Симхас-Тойре

Мэрл тоже потребовала, чтобы Калман никому не рассказывал, на ком и как он женился. А если все же дознаются и станут расспрашивать, то пусть он говорит, что разрешение выдал ваад, как сказали своим мужьям Гута и Голда. Кроме того, Мэрл попросила Калмана не ходить в Зареченскую синагогу. Тамошние прихожане заинтересуются им и могут узнать о его встречах с их раввином, полоцким даяном. Заречье ведь все равно что маленькое местечко.

Хотя мысль устроить тихую свадьбу подал сам Калман, он никак не предполагал, что ему придется вести жизнь затаившегося вора. К тому же ему было досадно, что жена думает о полоцком даяне больше, чем о нем, своем муже. Ведь поначалу она утверждала, что если захочет выйти замуж, то найдет себе мужа, которому не потребуется разрешение раввинов. А теперь выходит, что она вышла замуж за Калмана не потому, что сама этого хотела, но потому, что так велел полоцкий даян. Она постоянно боится, как бы раввину не причинили зла, точно влюблена в него. Каждое утро она смотрит в окно, когда тот ведет своего сына в хедер. А потом снова и снова предупреждает Калмана: «Остерегайся встреч с раввином! Увидев тебя, он может испугаться того, что совершил. Пусть он лучше забудет о нас!» — так говорит она каждое утро и только после этого садится за швейную машину. Кроме этого она вообще мало о чем говорит.

В Дни покаяния[53] и во все дни Суккос Калман молился в синагоге реб Исроэльки, которая находилась дальше от Полоцкой улицы, чем Зареченская синагога, и где его никто не знал. Но когда наступил день Симхас-Тойре[54], ему стало грустно. В молельне реб Исроэльки он стоит позади бимы и дрожит, боясь, что прихожане станут расспрашивать, кто он такой. Да и сама молельня все же недалеко от Полоцкой улицы, и кто-нибудь из соседей может его узнать. Сердце Калмана просто изболелось оттого, что в Симхас-Тойре, когда каждый прихожанин участвует в акофес[55] и удостаивается вызова к Торе, он будет вынужден толкаться в чужой, тесной молельне, позади бимы, точно попрошайка. Можно, конечно, пойти в синагогу на другом конце города, на Липавке, где он жил прежде и где считался почтенным прихожанином, не хуже других. Но, во-первых, чтобы идти в такую даль, нужно иметь казенные ноги. А во-вторых, липавские евреи станут любопытствовать: вы что, уже развелись со своей красивой смуглой женушкой?

И Калман решил, что в честь Симхас-Тойре он пойдет в городскую синагогу. Это не так уж далеко, и не стыдно быть там, в Симхас-Тойре, даже если не молишься там постоянно. А если прийти пораньше, то можно даже занять хорошее место, чтобы слышать кантора.

Было тепло, но Калман надел пальто с меховым воротником, самый красивый свой наряд, и отправился в городскую синагогу. Пришел он рано, еще только приступали к утренней молитве. Без труда вошел в Большую синагогу, а к началу шествия со свитками Торы, когда в битком набитый зал уже никто не мог войти, Калман стоял у передней стойки бимы, напротив арон-кодеша.


На синагогальном дворе, как говорится, яблоку негде упасть. Все знают, что через несколько часов закончится долгий праздник Суккос. Все утонут в снегу, повседневности и унынии до тех пор, пока в скованных морозом окнах не появятся ханукальные светильники[56]. И потому люди идут и идут к синагогальному двору, чтобы надышаться праздником, настроением праздничной толпы, а заодно послушать пение кантора. Новые мотивы, которые он вводит в молитву, будут потом напевать в мастерских за работой; их будет мурлыкать себе под нос торговец, с нетерпением ожидая покупателя на пороге пустой лавчонки.

В каждом углу синагогального двора стоит молельня, откуда все стекаются к Большой синагоге. Первыми выходят маляры из малярской молельни, на стенах которой изображено почти все Пятикнижие: вот Ноев ковчег носится по волнам потопа, вот праотец Авраам приносит в жертву Исаака, а вот жена Лота превращается в соляной столб[57]. Маляры безмерно гордятся своей молельней и редко бывают в других. Но ради Симхас-Тойре они выходят во двор Большой синагоги, чтобы веселиться вместе со всеми.

Увидев, что маляры уже вышли, спускается во двор и ремесленный цех. Жидкие бородки, сутулые спины, потухшие старческие глаза. Им даже Симхас-Тойре не в радость. Сколько ни кричит шамес, приглашая к шествию со свитками: «Первое место на новый круг! На новый круг первое место!» — некому нести святыню. Вот свитки Торы, но в ремесленном цеху не хватает людей, они вымирают с каждым новым годом. Нынешние рабочие не идут в религиозный ремесленный цех, а вступают в профсоюзы и становятся там бундовцами.

И бредут одиноко сутулые старики-ремесленники, уткнув в грудь жидкие бороды, пока не встретятся с погребальным братством из молельни могильщиков. Эти не одиноки: каждого могильщика сопровождает дюжина попрошаек. Все стоящие вокруг расступаются в страхе:

— Да не понадобятся нам их услуги!..

Из молельни Семи Призванных выходят молодые люди. Эта молельня не имеет постоянных прихожан, но все, кому на неделе выпало читать кадиш по случаю траура, молятся здесь несколькими миньянами[58] и в праздничное утро. Здесь прихожан в честь Симхас-Тойре не оделяют медовыми коврижками и водкой, как в других молельнях, и молившиеся устремляются слушать городского кантора так же поспешно, как только что читали поминальные молитвы.

Затем появляются почтенные завсегдатаи Старой молельни, патриархи с длинными молочно-белыми бородами и с кроткими стариковскими улыбками на морщинистых лицах, на которых запечатлелся мглистый покой тяжелых старинных книг в кожаных переплетах. Когда в своей молельне они листают эти фолианты, слышится таинственный шорох и шелест минувших столетий. Старая молельня старше даже древней виленской городской синагоги.

Прихожане Старо-Новой молельни выходят попозже, как и подобает богачам и старостам общины. Они носят цилиндры и ходят, заложив руки за спину, даже в тесноте переполненного синагогального двора. С ними идут их сыновья и зятья — худые, высокие молодые люди со скучающими лицами. Из почтения к отцу или из страха перед тестем они слушают кантора вместо того, чтобы поехать с молодыми женами в театр.

Наконец заканчивают молитву и поруши из молельни Виленского гаона. По заведенному Гаоном обычаю, они сидят в талесах[59] и в тфилин и в будни, до середины дня. Сегодня они в своей сумрачной и холодной молельне кружились со свитками Торы вокруг бимы, а затем вынуждены были отдыхать. Миснагиды умеют постигать Учение, но не умеют петь и плясать, тем более те, кто стар: в старости и ноги уже не слушаются. После благодарственной молитвы поруши погружают усы в вино, стряхивают с бород крошки медовой коврижки и, осторожно ступая со ступеньки на ступеньку, спускаются по лестнице во двор.

Их весьма огорчает увлечение Вильны канторским пением. Истовую молитву нынешние молодые люди заменили слушаньем напевов. А разве современные канторы так же богобоязненны, как прежние? Достойны ли они читать молитву у амуда? Старосты Городской синагоги постановили к тому же, чтобы все помощники кантора носили ермолки с бахромой и маленькие бело-голубые талесы на шее. Благочестивые прихожане очень этим недовольны, это уже пахнет подражанием обычаям Хоральной синагоги, где молятся аптекари и прочие просвещенные люди. Но в честь Симхас-Тойре даже поруш из молельни Гаона позволит себе потянуться чутким ухом через плечо какого-нибудь молодого человека: что же такое находят люди в этом канторском блеянии? Почувствовав прикосновение бархата и шелка, молодой человек оглядывается, видит седого старика и почтительно произносит: «Доброго праздника вам, дедушка!» А тот отвечает: «Доброго праздника, доброго года!» И примечает, что этот миловидный, гладко выбритый молодой человек с мешочком для талеса под мышкой — один из тех, кто предпочитает околачиваться во дворе и слушать кантора вместо того, чтобы зайти в синагогу и помолиться.

На синагогальном дворе толпятся прихожане всех молелен, кроме койденовских[60] хасидов. «Бим-бам! Бим-бам!» — доносится из их молельни. Эти в грош не ставят кантора со всеми помощниками, сами поют, сами пляшут, да так, что кажется: вот хасидский сапог вылетит из синагогального двора и вихрем поднимется к небу вместе со сбившимися бородами, развевающимися капотами и витыми поясами!

День теплый и ясный; солнечные лучи, по-праздничному чуть хмельные, пляшут на окнах молелен, на скатах крыш. Толчея вокруг синагоги: мягкие шляпы почтенных прихожан плывут среди жестких шапок ремесленников, а над ними, отливая черным блеском, торчат высокими трубами цилиндры богачей. У парадных дверей и у боковых входов стоят, вытянув шеи и пригнув головы, прихожане, подобные томимым жаждой овцам у корыта. Правым ухом пытаются уловить напев — не получается; наставляют левое — напрасно! Кантору надо бы обладать голосом Адама, который разносился, как утверждает Гемора, от одного края света до другого, — тогда его услышат те, кто во дворе. Попытки безнадежны — и пришедшие начинают обмениваться словцом-другим. Они знают, что там, внутри, распределяют места в шествии, и знают, что кантор поет «Ниспошли помощь».

В пространстве между арон-кодешем и бимой, где готовятся к шествию со свитками, вдруг наступает мертвая тишина. Широкими волнами тишина плывет к северной и к южной стенам, проникает сквозь зарешеченные окошки женской половины, где глаза прихожанок искрятся, точно сети с золотыми рыбками. Тишина замораживает болтовню на множестве скамей и перерастает в оцепенение. Оцепенение ползет к массивным железным дверям и растекается по двору, как схваченная морозом и покрывающаяся льдом река.

В старой виленской городской синагоге произошло нечто необычное.

Загрузка...