ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Никто не скажет, как они оказались рядом. Масуд выдергивал корявые сучья из кустов, срубал и подбирал сухие ветки, складывал хворост в кучи, обматывал веревкой и, легко вскидывая на плечо, относил в сторону. А она ловко подметала метлой дорожки и поляну, собирала листья, набивала ими мешок, чтобы оттащить к костру.

И в какой-то миг они встретились.

— Дильдор! — вскрикнул он, увидев ее.

Честно говоря, он давно видел ее издалека, а если терял, то тут же начинал искать глазами и не успокаивался, пока не находил. А теперь увидел близко, перед собой, в полушаге.

— О, учитель! — воскликнула она, краснея, улыбаясь и смотря на него во все глаза.

Они были огромные, и он чувствовал особенную силу их взгляда. Они как бы обнимали. А она? Сколько дней она мечтала о повторении этого простого счастья — видеть его, вот так, перед собой, протяни руку — коснешься. Но даже на переменах боялась выходить из класса. Хотела видеть и боялась. Смешно и страшно.

А теперь они стояли рядом. Никто не скажет, как это получилось, но, может быть, и не надо объяснять, может быть, всякий это поймет без слова?

— А вы хорошо работаете метелкой! — похвалил Масуд.

— Думаете, если я барыня, так ничего не умею? — спросила Дильдор и шмыгнула носом, браво и забиячливо.

Лицо ее, влажное от долгой работы, от непритворной усталости, было еще прекраснее, потому что стало как-то понятнее и ближе.

— Отойдите. А то я вас запылю!

— Опять вы меня гоните.

Она опустила метлу, которой уже замахнулась, и потупилась, а он подошел почти вплотную и спросил, вдыхая запахи, источаемые ароматическими травами, которыми пользовалась девушка, или самим ее телом:

— Почему вы прогнали меня тогда? Из своего дома. Вы не хотите этого объяснить? Не можете?

— Могу, — прошептала она.

Верхняя губа ее приподнялась в этом шепоте, обнажила белые зубы, а глаза опять опахнули его, и он едва устоял, как будто ударила сильная волна. Волны, как известно, сначала толкают, потом притягивают…

— Я жду.

— А я вам все сказала уже. Тогда. В тот вечер. Неужели забыли?

— Нет, ни слова я не забыл, — ответил он, качая головой. — Я хотел еще раз услышать.

— Сейчас?

— Всегда.

— Пропустите меня.

— Сегодня вечером, когда будет гулянье после хошара, мы увидимся? Скажите «да», и я вас пропущу.

— Можете пропустить.

— Мы найдем себе место… чтобы поговорить… или помолчать.

— Где?

— В вашем саду. Хорошо?

Он хотел показать ей, что ничего не боится. Ответил и бегом отволок в общую гору свой хворост, а потом догнал Дильдор, поднял ее мешок с листьями и оттащил к костру. Девушки, которые ворошили палками листья, горящие в костре, видели это, но даже забыли перемолвиться шутками по этому поводу, только с завистью проводили взглядами молодых людей, направившихся рядышком к месту работы.

Видел это и еще один человек. Приподняв со лба обмотку из белого платка, чтобы пот не тек на глаза, на них смотрел Талибджан Обидий, копавший на краю рощи с тремя-четырьмя другими мужчинами яму для негорящего мусора, вроде керамических осколков. Так вот оно в чем дело…

— Это ведь, кажется, байская дочь? Не так ли, уважаемые? — спросил он у соседнего землекопа.

— Вон та красавица?

— Ну да…

— С учителем?

«Да, пока еще он учитель», — подумал Обидий. А в разговор втянулись все.

— Байская, байская… Единственная дочь Нарходжи… Отец в тюрьме. Брат в бегах. Мать дома сидит…

— Вот учитель ее и заарканил.

— Он ее грамоте обучит! — пискливым голосом заметил один и засмеялся.

— Нечего о нашем учителе пакости распускать! Ты любого грязью обмажешь!

— А чего я? Хоть сейчас в дружки запишусь на свадьбу.

— До свадьбы, может, и далеко, а похоже, дело у них ладится.

— Оба молодые.

— Учитель — такой джигит!

— А Дильдор? Ходжикент красавицами славится, но давно уж не было такой, как она, а может, и никогда.

— Ого! Ты скажешь. А Гюльназ, верная жена деда Мухсина? Он ее, конечно, сглазил, за долгие годы, такие долгие, что и не сосчитать, но когда-то…

— А ты видал? Тебя тогда еще и в помине не было, когда бабка шастала молодой и обкручивала бедного Мухсина!

Кишлачных говорунов только заведи — не остановятся, но Обидий даже и не слушал, о чем они заладили, он следил за Масудом и Дильдор и обдумывал свое, у него были свои заботы.

Перед отъездом из Ташкента Обидию рисовалась совсем другая, гораздо более радужная картина предстоящей жизни в кишлаке. Сам сейчас над собой смеялся, наивно, конечно, но мерещились почитание и уважение — вся кишлачная знать ходит по пятам, в горах устраивают охоту на куропаток, каждый день режут барана и готовят плов, дарят на прощанье халат, как полагается дорогому гостю. Ну, это сны, сановные бредни, он не дурак, чтобы принимать за истину то, чем тешилось по молодости его сознание. Но и того, что вышло на самом деле, не ждал…

Исак-аксакал издевательски заставил работать в школе. «Пусть на себе испытает, что такое нехватка рабочих кадров!» А теперь, накануне отъезда из кишлака, велел показать свой отчет, докладную, которую полагалось представить наркомату. Обидий попробовал огрызаться:

— Она еще не написана!

— Напишите. Если трудно, я помогу.

— Не вы меня посылали. Почему это я должен вам показывать свою докладную.

— Потому что я аксакал, — улыбнувшись, покладисто объяснил Исак. — Разве не слышали — все меня так зовут.

Хоп, хорошо, он напишет здесь бумагу. И пока в ней не будет того, что будет написано и доложено в Ташкенте. Глупого «аксакала» легко провести. А доложить о Масуде Махкамове всерьез есть что. Утречком он перечитал жалобу, переданную Халилом-щеголем, и обратил внимание на то, что кроме оскорбления верующих там отмечены и другие «подвиги» нового учителя. Ходил на кураш, боролся под крики и улюлюканье зрителей, а потом собирал деньги… Ничего себе! И — еще: обольщает байскую дочь.

Прочитал и прижмурил глаз, даже его это покоробило, такой неправдой показалось, такой выдумкой! А теперь сам увидел.

Собственно, гораздо раньше он увидел одну Дильдор и залюбовался ею. Она собирала листья на лужайке, а он трусцой приблизился сзади и залопотал:

— Разве может ангел заниматься этой черной работой? Ангел должен парить на облаках и есть райские яблоки!

— Ой, посмотрите на него! — прыснула Дильдор.

— Послушайте, я из Ташкента… Из важного учреждения. Верьте!

— Не мешайте мне, а то я позову кишлачных джигитов.

Это не сулило ничего хорошего, и он ретировался, отступил шаг за шагом. А девушка не только не выходила из головы — не исчезала с глаз. Работа, которой она была занята, казалась действительно безобразной для неземного существа, могущего украсить двор любого падишаха. Он не падишах, но и не простой кишлачный житель. Они способны найти общий язык. Ироническое отношение Дильдор обескуражило Талибджана, но ненадолго. Она набивала себе цену, ясно! Надо, значит, попытаться подойти к ней второй раз.

— Как себя чувствуете? — спросил он, подкравшись с другой стороны.

— Спасибо, хорошо, — ответила она, остановившись и перестав махать метлой.

— А я плохо.

— Почему?

— Заболел.

— Надо полечиться.

— Где?

— У деда Мухсина есть травки. Наш ишан может прочитать молитву. А можете съездить к лекарю в Газалкент, вы ведь важный человек, вам дадут арбу…

— Нет, меня могут вылечить только ваши руки, дорогая. Я хотел бы испытать их силу. И тогда…

Но Обидий не успел закончить и сказать, что будет тогда. Дильдор его перебила:

— Вот как трахну метлой по башке, сразу испытаете. Пошли прочь!

Так было с ним меньше часа назад, а теперь она ходила с учителем, с этим высоченным красавцем Масудом, и нежное лицо ее рассказывало обо всем, что связывало их, так откровенно, что можно было не просто догадаться, а за сто верст увидеть.

«Ну, это уж выдумка! — подумал он утром, прочитав в жалобе Халила про Дильдор и учителя. — Беспардонная выдумка!» Плохо ты знаешь жизнь, Обидий, слишком веришь людям. Нет, тут все святая правда. Кураш, борьба за деньги… Байская дочь… Байская дочь выдвигается на первый план, на первое место. Связь с ней — это предательство пролетарского дела. Вот как мы расценим твои «подвиги», политический слепец, нравственно убогий пигмей. Да, ты пигмей, несмотря на твои двухметровый рост. Мы распишем и разберемся. Человек, потерявший политическую бдительность, не может учить детей да еще заведовать школой. Ты наносишь непоправимый вред делу образования, Масуд Махкамов, и за это…

В разгоряченном мозгу Талибджана рождались живописные фразы, от которых росла приподнятость в душе, как у автора не одной докладной, а объемистой книги. Того автора, что строчит, не останавливаясь, страницу за страницей и по воле неудержимого вдохновения заранее парит в небесах.

Так он сочинил две докладных — одну, главную для себя, в уме и одну на бумаге, сев после обеда за стол в школьном классе. Он считал, что утренним присутствием и участием в работе — яму копал, есть свидетели! — уже показал достаточно выразительный пример самоотдачи высокого ташкентского деятеля на кишлачном хошаре и теперь мог уединиться для служебных дел. Через час он показал мелко исписанную бумагу Исаку-аксакалу. Тот прочел, что учеба в ходжикентской школе идет все лучше, что на курсах по ликвидации неграмотности занимается более пятидесяти взрослых, что, к сожалению, школе не хватает… Уж Обидий постарался, чтобы Исак был доволен безупречностью его неравнодушной докладной. Но этот бородач, этот «аксакал», не проживший и трех десятков лет, все же придрался:

— Нужно добавить, что вы просите… нет, что мы просим… нет, требуем, чтобы эти вопросы решились побыстрее. Скажем, пять дней хватит?

— Я не могу!

— Можете!

— Но… — развел руками Обидий, тараща глаза.

А Исак-аксакал опять улыбнулся и добавил:

— А то я поеду к Ахунбабаеву. Я уже один раз был у него, по другому делу. Примет и по этому. Это еще важнее.

— Ладно, допишу.

— Хоп!

Теперь полагалось тихонько пройти к Салахитдину-ишану и попрощаться с ним. В сегодняшней жизни имел вес Исак, этот самый «аксакал», председатель сельсовета. Для завтрашней — ишан. С этим приходилось считаться и держать между ними опасное равновесие, как канатоходцу на доре. Сравнение, которое привел дядя, когда наставлял его перед поездкой. Упал с дора, с каната, разбился, точка. Держать равновесие и помнить, что ишан нужен будущему, нужен делу, потому что он в силу вековых традиций владеет народом.

Талибджан, слушая дядю, не сомневался, что так оно и есть. Никто не сомневается в этом вдали, не столько наблюдая за жизнью, сколько воображая ее. Здесь открылись такие неожиданности, он увидел такое, что поколебался в своей уверенности. Умные люди, пожалуй, слишком передоверяли традициям и ошибались. В том числе и дядя. Да, он ему так и скажет об этом — дяде, наркому…

Пример? Вот, судите сами. Когда сельсоветский «аксакал» нашел коней ишана в хумсанском табуне и его баранов на богустанском джайлау, когда отнял их, а потом и жен отнял, как овечек, и отобрал у ишана для бывших жен больше половины имущества, Салахитдин посидел, теребя клинышек своей бородки, и решил — он отдаст все. Он потушит старый очаг и уедет из старого дома в новое убежище. Он поселится с дервишами в их хибаре. Для чего? Пусть все вокруг, весь народ пусть увидит, как его обидели, обделили, а он — смиренный и великий в этом смирении — не пал духом, продолжает нести святую службу, оставаясь одиноким и еле живым. Весь народ заговорит об этом. Весь народ его пожалеет. А Советы проклянет. Он многого добьется!

Честно говоря, после ухода жен со двора ишана разбежались и работницы, жить одному там стало невозможно. Еще несколько дервишей ушло в товарищество, их манила забытая крестьянская работа, а тут и богатства ишана так оскудели, что не очень-то поживишься. Одни дервиши переметнулись от бога к земле, другие тронулись в путь, ведь дервиши по натуре и образу жизни — скитальцы. Ишан остался с Умматали, давно ставшим из главы дервишей его прислужником. Умматали собрал подушки, одеяла, покидал на арбу, поставил два ящика с посудой, положил охапку священных книг и — в путь.

Ишан ждал, что с этого начнутся завывания верующих вокруг и взовьются к небу громкие проклятия Советам. Ничего подобного, дядя. Если бы вы сами видели! Умматали скорчился верхом на запряженной в арбу лошади, а ишан со скорбным лицом восседал на арбе, изображая несчастного. И что? Большинство встречных не обратило на них никакого внимания. Некоторые опускали голову и отворачивались. Может быть, боялись своего «аксакала» и поэтому не проявляли сочувствия ишану? Но зато некоторые просто смеялись и говорили:

— Вот вам святой ишан, попрятал коней с баранами.

— Жулик!

— Сколько ему люди тащат отовсюду, а он таким скупердяем оказался, что даже жены от него сбежали.

Ишан буркнул что-то своему кучеру, и тот погнал кобылку быстрее. Так-то, дядя. Но, верный вашим наставлениям, я, конечно, навещу ишана…

Обидий пересек рощу, приблизился к кладбищу — в крайнем случае скажет, что ходит перед отъездом на могилы учителей, — и шмыгнул во двор дервишей. С уходом обитателей и дом как-то облез и постарел. Из стен торчали концы соломы, в пустом, безлюдном дворе — ни деревца, ни цветка, дувалы потрескались, и каждая трещина такая, что издалека видна. Хороши обитатели! При первой беде разбежались, как крысы с тонущего корабля…

Окна в доме были занавешены, но, когда Обидий открыл дверь, стало видно, что в углу из многих одеял сооружена постель, и на ней лежит ишан, а Умматали сидит рядом и обмахивает его веером из птичьих перьев. Увидев дорогого гостя, он вскочил, и согнулся в поклоне, сложив руки на животе. Сначала Обидию показалось, что Салахитдин-ишан не узнал его.

— Здравствуйте, ваше преосвященство, — сказал он, — это я…

Наклонившись над ишаном, он заметил в лучеобразной полосе света от двери, что у того текут слезы по щекам, и острое чувство жалости, обиды, ненависти к виноватым в низвержении ишана пронзило душу. Как-никак, а этот человек был не просто человеком, бог с ним и со святостью, и с самим богом, но он был символом народного объединения вокруг веры, символом власти, да, власти, дядя прав. А теперь…

— О боже, — прошептал ишан, — есть еще люди, желающие нас видеть! Спасибо вам. Жаль, я встать не могу.

— У его преосвященства высокая температура. Всю ночь бредили. Дал ему травяной настой и аспирин. Слава богу, к утру стало легче.

Ишан что-то шептал, и Обидий опустился на колени, чтобы услышать:

— Улемы… Ходжикент… Паломничество осквернено и уничтожено… Ишан без дома, без имущества… Священная война…

«По-моему, он опять бредит», — подумал Талибджан, но ничего не сказал. Ишан бормотал дальше, и Обидий закивал:

— Хорошо, ваше преосвященство, я все передам. Есть ли у вас на что жить?

— Слава богу, — сквозь стоны прошептал ишан довольно внятно, — доходы от мечети, от кладбища остались.

— Кое-кто из паствы сюда приходит, — прибавил Умматали.

«Все же приходят!» — успокаиваясь хоть немного, подумал Обидий.

— Я уезжаю сегодня, ваше преосвященство. Пришел попрощаться и сказать — не падайте духом. Даст бог, наступит желанное время.

Ишан молчал, а Умматали закланялся, повторяя:

— Дай бог, дай бог…

Уехать Обидий собирался завтра утречком, но вдруг захотелось скорее оставить этот кишлак, этих людей — Исака-аксакала, Масуда и всех других, и он, выскользнув из дома дервишей и скрывшись в роще, решил, что сейчас же оседлает своего коня и уедет сегодня же, как сказал ишану.

В школе штукатурили, белили, красили. «И тут от них нет покоя!» Обидий отыскал в углу, на полу, свой портфель и спрятал в него докладную, которую носил в кармане. «Выеду за кишлак, порву и выброшу… А может, еще пригодится».

С портфелем под мышкой он вышел на веранду и увидел Масуда, работавшего тут. Он стоял на лестнице и вколачивал в стену штырь для лампы, а внизу разводила в ведре известку для побелки… кто? Конечно, Дильдор! Они не разлучаются. «Ничего, я вас разлучу». Он окликнул Масуда:

— Попрощаться хочу!

Масуд быстро спустился с лестницы.

— Чего так?

— Дела! Нужно засветло добраться хотя бы до Газалкента, заглянуть к районным просвещенцам.

— Мне рассказывал председатель, что вы хорошую докладную приготовили. Спасибо, товарищ Обидов, — улыбнулся Масуд и протянул руку: — Рахмат, Талибджан.

Попрощались, как друзья. Похлопали друг друга по плечам и даже обнялись.

Через полчаса смирный конь вывез его в еще зеленую пойму реки, оставив за спиной чинаровую рощу и кишлак. Река была здесь вдвое шире, чем у мельницы Кабула, солнечные лучи играли на ней, впереди зеленая долина расширялась от небосклона до небосклона, а сзади золотились и синели горы. «И все это отдать им, голодранцам? — подумал Обидий. — Никогда!»

Загрузка...