будем читать по очереди, вслух? Как желаете, ишан? — Съежившийся, постаревший человек, сидевший перед ним в кресле, молчал, и он обратился к самой маленькой женщине в парандже: — Как вы желаете, доченька Назикахон? Что скажете?

Из-под черного чачвана послышались сначала плач, а потом и слова:

— Что я могу сказать?

— С вашего согласия написано это заявление?

— Конечно! Спасите меня от этой муки, не хочу с ним жить!

— О неблагодарная! — проговорил ишан, не глядя на нее.

Так он повторял еще дважды, теряя голос, но, когда и старшая жена, Зебо, подтвердила заявление, воскликнул:

— Столько пила-ела моего!

— А сколько всякой работы вам переделала? — крикнула и она. — Я еще молодая. Тьфу!

— Тихо! — остановил ее «аксакал» и, встав, объявил торжественно и поименно, что все они отныне считаются разведенными с Салахитдином, сыном Джамалитдина, и — свободны.

— Пусть катятся куда хотят, — сказал ишан.

— Нет, — возразил Исак-аксакал. — И по новому закону, и по старому, шариату, вы обязаны отдать им, бывшим женам, дома и разделить с ними имущество. Так? Так. Сегодня в ваш двор придет комиссия сельсовета, чтобы проследить за этим и проверить, все ли сделано по справедливости. Честь по чести, — повторил он, а когда ишан спросил, все ли это, может ли он уйти, добавил: — Есть еще у меня к вам личная просьба, уважаемый ишан.

— Какая?

— Большая. В ближайшую пятницу, перед всем обществом, на молении, — с остановками и все суровее говорил Исак-аксакал, — прошу вас отказаться от проклятия, которое вы обрушили на голову нашего учителя Масуда Махкамова…

— Как? — неожиданно вернувшимся к нему голосом прорычал ишан.

— Я сказал — перед людьми. Покайтесь. Ну, мало ли чего не сделаешь сгоряча! Погорячились — одумались. А то…

— Что?!

— Привлечем вас к ответственности за контрреволюционную вылазку, — холодным и беспощадным тоном предупредил Исак. — Поняли? Наш Масуд — замечательный человек. Дети его полюбили. Двух учителей мы похоронили в Ходжикенте, он — третий. Не испугался, приехал. И вашего проклятья не испугался. Школа работает… Так что я для вашего же блага это советую, уважаемый ишан.

Председатель смягчил свой голос, и в глазах его запрыгали огоньки. А ишан вовсе согнулся и замер, не дыша.

Загрузка...