Калман Мейтес неспроста говорил о том, что агуна может получить у раввинов разрешение на брак. Он предварительно обсуждал это с порушем[6] из молельни Виленского гаона[7]. Тот сунул конец бороды в рот, долго жевал, морщил лоб и, наконец, ответил, что об этом случае можно поговорить. Поскольку женщина была агуной много лет; поскольку никто из мужчин, бывших в одной роте с ее мужем, не вернулся; поскольку имеются свидетели, слышавшие на полях войны, что вся рота погибла, и поскольку муж ее был болезненным и мог умереть собственной смертью, — на это поруш сказал, что если думать об этом деле с практической целью, а не из интереса к Галохе[8], то следует обратиться к раввину из двора Шлоймы Киссина — реб Лейви Гурвицу, которого виленские раввины уполномочили решать дела халицы[9] и безмужних жен.
Реб Лейви Гурвиц в юности отличался выдающимися способностями, и реб Иоселе, старший виленский законоучитель, взял его в зятья. У реб Иоселе было еще несколько зятьев и сын, все раввины. В городе поговаривали, что реб Лейви Гурвиц — из хасидов[10]. Виленские законоучители и даже местечковые раввины в те времена носили мягкие гамаши, а из-под брюк реб Лейви выглядывали полусапожки из сыромятной кожи. У него была манера быстро-быстро бежать по улице и даже по дому; он кричал во время молитвы и первым завершал Шмоне эсре[11]. Реб Лейви не любил проповедников и обращался на «ты» даже к взрослым ешиботникам[12]. Во всем этом виленские миснагиды[13] усматривали железные доказательства того, что зять реб Иоселе — из хасидов. Люди поговаривали, что он редко берет в руки Гемору[14]; но соседи из двора Шлоймы Киссина рассказывали, что в окнах у реб Лейви свет горит до глубокой ночи и что якобы он бегает по всем комнатам с маленькой книжечкой Псалмов в руке и так громко взывает к Богу, что весь двор не может глаз сомкнуть.
Реб Лейви Гурвиц испытал много несчастий. Его жена после первых и единственных родов сошла с ума и вот уже двадцать лет жила в сумасшедшем доме. Единственная дочь его с детства страдала тихим помешательством, а когда подросла, стала бить окна. Отец долго терпел и держал ее дома взаперти. В конце концов он вынужден был позволить отвезти свою единственную дочь в сумасшедший дом. Раввин остался в одиночестве и до полуночи метался по своим большим, пустым, освещенным комнатам с книжечкой Псалмов в руках.
Обслуживала его соседка по двору Хьена, старая одинокая женщина. Она каждый день убирала в комнатах, приносила воду и готовила пищу. Однажды Хьена рассказала соседям, что она слышала, как свояки уговаривали реб Лейви взять разрешение от ста раввинов и жениться на другой, так как на выздоровление его жены уже нет надежды. Реб Лейви возражал своим своякам-раввинам, что его будут осуждать: ему, мол, как молоденькому, жениться захотелось, когда у него жена и взрослая дочь в лечебнице.
Еще некоторое время родственники не оставляли его в покое и по нескольку раз в месяц являлись все с тем же разговором. Соседи видели это и каждый раз с нетерпением ожидали сумерек, когда Хьена возвращалась от раввина. Весь двор хотел знать, удастся ли убедить раввина. Но Хьена рассказывала, что раввин бегал вокруг стола и даже говорил в рифму. Виленские евреи, мол, скажут: что пасущему стадо разрешается, нам тем более не запрещается.
Соседи качали головами: реб Лейви, видно, из тех, кто готов остаться без двух зубов, лишь бы другой без зуба был. Если уж виленские евреи для него — стадо, неудивительно, что его невзлюбил весь город. В пятницу после захода солнца он первым являлся в синагогу и, заметив какую-нибудь женщину, ставящую свечи минутой позже, чем полагается, набрасывался на нее, крича, что Всемогущий не нуждается в ее свечах. Пусть бы лучше велела своему мужу вовремя закрывать лавку, кричал он. Пусть бы лучше она не возилась со своим варевом вплоть до самой субботы, пусть соблюдала бы кошер[15] и святость семейного очага, кричал он. Пусть бы она оберегала своих детей от школ, где их совращают в христианство. Видно, он смотреть не может на десятки свечей, которые женщины ставят возле кантора[16], потому что ни жена, ни дочь — никто не зажигает свечей в его доме. Потому-то, наверное, и хотят свояки женить его, чтобы он перестал бросаться на людей.
Так говорили о нем соседи. Но Калман Мейтес не был ни соседом, ни именитым горожанином и ничего не знал о раввине Лейви Гурвице. Бодро вошел он к раввину, но тут же пал духом. Он увидел низенького широкоплечего человека с густой квадратной бородой, который вихрем носился по комнате, топал своими полусапожками и стонал, как будто у него болели зубы. Раввин не подал ему руки, не пригласил сесть.
И все же Калман, скрепя сердце, стал рассказывать со всеми подробностями об агуне. Раввин ни на минуту не замедлил своих быстрых шажков, слушал краем уха, поглядывал на полки с книгами — то на одну стену, то на другую, — словно разом охватывая взглядом всю мудрость, заключенную в них. Вдруг он остановился перед посетителем:
— Не о чем говорить. Если нет достоверных свидетелей, видевших мужа мертвым, раввин ничего не может сделать, совершенно ничего.
Но маляр слыхал от поруша в молельне гаона, что об этом случае можно толковать, и снова попытался начать сначала: уже скоро шестнадцать лет, как муж ушел на войну; никто из его роты не вернулся; к тому же он был болезненный и мог умереть собственной смертью. И где это написано, что свидетели должны собственными глазами видеть труп покойного?
— Где это написано? — Борода реб Лейви взметнулась, точно от сильного порыва ветра. — В Мишне[17] это написано, в Геморе это написано, у Алфаси[18] это написано, у Рамбама[19] это написано, в Шулхан орух[20] это написано! — наступал раввин на Калмана и, подобно огненным пощечинам, швырял ему в лицо имена авторитетов и названия трактатов. — Если свидетель видел мужа при последнем дыхании — не годится: надо, чтобы видели, как отлетела душа. Если видели его разрезанным — не годится. Прибитым гвоздями к столбу — не годится. Зверь пожирает его члены — не годится; разве что зверь или птица пожирают его мозг, его сердце, его кишки. Если свидетель видел его упавшим в Великий океан — не годится. В яму со львами — не годится; разве что в яму со змеями. И если идет война, а жена говорит, что ее мужа убили, она не заслуживает доверия: может случиться, что она слыхала о гибели солдат его полка, и ей кажется, что и ее муж был среди погибших. Есть также мнение, что во время войны слова жены не заслуживают доверия, даже если она говорит, что похоронила мужа собственными руками. А вы мне рассказываете сказки о том, что никто из роты не вернулся!
Но реб Лейви уже обращался к распахнутой настежь двери. Калман скатился со ступенек, закиданный распятыми, зарезанными, истерзанными и утопленными. Лишь на улице он перевел дух, вытер пот с лица и зашагал к порушу, в молельню гаона:
— Вы, ребе, сказали, что об этом случае можно толковать. Однако раввин из двора Шлоймы Киссина даже и слушать меня не захотел. — И Калман рассказал, как реб Лейви кричал, топал ногами и наотрез отказал ему.
Поруш невозмутимо ответил, что в смысле допустимости обсуждения этот случай таков, что о нем можно толковать. Но сам он — не виленский законоучитель и не имеет права вмешиваться, и уж ни в коем случае не желает иметь дела с реб Лейви, заядлым фанатиком, который способен разодрать человека, как селедку.
Но Калман не хотел уступать. Он ощутил огромный прилив сил и решил, что обязан переубедить раввина. Надо отправить к нему таких же несчастных, как и он сам. И это должны быть женщины!
Рассказать все Мэрл Калман побоялся. Она может опять сказать ему, что найдет себе мужа, который не будет просить разрешения у раввинов. Калман отправился к сестрам Мэрл и настроил их так, чтобы они заморочили раввину голову и разжалобили его. Гута и Голда не заставили себя долго упрашивать, накинули платки и с плачем отправились к раввину. Но если бы маляр увидел, как повел себя раввин на этот раз, он не поверил бы своим глазам.
Сидевший за столом в глубоком кресле реб Лейви Гурвиц слушал, опустив голову, а когда он поднял взгляд на женщин, чтобы ответить им, его лицо было влажным и бледным, перекошенным, как будто бы он очнулся после обморока. Он закрыл глаза и заговорил сдавленным голосом, в сильном угнетении духа.
Они могут поверить ему, сказал он, что сердце его разрывается на части. Никто не может лучше, чем он, понять, что значит многие годы жить в полном одиночестве. Ох, как он это чувствует и понимает! — сжал он веки, чтобы ни в коем случае не позволить слезам покатиться из глаз. И если его не спрашивают, он не вмешивается. В нынешние времена не боятся Бога, так станут ли бояться раввина? Но когда его спрашивают, он обязан решать в согласии с Законом. А Закон таков, что до тех пор, пока нет свидетелей, которые собственными глазами видели мужа мертвым, агуна не может выйти замуж.
И реб Лейви как бы снова впал в беспамятство.
Перед тем как сестры отправились к законоучителю, Калман предупредил их, что будут они иметь дело с непреклонным человеком, беспощадным даже к самому себе. Его жена уже двадцать лет сидит в сумасшедшем доме, но он не женится на другой, хотя раввины и согласны ему это разрешить. Гута и Голда готовились устроить упрямцу жуткий скандал, что, мол, он волен быть самоубийцей, но быть убийцей их сестры они ему не позволят. Но когда они увидели, как он их слушает и как сочувствует им, то уткнули лица в свои платки и, притихнув, ушли из дома раввина.
Гута и Голда пошли к сестре и все рассказали. И добавили, что, если бы мать не закляла себя обетом умереть до того, как ее дочь пойдет против Закона, — их, сестер, ни капельки не тронуло бы замужество Мэрл без разрешения раввинов. Испуг и злость охватили Мэрл: значит, судьбу свою она проиграла навсегда?! Раввин говорит, что хоть она и не получает известий о муже уже шестнадцать лет, это еще не доказывает, что его нет в живых. А если Ицик жив и не хочет о ней знать, она тем более вправе выйти замуж. О, если б она знала, что он живет с другой, она давно бы уже имела другого мужа! Но если Ицик мертв, как ей подсказывает сердце и как явствует из тысячи доводов, то почему же она обязана душить себя одиночеством до самой смерти? Теперь она именно поэтому, назло всем, станет искать себе мужа, настоящего мужчину, которого ничем не запугаешь, не такого, как кладбищенский хазан, что не может шагу ступить без разрешения какого-то несчастного раввинишки.
Калман вполне понимал, что другой такой красивой и хорошо зарабатывающей женщины ему больше не встретить. Его счастье, что Мэрл настолько сбита с толку судьбой, что готова идти под хупу[21] даже с ним. Это сокровище, которое нельзя упускать из рук. Но Калман всю жизнь был благочестив и боялся пойти против решения раввина. Он также знал, что мать Мэрл только потому стоит за него горой, что он ведет себя по еврейскому закону. А если он решит жениться без разрешения раввинов, старуха тут же станет отговаривать дочь.
И снова Калман расспрашивал, вынюхивал, бегал, пока однажды не хлопнул себя по лбу: он стоит в воде и просит напиться! Ведь можно пойти к раввину Ошер-Аншлу, что в Гитки-Тойбином переулке. Реб Ошер-Аншл, брат жены реб Лейви Гурвица, занимается разводами, а ведь это почти то же самое, что халица и освобождение агуны. Калман вообще не мог понять, почему делами разводов и освобождения агун занимаются разные раввины.