ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Запыхавшись, он подбежал к воротам, и сердце его заколотилось еще неудержимей, мощными ударами. Почему это — ворота настежь? Он ринулся к внутреннему двору, завертел головой — туда и сюда. Все двери были открыты, дома проветривались — это он увидел через дувал, а Масуд подметал двор, собирая в кучу опавшие и залетевшие сюда листья. Сентябрь уже подбирался к середине, и желтые пятна листьев там и тут ставили на землю свои осенние знаки…

Кадыр-ака с облегчением смотрел на Масуда через дувал, а новый учитель помахивал метлой, не замечая его, и негромко напевал:

Ну-ка, девушка, взгляни, аман-ёр,

Стан покрепче затяни, аман-ёр,

Твой милок — он катит в срок, аман-ёр,

Покажись и улыбнись, аман-ёр!

Песня его, шуточная, была с повторяющейся припевкой, пел он с удальством, и Кадыр-ака решил не мешать, послушать.

Ой, воды вам не сдержать, аман-ёр,

Даром путь ей преграждать, аман-ёр,

Перельется вся вода, аман-ёр,

Так и ты беги сюда, аман-ёр!

«Да он еще и песни распевать мастер, — подумал Кадыр-ака. — Гляди! Голос-то какой!»

Ну, пылища у дувала, аман-ёр,

Наша суженая встала, аман-ёр,

Я считал, отец толстяк, аман-ёр,

А сама-то — ох и ах, аман-ёр!

Кадыр-ака про себя рассмеялся. Дутар висел на стойке веранды, но учитель и без дутара пел хорошо. «Не знаю, сколько народа в его ликбез соберется, но песни придут послушать. Если он позовет, все прибегут! Песни-то смешные!»

Эта песня уже закончилась, а Масуд в такт движениям своей метлы подпевал, сочиняя на ходу:

Я и лампу взял — зажег, аман-ёр,

Но страшнее ждать не мог, аман-ёр,

Ух, и некрасивая, аман-ёр,

Но зато игривая, аман-ёр!

Он забавлял себя, дурачился, и Кадыр-ака снова поусмехался и кашлянул в кулак. Масуд как раз закончил подметать школьный двор, поставил метлу в угол и позвал Кадыра-ака:

— Заходите! — как будто ждал его и ничуть не удивился приходу. — Понимаете, опасаюсь, что ко мне действительно какая-нибудь уродина пожалует, а я даже не разгляжу!

— Почему?

— Потому что в лампе керосина нет! Оказывается, весь вышел. Ни капли.

— Керосин — мелочь! — отмахнувшись, сказал Кадыр-ака. — Я сейчас принесу…

— Рахмат.

— Погодите… У меня другое на уме. — Кадыр-ака помолчал, а Масуд дожидался, — Возьмите меня сторожем?

— Куда?

— В школу!

— Нет, вы серьезно?

— А как же! Школе сторож нужен? Если место найдется, и жена сюда переедет. Будем жить здесь, с вами. Она и покормит… Ведь, как говорится, курице и то, чтобы жить, нужно есть и пить.

Масуда окатила волна радости. Но так же быстро я отхлынула. Вот именно — каждому нужно есть и пить, для этого нужны деньги, а…

— Начистоту скажу, Кадыр-ака… Пока школа не начнет работать по-настоящему, о жалованье для сторожа и думать нечего.

— У меня и сейчас нет никакого жалованья!

— А чайхана?

Кадыр-ака засмеялся так, что ему пришлось долго вытирать глаза.

— Разве это моя чайхана? Не моя!

— А чья?

— Кабула-караванщика. Я только служу работником у него и все жду: авось когда-нибудь рассчитается, если совесть есть. Что-то пока молчит его совесть. На школу больше надежды. Вот что я вам скажу. Если мы вам не поможем, как же школа заработает по-настоящему?

— Ну, Кадыр-ака, дорогой, я такого в первый день и ждать не мог!

— Уже вечер… Пора когда-нибудь и дождаться.

— Как вы назвали Кабула? Караванщиком? Почему это?

— Да он же у бая караванщиком был. Составлял караваны, водил их по самым дальним дорогам. Байские товары нагрузит и — айда! Торговлей ведал. Ну конечно, чем больше денег привозил, тем сильнее сближался с баем. Перед революцией совсем дружками стали! Нарходжабай нуждался в нем. А Кабул баю угождать умел, но и себя не забывал. Незаметно стал вторым богачом в нашем кишлаке. Мельницу купил и перестроил. Хваткий человек! Второе прозвище получил: Кабул-мельник. Но многие старожилы по привычке еще и сейчас зовут его караванщиком.

— Значит, Нарходжабай и он давно связаны и крепко?

— Еще как!

— Понятно. А живете где?

— В топливном сарае караванщика. На полу валяемся, как дрова. Ха-ха!

— Когда переселитесь ко мне? Я вам комнату дам.

— Хоть сегодня. Сейчас же!

— Договорились.

Кадыр-ака приложил руку к сердцу и бегом пустился со двора, а Масуд крикнул в спину ему:

— Керосин не забудьте!

Темнело довольно быстро. Пустое прозрачное небо затекало чернотой. И в этой черноте вспыхнули и задрожали поначалу бледные звезды, становясь все ярче.

Масуд вытер парты от пыли, перебрал книги и тетради, лежавшие в комнатах, на подоконниках. В одной комнате наткнулся на списки учеников, написанные двумя почерками. Абдулладжан и Абиджан… Они еще присутствовали здесь. Списки были сделаны на больших листах в полосочку, похоже, из какой-то старой бухгалтерской книги, над полосочками бежали крестики, отмечавшие посещение учениками школы. Бо́льшую часть крестиков поставил Абдулладжан, меньшую Абиджан… Он проучительствовал здесь совсем немного. Пальцев хватит дни пересчитать… И — камнем по голове, у реки. Кто? Кто?

Под списками сохранилась помятая тетрадка с данными об учениках. Слово-два о способностях, имена отцов. И опять — разные почерки… Масуд сел на краю веранды, где было светлее, еще раз разгладил тетрадку на коленях и задумался. Как относятся родители учеников к убийствам учителей? Говорил ли с ними Саттаров об этом? Вряд ли. Встретятся — не забыть спросить. Очень важно это выяснить. Важно, чтобы самые способные малыши не бросили школу. За ними потянутся остальные.

А Саттаров, наверно, занимался только следствием. Кто стрелял? Кто ударил камнем? Ты тоже думаешь об этом, Масуд. Так тебе и жить теперь, пока не раскроется преступление, одному — в двух лицах. А потом? Ну, чего заранее загадывать…

Задумавшись, он не услышал, как недалеко от веранды открылась калитка, ведущая в темный сад. А когда, как от толчка, поднял голову, разглядел в сумраке девушку. Пришлось сразу напрячь зрение, чтобы разобраться получше. Да, девушка… в лакированных сапогах, шелковые шаровары поблескивают, отражая свет далекой луны, которая всплыла и повисла над соседней чинарой. И платье и платок ее в лунных бликах казались голубыми, а может, и были такими. Нет, вот на обшлагах, когда она подняла руки, чтобы опустить платок пониже на лицо, глянцево вспыхнули яркие цветы.

Ага, значит, она поняла, что Масуд ее заметил.

— Войдите, чужих никого нет, — сказал он. — Я здесь живу, это мой дом.

Он говорил довольно резко и строго, а девушка засмеялась. Это было так неожиданно, что он замолчал. Она все еще смеялась, тихонько и шаловливо, и спряталась за угол дома. Что это за игра?

Масуд встал, прижался спиной к степе, тихонько засунул руку в карман и сдавил рукоять нагана с холодными полосками металла посередине, между «щечками». Но ответил на смех в тоне, предложенном ему этим смехом, вроде бы перенимая у девушки ее шутливое настроение:

— Э-э, что это вы платок на глаза, напялили? Даже старухи нынче сбрасывают паранджи и чачваны, эти черные тюремные сетки из конских волос, закрывающие от нас их лица, а от них весь мир, а вы прячетесь! Что вы прячете? Может, вы курносая?

Теперь он захохотал.

Видно, это задело незваную гостью, и она выглянула из-за дома и независимо и бесшумно, как привидение, прошагала на веранду, откинув с лица платок. Трудно было что-либо увидеть, пока она шла, но она смело приблизилась, и Масуд убедился, что она не толстая и не курносая, что у нее огромные глаза и тонкое белое лицо. Он остолбенел на миг перед байской дочкой. А то, что это она, он не сомневался — по одежде было видно. А встречаем мы по одежке, как говорил чекист из управления, Трошин, друг отца и его друг. Сразу иначе не распознать. Конечно, одежка может быть и маской. Внимательней, Масуд… Он стоял, старательно прислушиваясь к ночи, не пропуская ни звука.

Ночь была тиха и беззвучна.

Девушка присела на перила веранды, огладила шаровары и, найдя глазами Масуда, спросила:

— Это вы пели недавно?

— Какими судьбами вы здесь, красавица?

— Конечно, вы… Больше некому петь.

— Как вас зовут?

— Вы еще споете?

Она держалась уверенно, как хозяйка, а в него проникало странное ощущение, как будто что-то уплывало из рук. Мысленно он побольнее дернул себя за ухо, чтобы вернуть чувство реальности и своей силы. И ответил как мог разухабистей:

— А что мне! Спою! Только у меня одно условие.

— Какое?

— Назовите себя. Как вас зовут, милашка?

Она опять засмеялась:

— Ну, это условие совсем легкое! Меня зовут Дильдор. А вас?

Да, это, конечно, была она, дочь Нарходжабая. И он не сказал ей: «Завтра спою. Уже поздно. Идите спать». Ничего такого… Он себе сказал, что эта встреча может быть и полезна. Может, он услышит что-то важное. И снял дутар со столба…

— Садитесь поближе, — позвала Дильдор. — Вы ведь не будете петь на весь кишлак. Только для меня…

— Я мог бы и громче, — смутившись и ненавидя себя за это, ответил он, — но уже поздновато…

— Зажгите лампу!

— Рад бы, да керосину нет… Правда!

Дильдор перешла на край веранды, и они сели рядом. Масуд услышал, как пахло от ее мелких косичек, открывшихся, когда она стянула платок с головы и расправила его на плечах. Косички были пропитаны чем-то пьянящим — дух захватывало.

— Я догадываюсь, что вы новый учитель, — сказала Дильдор. — Но как вас зовут? Вы еще не сказали.

— Масуд. Наверно, вы дочка деда Нарходжи? — сразу спросил он, вырываясь из скованности, все время охватывающей его, и стараясь держаться раскрепощенней.

— Почему это вы моего папку называете дедом? — и Дильдор завертела плечами, изображая обиду. — У него еще нет внуков!

«Она артистка!» — отметил про себя Масуд, а вслух сказал:

— Нет, так будут! Раз дочка есть…

— Пойте! — приказала Дильдор, обрывая его, и опустила голову.

«Стыдливость еще есть, еще живая», — отметил Масуд.

— А какую песню спеть вам?

К удивлению Масуда, она стала называть когда-то знаменитые, но ныне малоизвестные песни, полузабытые или которые, казалось, совсем забыли. Неужели у нее серьезное отношение к этому? Скажи-ка! А чему, собственно, удивляться? В дом бая приглашались музыканты и певцы со всей округи и, наверно, даже из Ташкента, а среди них были и такие, что пели не ради монеты и жирного плова на тарелке, а из любви к песне. И они хранили и могли петь настоящие песни, лишь бы кто-то захотел слушать.

— Но лучше что-то новенькое, — прибавила Дильдор, — чего я не слышала ни разу. Мне любопытно.

Он настроил дутар, перебрал несколько мотивов, в том числе и шуточных, она что-то спрашивала, говорила, кажется, а он не отвечал, не слышал, он перебирал струны, пока не запел:

Видишь, горы все в камнях,

Даже на макушке,

Если не поймешь меня,

Горечь ляжет в душу!

Горе горькое в горах

Тяжелей, чем камень.

Я теперь в твоих руках —

Не убей руками!

Шутливость в его словах смешивалась с неожиданными намеками, он и сам удивлялся, а она это слышала, понимала и удивлялась этому про себя.

Ах, горы, горы, вы из гроз,

Ты слышишь, гром грохочет?

Бутоны роз, бутоны роз

Сейчас дождем намочит!

— Что это за песня? — с подчеркнутым изумлением спросила она, когда он вдруг остановился, замолчал и снял пальцы с дутара…

— Не знаю.

— А я хочу знать!

— У меня есть друг, — ответил он, улыбнувшись, — русский, очень хороший человек. Он частенько говорит на всякие лишние вопросы: «Много будешь знать, скоро состаришься!»

— Я не боюсь! Моя старость — далеко, — Дильдор опять капризно тряхнула головой и повела плечами. — А вы… вы ведь учитель? Вот вы будете стараться, чтобы дети больше узнали. Зачем? Чтобы все они скорее стариками сделались?

— Ох, а у вас острые зубки! Вам палец в рот не клади!

— Пойте!

Масуд ударил по струнам:

Приехал из Ташкента я

К вам, на свое несчастье,

Чтоб сердце, нежность затая,

В горах рвалось на части!

Ах, горы, горы, вы из гроз,

Ты слышишь, гром грохочет?..

И отвел от себя дутар.

— Нет, больше не могу.

— Не можете?

— Не хочу!

— Я пойду, — сказала Дильдор, но не двигалась.

Он молчал, и она подняла платок на голову. А он встал и, сделав несколько шагов, повесил дутар на стойку. Луна созрела, высветлила ночь, и он боялся, что Дильдор оглянется, что ему еще раз придется увидеть, какая она красивая. И застыл к ней спиной. Не было слышно ни шелеста ее одежд, ни шагов, и он спросил:

— Куда вы спешите? Разве отец дома?

— Отец в городе, — ответила она.

— В Ташкенте?

— Нет, в Газалкенте. — И он понял, что в здешних краях районный центр тоже называют городом. — Он нас бросил… И мы от него отказались! Все! Прочь! Не надо!

Девушка разнервничалась.

— Мать боитесь?

Она не отвечала, и Масуд резко обернулся, подошел и схватил Дильдор за кисть ее руки, оказавшейся тоньше, чем он думал. Совсем детской… А он сжал ее обеими своими крепкими руками и вздрогнул, испугавшись, что рука ее сейчас непоправимо сломается, как соломинка. Или что Дильдор начнет вырываться.

Но она не вырывалась.

— Я давно уж не боюсь маму, — с тоской вздохнула девушка. — Жалею ее, и хватит.

А он держал ее руку, согревающуюся в его безжалостно-сильных ладонях, и поражался себе: «Не о том, не о том я говорю с ней, байской гуленой!»

— А брата? — вырвалось у него.

— Брата? — Дильдор подняла на него глаза. — Чего бояться того, кого уж полгода дома нет? Я стала забывать, какой он…

«Все так, как отец говорил», — подумал Масуд и, клянясь, что сейчас отпустит ее и выпроводит, попробовал чуть-чуть притянуть ее к себе.

— Ну вас, вы плохой парень! Отпустите!

Пальцы его послушно разжались, тотчас же. Она шагнула, но он забежал вперед и встал перед ней, растопырив свои ручищи.

— Когда придете еще?

— Никогда! А ну, уберите руки!

— А я песню хотел допеть… — Масуд беспомощно улыбнулся. — Придете?

— Не знаю…

Он отступил.

— Если не будете распускать своих ужасных рук, может быть, и приду.

— Не буду. Честное комсомольское!

Дильдор рассмеялась так же беспечно, как и впервые, когда появилась здесь.

— Комсомольское? Это что такое?!

— Это коммунистический союз молодежи, к которому я принадлежу. Самое честное слово, которого не нарушают. Вы не знаете. Вы не поймете. Простите меня, дурака. И шагайте!

Он взмахнул рукой в сторону садовой калитки, а девушка как-то сникла, сжалась и побежала туда. Калитка закрылась, и Масуд, сколько ни вслушивался, не уловил шагов. У нее была легкая, летучая походка. Вот уж, верно, и след простыл…

Ну, так… Он сел на крыльцо и обхватил голову руками. Ничего вроде бы не случилось, и случилось такое, о чем он и думать не мог, когда выезжал сюда из Ташкента, и в дороге, и час назад. Очнись, Масуд! Увидел девушку в полутьме и… Забыл, что она байская дочка?

А что же, байских дочек теперь вычеркнуть из жизни?

Мысль отпечаталась в мозгу каждой буквой, повисла вопросом, на который он не мог себе ответить, но всем своим беззащитным сердцем видел и чувствовал несправедливость этого слова: вычеркнуть. Так нельзя. Так несправедливо… Сердце его было открыто жизни, и он ему верил.

Он подошел к калитке, держа одну руку на нагане, И тут же пристыдил себя: все было тихо. Сорвал прутик с низенького дерева, которое прислонилось к дувалу у калитки, и заходил по двору взад-вперед, пытаясь успокоиться. Это было трудно, но необходимо.

Ничего себе — первый вечер в кишлаке! Во дворе, где еще не стерлись следы Абдулладжана и Абиджана, он встретился с байской дочкой, и совсем не так, как ему представлялось это в дороге.

А почему он у Дильдор не спросил про убитых учителей — ведь она же видела их живыми? А что, если Шерходжа сам подослал сестру к нему? Шерходжа — вдруг вспомнилось имя байского сынка, как будто выскочило из ямы, из глубин растревоженной и напряженной памяти. Подослал посмотреть — каков он, новенький учитель, разведать…

Ну что ж, он не прятался, не запирался, песни пел, нормальный, даже веселый человек.

Вот только не очень нормально… Что не нормально? Здесь же был сторож, в большом соседнем доме, где сельсовет. Куда он делся? Ушел на ночь домой? Да нет, конечно, ночь — самое рабочее время для сторожа; наверно, забрался от страха в дом, заперся на замок изнутри и сидит там. А почему не пришел Кадыр-ака? Словно сговорились оставить нового человека одного в незнакомом месте. Привыкай. Здесь с тобой никого не будет. Зачем она приходила, эта байская дочка? Бывали моменты, когда он думал, что Дильдор отвлекала его, заставляла петь, а к дувалу подкрадывались, подходили убийцы. Но ведь и к нему должен был прийти Кадыр-ака! А — нет! Где же он, такой приличный чайханщик, с доброй, мягкой душой и пышными усами? Он не мог обмануть. Не должен…

Масуд подошел к садовому дувалу в другом месте и посмотрел через него еще раз. Такая тишина и такая неподвижность в мире, как будто он весь замер. Застыли деревья, и листья на них, и лунный свет на листьях…

Сейчас бы поговорить с Абдулладжаном и Абиджаном, но они ничего не могут рассказать. Ну хорошо, поговори сам с собой. Зачем тебя прислали сюда? Учить детей. Не только, Масуд, не только! Тебя послали найти убийц, раскрыть преступление. А ты? А я пока ничего не открыл, но ничего и не сделал, что повредило бы этому… Отчего же так скверно на душе?

Хуже нет, оказывается, быть в незнакомом месте, в полной темноте, наедине с самим собой. Надо было попросить девушку, чтобы принесла керосин. Обычная просьба… А может быть, сейчас войти в сад и отыскать дом, где живут Дильдор с матерью? Я пришел к вам за керосином. Мы соседи. А соседи, как известно, как у нас исстари заведено, должны помогать друг другу…

А предположим такое, Масуд. Ты входишь в сад, и тебя встречает Шерходжа. Шаг из темноты, и — нож в живот. Есть и оправдание, новенький, мол, только приехав, начал приставать к моей сестре. Ночью. Вот почему и нож! Весь кишлак примет такое объяснение и поймет.

Темная глубина неба озарялась звездами. Кое-где их посбивало в кучи, и там темень вовсе размыло. По небу, дымясь далеким, туманным светом, расползлись звездные пятна. Горная ночь оказалась куда холодней городской, зазнобило. Он вошел в комнату, нащупал раскрытый чемодан и вынул из него чапан, теплый халат, сделанный материнскими руками. Оделся, сразу стало теплее. Да, видно, Кадыр-ака уже не придет.

Масуд вновь спустился во двор и закрыл на засовы обе калитки — и ту, что вела в сад, и ту, что открывалась во внешний двор. Вернулся на веранду, взял одеяла, сложенные в углу, и расстелил на полу. Это были те самые одеяла, на которых спали до него Абдулладжан и Абиджан. Ты прочно связан с ними, Масуд, всем связан, здесь еще следы их дыхания. Выветрилось тепло, но память…

Он бережно разложил одеяла, но не лег, а снова взял дутар. Он привык к бессонным ночам, и понятно, почему не тянуло прислонить голову к подушке. Вспомнилось, как учился играть в музыкальном кружке под руководством известного дутариста Давлата Ахуна. Вспомнилось еще, как заинтересовала флейта, ему, неуемному, все хотелось успеть, и на ближайшем первомайском празднике он уже шагал по площади вместе с оркестрантами и играл на флейте. Когда это было? Совсем недавно, а кажется, давным-давно.

Он опустился на верхнюю ступеньку, где полчаса назад сидел с девушкой, подстроил дутар и заиграл старинный мотив «Чаргох», который слышал как-то в городском парке культуры и отдыха. Необыкновенный музыкант, забывшись на сури возле речки, играл этот мотив, околдовывая прохожих. А они не мешали музыканту, молчали, сбившись в толпу и затихнув. Они слушали, кажется, не дыша, вычеркнув из жизни все трудности и раздоры, молчаливо теснясь и уступая место друг другу. Масуд, вспоминая этот миг небывалого людского родства, о котором напомнила музыка, играл даже сейчас не для одного себя, а для всех, кого не было здесь, и пропустил слабый и нерешительный стук в садовую калитку. Он оторвался от дутара, когда постучали второй раз — громче и чаще.

Какую-то долю времени, какой-то миг он не мог словно бы вынырнуть из потока мелодии, похожей на древнюю сказку, на безбрежную пустыню, по которой, тяжело ступая, перешагивая через трещины в земле, не выдерживающей слишком жгучего жара солнца, его немилосердной любви, заунывно покачиваясь, длинным караваном брели верблюды, и эта музыка была и о них, и о любви, бессмертной, как солнце, земля, жизнь и дорога…

Но через мгновенье он спохватился и подумал: кто бы это мог быть? Кадыр-ака? Почему из сада? Шерходжа? Зачем ему стучать, он мог бы под дивные звуки струн незаметно перемахнуть через забор. Дильдор? Среди ночи? В дом мужчины? Даже для байской дочки слишком дерзко. Потеряла голову от пылкой любви?

Как всегда, он умел расковывать и прибадривать себя в таких случаях дозой юмора и поэтому стал другим, стремительным и собранным человеком сейчас же, едва повесил дутар на стойку. Наган в руке. Курок взведен и поставлен на предохранитель.

— Кто там?

— Я! — послышался недовольный голос Дильдор. — Откройте!

Он спрятал наган, отодвинул засов калитки и тотчас же отшатнулся в сторону.

Дильдор вошла одна, держа в руках какую-то посудину.

— Где же вы? Помогите хоть!

Он взял из ее рук банку, пахнущую керосином.

— Вот вам, — сказала она. — Можете зажечь свет.

Масуду стало неловко, что он с такими строгими мерами предосторожности встречал девушку, которая позаботилась о нем. И вспомнил отца. Что бы отец сказал по поводу того, как начиналась его жизнь в кишлаке? По поводу его неослабной бдительности и мер? Наверно, не поругал бы… Однако, поднявшись на веранду, он спрятал наган между книгами и на ощупь разыскал в чемодане спички. Зажег одну. Дильдор, поднявшаяся за ним, попросила:

— Дайте мне.

И подержала горящую спичку, подняв повыше, чуть ли не над головой. Он нашел лампу и быстренько налил в нее керосин.

— Ой, — вскрикнула Дильдор, когда остатками пламени на спичке обожгла пальцы, сунула их в рот и засмеялась.

Смех у нее был непритворный, простой, и смелый, и чистый, а смех — ведь это характер.

Масуд поднес спичку к фитилю, он занялся, потрескивая, покоптил и успокоился. Стекло на место, и по веранде разлилось теплое даже на вид озеро света.

И первое, что сделал Масуд, не приказывая этого себе, разглядел Дильдор. На свое белое — оказывается, белое — платье она накинула на редкость богатый, каких Масуд, кажется, и не видел раньше, золотошвейный жилет, и он туго обтягивал ее твердые груди. Косички, кончики которых она перебирала пальцами, отсвечивающими хной на ногтях, были у нее длинными, доставали до груди, но не прикрывали этих проклятых выпуклостей под жилетом. Подними свои глаза выше, на ее глаза! О, как они смущенно прикрыты веками с длинными и густыми ресницами… А щеки ее разгорелись, запунцовели. Этот жар, поднимающийся откуда-то изнутри, со дна души, где нет ни хвороста, ни углей, не может быть искусственным, его нельзя распалить нарочно, зажечь, как лампу от холодной, маленькой спички. В нем всегда — настоящее, неподдельное.

Дильдор из-под ресниц тоже рассматривала Масуда. То взблеснет своими черными глазами, то спрячет. Масуд почувствовал это и сам, возможно, покраснел и задвигался. Швырнул подушку в угол веранды, запрокинул одеяло, сложил его пополам, чтобы было помягче, и пригласил девушку сесть.

— Я пойду сейчас, — сказала она, но села.

Странно, что ни говори… Не боясь чужого, незнакомого, такого рослого, для нее — почти великана, приходит в дом — не среди бела дня, а под звездами и луной. Есть над чем задуматься! Кто-нибудь следит за ней, оберегает? Да хватит тебе!

— Вы не боитесь меня, Дильдор?

— Я? Нет. Вы же учитель. Не можете вы обидеть девушку… вообще, наверно… А еще… раньше, чем начали уроки в школе… Что о вас скажут завтра люди кишлака? Учитель — это… я думаю… сама скромность и порядочность. Разве не так?

Она если и не смеялась, то улыбалась — довольно издевательски и… доверчиво. Вот что было любопытно в ней — она вся скроена из каких-то несовместимых, детских крайностей!

— Мама уснула, — договорила Дильдор, сразу став суше и печальней, — я и пришла, — и вскинула на него непомерные глаза, ну прямо как самые крупные сливы по величине, только черные насквозь, до неизмеримой глубины, где дрожат пятнышки света от лампы. — Знаете, я все время одна-одна… Отец в городе. — Она подумала и отвела глаза. — Брата нет… И не знаю, где он. Одна, понимаете? Хоть руки на себя наложи! — вскрикнула она, и слезы скопились в ее глазах, увеличив отражения от лампы.

Но она тут же рассмеялась звонко:

— Одна среди людей…

— Одна? — переспросил он.

— У меня нет даже подруг!

— А с бывшими учителями вы не встречались?

Наконец-то он выбрал момент для этого вопроса и спросил, хотя прозвучало это вдруг и — совсем не специально — с оттенком ревности. Дильдор уловила глупый оттенок и улыбнулась.

— А что вам интересно?

— Неужели вы не видели Абдулладжана и Абиджана?

— Конечно, видела. Первый был щупленький, маленького роста. Не чета вам! Но — живой и деятельный парнишка… Это он парты из города привез. На арбе. Бегал по всему кишлаку, переписывал детей. И к нам заходил!

— К вам?

— Ну да! Спрашивал: хочу ли я учиться?

— А вы?

— Мама зашумела, палкой прогнала его! Он ведь был такой… как цыпленок…

— А застрелили. Кто?

— Я не знаю. Правда! Помолиться могу. Могу сказать: «Честное комсомольское!» — Дильдор слегка раскинула руки и пожала плечами. — Слышала выстрелы. Ночью… Маму спрашиваю: «Что это?» А она говорит: «Охотники. Куропаток бьют!»

— Ночью?

— Я тоже подумала — как же: ночью, куропаток… Страшно! А мама уже спит. Она очень спать любит и быстро засыпает, на бок повернется и — раз… А утром нашли Абдулладжана… К нам следователь являлся! Я ответила, что слыхала стрельбу. Ну, и что? Ее многие слыхали. Записал в тетрадь и ушел.

— Да, страшно вам было. Натерпелись… Ваш дом ближе всех к школе, а в доме — никого, кроме мамы. Одни женщины!

— Ну да! Отец в Газалкенте. Говорят, на свадьбе гулял… Он вообще нас забыл. Живет с любимой женой, Суюн-беке. Она ему дочку родила. А до нас ему дела нет. Всех вас, мужчин, надо бить хорошей камчой! Не знаю, какая это новая власть, надолго ли она, но один закон у нее очень мне по сердцу! Чтобы у мужчины было не три, не четыре жены, а одна, единственная, на всю жизнь!

— Есть такая привязанность и без закона, — сказал Масуд, словно бы отвечая ей, потому что она смотрела на него во все свои огромные и прекрасные глазищи.

— Где это вы видели?

— Моя мама двадцать два года назад заставила отца влюбиться в нее, да так, что никаких других жен у него не было и в помине и до сих пор они друг без друга дня не проживут.

— Счастливая у вас мама… Завидую ей!

— Не завидуйте.

— Почему?

— Потому что и вы можете с одного взгляда прививать джигита к себе! А может быть, уже привязали…

— На всю жизнь?

— Да!

— Ну и врун! — Дильдор всплеснула руками и хлопнула в ладони, засмеялась. — Умереть мне тут!

Она заливалась, а Масуд машинально схватил себя за ворот, как хватаются за него верующие, произнося страшные клятвы, и повторил то же самое другим, напористо-возмущенным и открытым всем опасностям жизни тоном:

— Умереть мне самому тут! — Он встал, отшагнул и прислонился лбом к стойке, на которой висел дутар, так, что тот качнулся и едва не упал с гвоздя, а он и не заметил. — Я думал, что еще не родилась девушка, которую я… А такая, оказывается, родилась здесь, в горах, и прыгает, как коза, с камня на камень…

— Ладно, ладно! — Дильдор и хмурилась и кокетничала. — Язык без костей! Еще скажете, что песню сами сочинили для одной вечерней гостьи: «Бутоны роз, бутоны роз сейчас дождем намочит!» Лучше сыграйте что-нибудь другое и спойте. Хорошо поете! — обогрела она закаменевшего парня. — Только не про розы. Про что-нибудь ваше, новое…

Масуд снял с гвоздя дутар, благо, что и стоял рядом, мысленно говоря ей спасибо за то, что она остановила его, не дала выговориться ему, не дала прозвучать словам, к которым он попал бы в неволю, и вернула даже спасительную усмешливость.

— Как хотите, но эту песню тоже вам посвящаю, — сказал он, садясь напротив нее и трогая струны.

— Мне?

— Да, вам. И своей маме, и всем женщинам и девушкам, знакомым и незнакомым…

— Как она называется?

— «Будьте счастливы!»

— Ого! — она качнула головой, глаза ее блестели.

А он вспомнил гулянье в парке культуры и отдыха, как раз тогда, когда слушали музыканта у реки, и свою газель, над которой просидел всю ночь перед этим. Был разгар весны. Готовились отметить праздник женщины, праздник ее свободы. Это было первое гулянье в азиатской столице, устроенное в честь женщины, руками которой нянчились дети, разводился огонь в домашнем очаге, мылась посуда, шились рубашки, делались и вышивались тюбетейки, срывались плоды с деревьев, собирались вещи в дорогу. Первое за века! Масуд пришел на это гулянье с матерью. Самые храбрые женщины, виновницы и героини торжества, стояли на ступенях высокой мечети и бросали с них в жаркий огонь громадного, трескучего костра свои паранджи и чачваны. Это стоило не одной газели…

Там, у тех ступеней, он спел свою песню первый раз.

Откройте лица, любимые, они хороши и чисты,

С ними сравниться не могут лучшие в мире цветы!

Идите сквозь жизнь без страха, дарящие жизнь другим,

А я подарю вам песню, как вашей свободы гимн!

Дильдор выслушала все до конца, не шевелясь, прошептала:

— Я боюсь за вас…

— Почему?

— Абиджан был похож на вас. Такой же… А…

И в этот миг за садовым дувалом послышался пронзительный и визгливый женский голос:

— Дильдор!

— О боже! — Она проворно вскочила, прыгнула с веранды и, поправляя платок, побежала к калитке, в темноту.

Все это случилось так быстро, что он чуть позже догадался: ее позвала мать. Только что была здесь эта Дильдор, это наваждение, и опять исчезла. Масуд спустился во двор, постоял немного, потом возвратился на веранду, потушил лампу, но постель разбирать не стал, а сел в комнате на парту и посидел, как запутавшийся ученик…

Он знал себя и предполагал, что когда-нибудь с ним могло такое случиться. Когда-нибудь, но почему — сейчас? Могло, но почему случилось? Этого он не знал…

И еще он не знал, что в тесном садовом домике, сидя на углу ковра, будто бы свернувшись комочком, Дильдор рассказывала о новом учителе своему брату Шерходже. Широкое плоское лицо брата заросло, как у зверя, патлы свисали сзади, на шее. В горах, где он скрывался, не очень-то посмотришь за собой. Брат сидел на ковре и доедал плов, который еще вечером, когда он появился, приготовила ему мать. Видно, сильно там проголодался, в своих горах, так ел. Совал жирный рис в рот горсть за горстью, облизывал пальцы и казался жадным стариком. Но глаза и обрамлении этой волосни молодо поблескивали.

Загрузка...