ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Лил не переставая дождь…

Хотя каждая осень неизбежно роняет свои дожди на землю, обезводевшую за лето до пепельной сухости, такие долгие и сильные ливни над Ташкентом поистине редки. Много месяцев горожане ждали, что тучи наконец-то остановятся над ними, над крышами их домов, над деревьями их улиц, обманывались и наконец дождались.

Солнце скрылось в свинцовой черноте неба, и дождь хлестал все сильнее, все пуще. Так продолжалось уже третий день, дождь не собирался затихать. Улицы с небольшим наклоном, каких немало в городе, стали похожи на реки, через них перебирались, стаскивая обувь и поддергивая штаны и халаты. И смеясь, потому что все были рады бесплатной воде, затопившей арыки, этому небесному дару.

Тамара, наверно, одна из немногих с утра разворчалась на непогоду, на темное небо, на то, что за весь день в ее галантерейный магазинчик заглянуло несколько случайных покупателей, а скорее просто прохожих, пожелавших хоть на пять минут укрыться от ливня. Они не столько покупали, сколько попусту интересовались ценами и рассматривали товар.

К вечеру приказчик Закир доложил, что продал полдюжины платков, два-три куска мыла да катушек с нитками — меньше, чем пальцев на руке, и стал отпрашиваться домой. Она его отпустила. Он женился недавно и каждый день норовил уйти пораньше, спешил к своей молодой подруге.

А Тамаре некуда было спешить, ее никто не ждал. Кроме одиночества, которого она боялась. Кроме тоски, в которой она жила свои лучшие годы. И не то что она тосковала по мужу, не показывавшемуся ей на глаза месяца три, если не больше. Широкое короткобородое лицо Нарходжабая, уже покрывшееся сединой, редкие волосы на крупной голове, толстые ноги не вселяли в нее симпатии, не радовали. Но хоть такой, а муж! Живи, если женился. Руки у него сильные, жилистые… Тамара поймала себя на том, что начала скучать об этих руках.

Тоска, какая тоска, пошла бы на улицу, нарядившись, да куда пойдешь в этот ливень, заунывно играющий на водосточных трубах? За извозчиком не сбегаешь, чтобы съездить в кафе, где можно хоть часок на людей посмотреть и себя показать, увидеть кого-то, кроме старой прислуги, косолапой тети Олии, и заметить, как косятся на тебя мужчины то из-за одного столика, то из-за другого, забывая о своих спутницах, а ты тихонько ешь серебряной ложечкой холодное мороженое, а сама вся горишь.

В этот вечер тоска стиснула ее крепче железных рук Нарходжабая, хоть выходи под дождь и кричи, зови кого угодно на помощь. Поднимаясь из магазинчика, который муж попросту называл лавкой, наверх, в жилые комнаты, она остановилась и подумала, что вновь начнет придираться ко все безропотно делающей и беспомощной в том, чтобы спасти ее от тоски, Олии, настроила себя на терпение, потому что и ворчня, непристойная для молодой женщины, и крики, сносимые Олией, все равно ничего не дадут. И вошла в первую, самую просторную комнату, разозлившись, что она такая страшно просторная для одной.

Дверь длинно-длинно проскрипела, закрываясь за спиной. Завтра же отругает Закира. Он следит за домом, пусть смажет петли. И не отпустит из лавки так рано в наказание. Пусть сначала все сделает для хозяйки, а потом уж к жене убирается. Сейчас тетя Олия начнет смиренно расспрашивать, что приготовить и подать на ужин. Она ее помучает! Для чего?

Три месяца назад Нарходжабай провел с ней всего одну ночь. Куда он делся? Где и чем занят? Вспомнились слова его перед уходом:

— Будут спрашивать, скажи, что я дал тебе свободу.

— А если я и правда стану свободной? — испугала она его.

— Делай что хочешь.

Вот и весь их разговор на прощанье. Не очень-то он испугался.

Тамара приблизилась к стенному зеркалу. Никто на тебя не смотрит — любуйся сама. Когда-то было чем любоваться! Белое лицо, лукавые глаза, беззаботный смех. Высокая, горделивая. А теперь? Под глазами синяки. Не стройная, а худая, отощала от тоски, что делать?

Круто повернувшись, она принялась сдергивать с себя одежду, покидала все на пол и вернулась к зеркалу нагая. Крепкие, как яблоки, круглые груди с темными шишечками сосков дрожали. Ноги, быстро утончавшиеся книзу, были гладкими, без единого бугорка, во всю длину.

Олия вошла незаметно и удивилась, увидев хозяйку. Стояла с отвисшей челюстью и молчала, словно бы забыв, зачем пришла, пока Тамара, оставшаяся в общем довольной собой, не рассмеялась и не приказала:

— Беляши! И баню!

Олия не уходила.

— Сначала баню! — Сдернув с вешалки, Тамара накинула на себя халат, а прислуга суетливо загремела на черной лестнице, может быть покатилась.

Баня была построена еще при родном отце, разгуливавшем теперь по Турции. Соорудил ее молодой китаец, удивлявший тем, что всегда улыбался, когда появлялись люди, но не говорил ни слова. Пар по трубам проходил под софой, и она так нагревалась, что лежавшего на ней человека распаривало до костей.

Она любила эту софу. Лежа на ней лицом вниз, она пыталась сейчас забыть обо всем, ни о чем не думать, но горячий пар обжигал дыхание, и Тамара чуть не вскочила, чтобы наорать на Олию, набросавшую слишком много дров под котел. Лень, однако, пересилила, пар расслабил. Постепенно и задышалось легче, свободнее. Легче стало и всему телу. Она села на край софы и начала выливать на себя воду из тазов, поставленных Олией в ряд. И когда опрокинула последний, третий таз, показалось, что родилась заново и еще ничего не потеряно.

Она набрала воды, полоща в ней руку, и принялась намыливать свои длинные черные волосы и ворсинки под мышками. Круглое варшавское мыло таяло, пузырясь и незримо распуская вокруг ни на что не похожие, далекие, иноземные запахи.

Из бани Тамара вернулась в теплом европейском платье и пуховом платке на расчесанных густых волосах. В светильниках на стенах столовой уже горели свечи, на столе ее ожидало блюдо, накрытое другим перевернутым блюдом и полотенцем, чтобы беляши не остыли, маленький никелированный самовар шипел на витой подставке, а из чайника с бледными розами по всей комнате разносился аромат цейлонского чая.

Тамара подумала, что нэп давал людям жить, ташкентские улицы были забиты магазинчиками, кафе и кондитерскими, где можно купить и свои, и заморские вещи, были бы деньги…

— Тетя, идите чай пить! — позвала она Олию, заранее потешаясь тому, как шумно будет дуть старуха в блюдечко с чаем, все-таки не так скучно.

— Я уже пила чай, — ответила Олия из дверей, — лучше в баньку схожу.

Ну что ж… Одна так одна. Не станет же она упрашивать прислугу. Тамара обошла стол, остановилась у тумбы с граммофоном, откинула крышку и поставила пластинку, присланную отцом из Стамбула. Томный голос запел о встрече влюбленных на берегу моря в лунную ночь.

Где море? Лужи на улице, переполненные дождем. Даже лунной ночи нет…

Как в колокол, забили часы на стене.

Тамара съела беляш, расхаживая по комнате, потому что не тянуло, даже боязно было сидеть одной за столом, потом присела все же, налила себе чаю, откусила кусочек сахара и сделала всего один глоток, когда внизу, возле уличной двери, нежно задребезжал звоночек. И сердце у нее сразу ушло в пятки: «Кто это может быть?» Осторожный звонок повторился. «Неужели снова обыск?»

Они, хмурые люди из ГПУ, были у нее около месяца назад. Все осматривали, записывали. Спрашивали о Нарходжабае. А что она могла сказать, когда сама не знала, жив он или мертв? Спрашивали о Шерходже. Она сказала правду. Видела Шерходжу, когда старшая жена Нарходжабая привозила к ней в гости своих детей. Сухощавый, красивый подросток, интересовался конкой и катался на ней, это было, а больше она его ни разу не видела.

В третий раз позвонили… У Нарходжабая был свой ключ, он открывал эту дверь без звонка, он приезжал домой. Нет, это не обыскивающие, не ГПУ. Те после первого звонка начинают громко тарахтеть в дверь.

Тамара с остановками, замирая, спустилась к двери и спросила:

— Кто?

Довольно грубый, но предупредительный голос ответил с той стороны двери:

— Я… Откройте, Тамара… Я Шерходжа…

Она не двигалась, а он просил:

— Откройте скорее…

Тогда она повернула ключ и сняла с двери крючок. Человек, который вошел в прихожую и захлопнул за собой дверь, был совсем не похож на Шерходжу, запомнившегося ей. Плечистый, даже громоздкий, будто разросшийся по сравнению с тем прямым, тонким, складным мальчиком вширь, а не только вверх, неряшливо заросший и грязный. Глаза его смотрели колюче и настороженно. И вдруг он улыбнулся, и эта улыбка при всей своей ядовитости и надменности напомнила ей того подростка. А он, словно догадавшись о ее сомнениях, повторил убедительно и резко:

— Я — Шерходжа.

О чем-то надо было спрашивать, и она поборола страх и растерянность, спросила:

— Откуда вы?

— Издалека.

— Как приехали?

— На вороном коне.

Невозможно было угадать, смеется он или говорит правду.

— А где же конь? — спросила Тамара.

— Заехал к мяснику на базар и продал на колбасу, Хорошо, что застал, он уже закрывал свою вонючую лавку. Дождь! Но мне повезло! Я везучий, мадам. Не было ни рубля, а теперь — вот… — Шерходжа вынул из кармана несколько бумажек, смятых в кулаке. — Видите? Правда, мясник сначала отказывался: «Бесценный конь! Разве можно такого?» А потом только сказал: «Эх-ма!» И вот все, что осталось от коня.

В руке он держал мокрую насквозь мешковидную сумку, перевернул, потряс, и на пол вывалилась и брякнула уздечка, отделанная серебряными бляшками. Под ней сразу же образовались мокрые пятна. И Тамара спохватилась: сын мужа после длинной дороги, грязный, ему надо отмыться и поесть.

— Пойдемте, — позвала она, шагнула и остановилась. — А это спрячьте!

Приходя в себя, она понимала, что Шерходжа не обычный гость, не прогулку совершал в Ташкент, как в тот раз, а может быть, бежал от кого-то, скрывается. И надо быть осторожной.

А он подобрал уздечку, засунул в сумку, а сумку — под лестницу.

— Ладно, — сказала она, — работница уберет. Я скажу. За вами не следят?

— В такой дождь и полицейские хоронятся в своих пещерах. Я сказал — я везучий.

Тамара вернулась, накинула крючок на дверь.

— Не бойтесь, — ухмыльнулся гость. — Я не просто везучий — бог мне помогает. На улице — ни души.

За столом, когда он проглатывал беляши, хватая их один за другим грязными руками, Тамара спросила:

— Где отец?

Он засмеялся, вытер руки о бока и ответил:

— В тюрьме.

Это не было такой неожиданностью, чтобы она схватилась за голову и запричитала, только облизала губы, сохнущие не меньше, чем от жара в бане на софе, и спросила, подавляя неприязнь к человеку, от которого отталкивающе разило по́том и который даже не отирал бородки, отекшей беляшиным жиром:

— В баню хотите? Баня готова.

Он распахнул свои руки:

— Ну, в самом деле, я родился под счастливой звездой и живу под недремлющим, оберегающим меня оком аллаха! — и встал. — Спасибо, мадам, — и поклонился, не спуская с нее взгляда, показавшегося ей теперь невыразимо бесстыдным.

— В ту дверь, — ткнула пальцем она, стягивая пуховый, платок с головы и запахивая им вырез на груди.

Взгляд был таким, что даже шея и белый треугольник тела в этом вырезе платья покраснели.

У двери Шерходжа встретился с тетей Олией, но не задержался и прошел, отстранив ее рукой, как вещь. Стало неудобно перед прислугой, будто и она заметила его взгляд, и Тамара сказала:

— Это сын мужа…

— А, радость! Какая радость! — замахала красными ладонями тетя Олия. — Чем помочь, барыня?

Тамара тоже поднялась из-за стола:

— Давайте одежду посмотрим, выберем что-нибудь для него.

По пути в спальню, к шкафу, она подхватила из кресла у стены чапан Шерходжи и заметила расползшиеся швы. Олия спустилась в баню и принесла оттуда измазанные грязью, покривившиеся сапоги.

— Давайте, барыня, я, — сказала она, увидев, что Тамара уже зашивала чапан.

— Я сама, — ответила та, откусывая нитку. — Это ведь мой долг.

— Конечно, добрая вы моя.

Вместе они перерыли и перебросали остатки мужниной одежды, отобрали рубашку, кальсоны, брюки, другой халат. Даже новую тюбетейку она нашла. Попалась ей под руку коробка с бритвенным прибором, и она протянула Олии:

— Отнеси ему в баню.

Та опять ушла, а Тамара села и задумалась.

Если ГПУ проследило за Шерходжой, то они придут сюда. Может быть, сейчас. Сердце ее похолодело. «Господи, за что ты меня караешь? Мне хватает хлопот из-за такого мужа, из-за отца этого Шерходжи, теперь еще и сам сыночек добавился. За что мне такое наказание?»

Встав, она решительно прошла в гостиную и со стула загасила все стенные светильники, оставив только три свечи на столе. Может быть, самой улизнуть? Куда? Нет, нужно от него избавиться. Во что бы то ни стало. Пусть еще поест вволю и убирается! Затемно. Пока дождь.

Ей стало чуточку спокойней от твердого решения.

Ну, даст ему поспать два-три часа, нельзя же быть бессердечной, а потом разбудит. Сама.

Она велела Олии вновь раздуть самовар, а сама уселась к столу и, вертя в пальцах витую, словно не из проволоки, а из скрученной шерстяной нитки связанную подставку, поразилась, неужели так может измениться подросток, виденный ею… сколько лет тому назад? Семь лет… Да, семь, она подсчитала по пальцам. Ему было тогда шестнадцать, ну семнадцать, не больше… Как и ей! Они — ровесники, может быть, она даже на год младше. Но она тогда стала из невесты женой Нарходжабая, а он… только теперь превратился в джигита. И какого!

Она и не заметила, как Шерходжа вернулся. Вскинула голову и увидела, что он стоит в дверях. Плечи богатырской силы, чисто выбритое лицо, смоляные вихры, расчесанные и даже подкрученные усы. Однако он мужчина небывалого самообладания. Боже, какой завидный мужчина! Вот только этот бесстыдный взгляд…

Подошел и спросил, как дома, как будто все эти семь лет прожил здесь, с ней:

— У тебя водка есть?

Может, его сразу выгнать? Может быть, сказать — нет. Вместо этого она встала, подошла к буфету и, взяв черную бутылку, несмело поставила ее на стол, поближе к нему, пододвинувшему к столу кресло. Пока он открывал бутылку и до самых краев наполнял водкой пиалу, было слышно, как за окнами шумит и шумит бесконечный дождь. Ничего не сказав, Шерходжа опрокинул злейшую жидкость в себя, вытер губы под усами и вздохнул:

— Слава тебе, боже!

Еще о боге вспоминает. А на отмытом лице — смертный грех. Жесткое лицо.

— Ты не пьешь? — спросил Шерходжа, снова наполнив свою пиалу и собираясь налить ей. — Выпей со мной.

— Вас ищут. Ко мне приходили из ГПУ.

— Тише, — он поднял палец, выпил и стал закусывать беляшом. — Садись…

Она присела, подставив руки под подбородок и оперевшись о край стола локтями.

— Когда приходили?

— Наверно, с месяц назад.

— А! Значит, не нашли… Настанет время, мы их будем искать. Всех отыщем.

— Могут прийти сегодня ночью.

— Гонишь?

— Не хочу, чтобы вы утонули, Шерходжа. По-моему, вода поднялась выше вашей головы, может быть, и на метр!

Он усмехнулся, дожевывая еще один беляш.

— Если вода поднялась выше головы, то уже неважно, на сколько. Мой отец всегда так говорил. Выплывем! — Он плеснул в пиалу еще немного водки, выпил, и она подумала, что сейчас его развезет, чего доброго, расшумится, разбуянится, но он спросил совершенно трезво: — У тебя есть вайвояк?

— Что это такое?

— Не знаешь? Это маузер. Очень мне нужен маузер… маузер, маузер, — стал повторять он, закрыв глаза кулаками, а когда отнял их, в глазах его стояли слезы. Он плакал. Да, он плакал, по-мужски, беззвучно, и слезы его разбудили в душе Тамары не жалость, а какое-то совсем другое чувство, исполненное уважения и даже гордости за такого человека.

— Где его взять? — прошептала она.

— Достань… С кем хочешь поговори. Отдай самую драгоценную свою вещь. Связку жемчуга, рубин, изумруд! Отец тебе вернет.

— Он в тюрьме, сами сказали. Это правда?.

— Я верну. Задарю!

— Спрошу у Закира…

— Какого Закира?

— Моего приказчика.

— Надежный человек?

— Свой. За золото молодую жену продаст.

— Тамара! Я тебя расцелую. Как самую любимую! — Он встал с трудом, то ли от усталости, то ли от выпитого, и двинулся к ней.

Он подходил качаясь, она тут же вскочила и попятилась.

— Ты меня боишься? — Он остановился, сжав кулаки. — У меня сильные руки. Видишь какие? Пока их скрутят, я всех застрелю, зарежу, огню предам!

Хорошо, что не кричал, а шипел.

— Вам надо спать, Шерходжа. Отдохните.

— Да, — сразу согласился он.

Его уложили в отдельной, тихой комнате с зашторенным окном, но сон не шел к нему, изможденному, будто отказался от него навсегда. В темноте он снова бил ножом Дильдор, ее воздушное тело улетучивалось из его рук, исчезало и оставалось, но уже неживое, бестрепетное. Снова шел каменистой тропой за кладбищем, на котором лежали ходжикентские предки. Чьи-то голоса долетали из темноты, которую рассекали и не могли развеять фонари и факелы. Еще немного, и все осталось сзади — и голоса, и огни…

Он там родился и вырос, он знал все тропы вокруг, как они не знали, те, кто пытался найти его, настичь, и свои земляки, с детских лет прикованные к полям, к жалким клочкам земли, куда только и водила их данная им богом дорога, и чужие, приехавшие сюда, этот русский чекист, этот бравый учитель, совративший сестренку, погубивший ее. Учитель убил Дильдор, и это ему не забудется, не простится.

Отчаянные, похожие на бред воспоминания обретали ясность и плоть. Далеко остались родной кишлак, глупая Замира со своим глупым отцом. А ему, Шерходже, судьба еще даровала жизнь. Для чего? Для отмщения. Тамара достанет маузер. Первая пуля Масуду. Он убьет Масуда, а тогда остальное… Тогда он сообразит, что дальше. Пока не надо ничем загромождать своих мыслей, не надо. Масуд!

Если он не сделает этого, если промахнется, будет мучиться до конца своих дней, до последнего вздоха. Он не думал, не заботился о том, как сберечь свою собственную шкуру, выбираясь из кишлака. Только о Масуде.

Часа два он шел не останавливаясь, пока не начал спотыкаться о камни. У подножья горы напился из родника, про который знал с поры счастливого детства, и лег прямо на холодную землю, вытянулся на спине. Давно утихло все, темень убрала кишлачные огни, расстояние отнесло в небытие лай растревоженных ходжикентских собак. Он лежал, отдыхал и думал: куда идти? Газалкент закрыт, там его уже ждут. Мардонходжа в Богустане — предал, как сказал караванщик, узнавший об этом от ишана. Все предатели. Верить можно одному себе. До конца.

Больше никаких мыслей не рождалось, даже куцых. Все тяжелело — ноги, руки и веки, наползающие на глаза. Самой тяжелой ношей стало сердце — от боли и злобы, переполнивших его. От беспомощности, неожиданной, как нищета для богача. Еще вчера он был хозяином золота, коня, оружия, Замиры. А сейчас все потеряно, у него нет ничего, кроме исфаганского ножа, которым убита некогда действительно любимая сестра.

Может быть, он все решит — этот нож? Вот сюда, между ребер, в тяжелый комок сердца, — и не думать, не искать выхода, даже не вставать.

Но человек живуч и не просто расстается с собой.

Шерходжа добрался до пещеры, где провел не один день, пока солнце грело родную землю лучше любой печи. Своей пещеры. Отыскал здесь, в еще одной железной коробке, когда-то плотно набитой иностранными патронами, забытый кусок казы — конской колбасы — и пересохшую лепешку. На день хватило. И сил прибавилось. Но на большее судьба не даровала ни крохи. А холод выгонял из пещеры.

Нет, не протянуть одному. Требовалась не только еда. Требовались какие-то люди, не для спасения — для помощи, чтобы сделать задуманное.

Куда же идти? Где могут появиться чекисты? Он все время опережал их, его мысль и ноги работали быстрее. А теперь? Новая ночь осела на горы, журчал исчезнувший с глаз ручей, звезды лучились в небе, помогая ориентироваться.

К полночи он выбрался из придорожных кустов близ того кишлака, где жил Халмат Чавандоз, отец Нормата, разделявшего тюремную камеру с баем, которому так верно служил всю жизнь. Почему же так верно? Чекисты не знали этого. А он, Шерходжа, знал.

С юности Нормат жил мечтой о Дильдор. Отец первым заметил это и обещал сделать Нормата зятем. Шерходжа долго смеялся, но отец рассердился:

— Зря смеешься, дурак! Он получит Дильдор, как мы с тобой луну с неба. Но пусть пока верно служит, мне больше ничего от него не надо.

Тогда Шерходжа подивился не коварству, а уму и властности отца, поучился у него.

За плечами белели под лупой высокие вершины гор. Ровной походкой он дошел до двора Чавандоза, но стучаться не стал, чтобы не поднимать переполоха, а перемахнул через дувал и… почти столкнулся с Халматом, отиравшим коня в углу двора, возле конюшни. Похоже, он только что вернулся на нем откуда-то. Прятаться было поздно и ни к чему, Халмат в упор смотрел на него.

— Байвача? — спросил он знакомым баском. — Что это вы в такое время, как вор, через дувал?

— Э-э…

Халмат ждал.

— Думал, спите, не хотел беспокоить.

— Ну ладно… И так сойдет. Как отец, здоров?

— Привет передает.

Халмат ногой подвинул приготовленную кучу люцерны под нос коню, показал на веранду:

— Гостем будете.

На веранде сели друг против друга, помолились. И Чавандоз спросил:

— Откуда же ваш папаша привет передает? Из тюрьмы? Ведь он в тюрьме сидит.

— Слышали?

— От людей ничего не спрячешь, как из черствой лепешки волоска не вытащишь. А как Нормат?

— Ваш сын? Ничего, здоров, работает.

И Халмат усмехнулся:

— Что случилось, байвача? Вас мать родила, чтобы врать?

— Не трогайте мою мать!

— Но ведь Нормат тоже в тюрьме. Что плохого сделал вам мой сын? Как только вылупился, с тех пор служит твоему отцу. Давно бы мог свой дом иметь, свое поле, теперь, слава богу, землю дают всем, кто работать хочет. За это кровь проливали… А он все крутится возле бая. Прожил свой век у него на побегушках. И даже за решеткой вместе с ним.

— В земле ковыряться лучше? Свои мозоли лизать?

— Лепешки с неба не падают.

— Нормат женится на Дильдор.

— Мертвой? — спросил Халмат Чавандоз.

Кожей Шерходжа ощутил свой нож за пазухой, за поясным платком. Примерился, далеко ли от него Халмат, рослый и крепкий, верткий и ловкий, все свои годы проведший на коне. Недаром его назвали Чавандозом — Всадником. Надо было как-то выиграть время, хоть минуту, и Шерходжа спросил, стараясь казаться пораженным:

— Мертвой? Дильдор? Что вы говорите?!

Тогда Халмат предупредил его, вероятно потому, что он невольно пошевелился.

— Сиди тихо. Я только сейчас из Газалкента. Ездил туда к Саттарову, чтобы справиться о судьбе своего сына. И все узнал. Я все знаю, — повторил он значительней. — Советую тебе явиться к Саттарову с повинной. Игра твоя кончена, байвача. Сейчас вместе поедем в Газалкент. Жена!

Он оглянулся на темное окно в конце веранды. Нельзя было терять ни секунды, и Шерходжа с выхваченным ножом приподнялся и рухнул на Чавандоза. Эта секунда, а может быть, и меньшая долька времени спасла его. Он крутнул раз и другой нож, всаженный по рукоятку в грудь Халмата, а жена Чавандоза так и спала в темной комнате, ничего не зная о постигшем ее горе.

Шерходжа действовал, как быстрая и точная машина. Схватил седло, замеченное на веранде сразу, едва повернул голову, донес до дувала и вскинул на спину коня, хрустевшего люцерной. Подпруги натянуты, стремя поймано. И вот — он в Ташкенте. Попробуй после этого не сказать, что ему помогает бог?

Ах, если бы еще хоть каплю сна! Он ворочался под шум дождя, закрывал глаза, зажмуривал их что есть силы, но сна не было. Не удавалось забыться и отключиться от мира, от далеких и близких воспоминаний, и он встал, нащупал ногами чувяки на полу и пошел…

Еще на пороге ее комнаты он понял, что Тамара тоже не спала!

— Караул! — слабо прошептала она.

Это придало ему смелости.

Когда он прилег к ней и прижался, она повторила:

— Караул! — и сделала попытку вскочить, но он обхватил ее и удержал. — Что вы делаете? Стыдитесь. Я жена вашего отца.

— Он в тюрьме, — зашептал Шерходжа. — И не выйдет оттуда. А ты будешь моей.

— Не трогайте! Я Олию позову!

— Отца расстреляют, а мы обвенчаемся. Ладно, ладно, я уберу руки, лежи спокойно и слушай меня. Я давно люблю тебя. Помнишь, мы приезжали из Ходжикента, ели мороженое, катались на конке? С тех пор… Поэтому я приехал к тебе. С отцом кончено, а ты молодая. Времена такие, все переворачивается, рвется… Жизнь ломается, что же, нам пропадать? Ты молодая, как и я. Ты моя ровесница, — шептал он, часто дыша. — Ты моя…

Запахи, окутавшие ее, разжигали страсть, но он удерживал себя и только гладил кончики ее волос на подушке. И Тамара повернулась, привстала и сама впилась в его губы.

Руки его, скользя по шелковому белью, раздевали ее, а она спрашивала:

— Не оставишь меня? Не оставишь?

На рассвете, когда дождь утих и первые робкие лучи коснулись штор, он спал на ее плече, а она пыталась догадаться: что дальше, какая будет жизнь, что их ожидает? И не могла.

Загрузка...