С отчаяния Калман снова пошел на кладбище читать молитвы, чего не делал с тех самых пор, как стал надеяться, что Мэрл выйдет за него замуж. Идя по дороге к Верхнему Заречью, он не переставал думать о том, что сказал ему реб Ошер-Аншл: делом агуны должен заниматься местный раввин. И чем ближе Калман подходил к Полоцкой улице, где жила белошвейка, тем сильнее сжималось у него сердце, а самого его охватывала тоска, как если бы он был юношей. И вместо того, чтобы подняться в гору, к кладбищу, он вернулся к Зареченской синагоге, где молился здешний раввин, полоцкий даян[28].
За столом сидел человек в очках, сползших на кончик волосатого носа, и читал том мидрашей[29]. Калман тихонько приблизился к нему. Тот, оставив на книге свою всклокоченную бороду, чтобы она не отрывалась от изучения текста, окинул посетителя суровым взглядом из-под густых бровей и протянул ему два пальца. Калман пожал их и сначала завел беседу о местной синагоге, пустующей без изучающих Тору, затем перевел разговор на прихожан, а под конец спросил о раввине: что он за человек, этот полоцкий даян? Собеседник отвечал скупо, не поднимая глаз от книги. Было очевидно, что он многое может сказать, но не желает впадать в грех злоязычия. Он больше бормотал, чем говорил, как будто бы у него был скован язык.
Если гость слыхал о раввине, разрешившем принести деньги в субботу ради спасения голодающих в России детей, то пусть знает, что имеют в виду реб Довида Зелвера, полоцкого даяна. Если гость слыхал о раввине, который объявил моэла[30] Лапидуса из семьи Рокеах неспособным делать обрезание, то пусть знает, что и в этом случае имеют в виду полоцкого даяна. Отстраненный от дел моэл утверждает, что реб Довид Зелвер — большевик, а не раввин, — заключил собеседник Калмана и не пожелал сплетничать дальше. Он лишь добавил, что хотя реб Довид Зелвер беден и у него большое несчастье с детьми, он все же мог бы найти время изучить с прихожанами какую-нибудь часть мидрашей.
— Как прикажете понимать, что раввин разрешил приносить в субботу деньги ради голодающих в России детей? А другие виленские раввины разве злодеи? — затеребил Калман свою бородку и придвинулся ближе к рассказчику.
Тот сердито уставился на него своими большими выпуклыми глазами с желтоватыми белками и кроваво-красными прожилками. Он понял, что не отделается от этого любопытного, пока не расскажет всю историю полностью, включая обоснования позиций как полоцкого даяна, так и его противников. Покряхтел по поводу того, что отвлекли его от изучения мидрашей, скрестил руки на книге и в рассказе своем не упустил ни единой подробности.
Вот как это было. После войны в России случился большой голод. Раввины и деятели общины стали призывать во всех синагогах к спасению русских евреев. Виленские евреи слушали, сочувственно вздыхали и собирали помощь — по грошику, с перерывами, не спеша: сегодня грошик, завтра грошик. Полоцкий даян говорил в свое оправдание, что готов был тогда взывать к людям на улицах, но воздержался, помня, что он не зять виленского законоучителя и не член Большого ваада, а всего-навсего самый молодой среди даянов в предместьях Вильны. Но однажды он увидел в газете фотографии голодающих в России детей: детей истощенных, кожа да кости, и детей, опухших от голода, со вздутыми животами и кривыми ножками. Он говорит, что эти дети, у которых были не глаза, а дыры в черепах, кричали ему: «Хлеба!» И он не смог больше молчать, в субботу поднялся на биму[31] Зареченской синагоги и велел собравшимся сейчас же, в субботу, отправиться домой и вернуться с деньгами. Те разошлись по домам и принесли деньги. С тех пор виленский ваад в сильном гневе на полоцкого даяна. И главный его враг — реб Лейви Гурвиц, раввин из двора Шлоймы Киссина. Он утверждает, что это нарушение святости субботы было напрасным. Сборщики пожертвований прямо из синагоги побежали в правление общины. Они полагали, что там дни и ночи пакуют посылки для голодающих евреев России. Но правление было закрыто. Тогда они побежали домой к членам правления. Те приняли деньги очень сдержанно, потому что принесли их в субботу, а в данном случае такая срочность не диктовалась условием пикуах нефеш[32]. Когда соберется большая сумма, объяснили члены правления, тогда закупят провизию, а когда будет достаточно посылок, тогда их и отправят. Полоцкий даян побуждал людей к осквернению Имени Божьего, обеими руками толкал их к богохульству! Так говорит раввин Лейви Гурвиц. И заварил, мол, он эту историю, потому что ему захотелось быть как реб Исроэль Салантер[33], который во время холеры разрешил есть в Йом Кипур.
— Разрешил есть в Йом Кипур? — причмокнул Калман, и человек с медно-желтыми белками глаз взглянул на простоватого гостя, который ничего, решительно ничего не знает.
— Здесь, в Зареченской синагоге, у реб Исроэля Салантера была своя ешива, а полоцкий даян, считая себя его преемником, хочет ему подражать, так говорит реб Лейви Гурвиц, — пробормотал прихожанин, глядя в том мидрашей, и стал дальше рассказывать, объяснять как бы от имени реб Лейви, почему тот случай не может здесь служить примером. Если во время холеры еврей чувствовал, что силы его иссякают, отказом от поста в Йом Кипур он мог спасти себя от смерти. А теперь проходили недели, пока посылки отправлялись в Россию. И кто же знает, сколько они находились в пути, и откуда нам знать, попадала ли провизия к умирающим еврейским детям, а не в руки комиссарчиков, которые закрыли все синагоги и с корнем вырвали еврейство? И можно ли сравнивать: гаон и праведник реб Исроэль Салантер — и какой-то молодой человек, какой-то реб Довид Зелвер?
Калман Мейтес доверчиво слушал, лицо его пылало, как будто бы он напился горячего чаю с малиной, чтобы избавиться от насморка. Он упрашивал рассказать ему также и о моэле Лапидусе из семьи Рокеах. Его собеседник отмахивался от него, как от назойливой мухи: «И что за охота человеку рыться в чужом мусорном ящике! И что это вы так смакуете?» Но все же он решил доставить удовольствие любознательному гостю и рассказать ему историю о моэле Лапидусе, однако на этот раз он склонен был принять сторону полоцкого даяна, реб Довида Зелвера.
Один зареченский обыватель пригласил реб Довида на обрезание и почтил его честью быть сандаком[34]. Во время обрезания даян пригляделся и обнаружил, что у моэла дрожат руки. Неделю спустя отец ребенка прибежал к реб Довиду, плача, что моэл покалечил его сына. Реб Довид пошел осмотреть ребенка и тут же понял, что моэл виноват. Однако одолели его сомнения, и он послал письмо в ваад с просьбой провести обследование, нет ли эпидемии среди новорожденных младенцев, а если есть, на некоторое время, согласно Закону, прекратить обрезания. Ваад провел такое обследование и выяснил, что у других моэлов обрезания проходят удачно. Тогда реб Довид отправил раввинам другое письмо, чтобы они немедленно запретили моэлу Лапидусу делать обрезания. Но этот Лапидус был одним из старейших Виленских моэлов и к тому же почтенный и знатный человек — Лапидус из семьи Рокеах! Поэтому ваад не спешил. Моэл Лапидус утверждал, что он не виноват: ребенок был болен, но отец не предупредил об этом. Виленский ваад провел новое обследование, и оно показало, что обрезания, выполненные Лапидусом, большей частью удачны и лишь иногда случаются неприятности. Ваад колебался, а Лапидус тем временем делал свое дело. Он богатый человек, дела ведут сыновья — а сам он целыми днями ходил по больницам и бесплатно делал обрезание детям бедных рожениц. Иногда он даже приносил с собою бутылку вина для кидеша[35]. Реб Довид понял, что если будет молчать, то сам станет соучастником и укрывателем преступления. Он сказал: «Да сбудется, что суждено мне!» — и объявил в Зареченской синагоге, что тот, кто приглашает моэла Лапидуса делать обрезание, губит своего сына. Ваад за Лапидуса не заступился, а законоучители сказали даже, что и сами собирались отстранить его, хотя и не были совершенно уверены, что он виновен. «Ну вот, и теперь Лапидус полоцкому даяну — кровный враг!» — пробурчал желтоглазый прихожанин, глядя в мидраш.
Калман не пошел на кладбище и остался в синагоге до вечерней молитвы. Полоцкий даян пришел на молитву последним. Калман увидел, что это невысокий, худой человек в длинной поношенной капоте[36], со светлой бородкой, очень печальный и молчаливый. Когда именитые прихожане у восточной стены закончили Шмоне эсре, кантор начал читать кадиш. Калман шагнул к суетливому прихожанину, который во время молитвы метался по синагоге, словно ошпаренный:
— А что, разве не ждут, пока раввин закончит Шмоне эсре?
— Э-э, жди до завтра! — усмехнулся тот. — А кроме того, наш раввин так опустился, что и не хочет, чтобы его ждали, — добавил он и первым ушел из синагоги.
На следующий день Калман снова отправился в Верхнее Заречье и зашел на Полоцкую улицу, где жила Мэрл. Несколько раз он останавливался по дороге отдышаться и собраться с духом, чтобы зайти к белошвейке. При этом всякий раз он оглядывался, словно опасался, что его настигнет похоронная процессия и силой затащит на кладбище.
Мэрл встретила его холодно, раздраженно. За время, что Калман не видел ее, она помолодела и похорошела, глаза обрели блеск, а губы — сочность. Она подстриглась, словно бы решила покончить со своим положением брошенной жены и найти мужа назло раввинам, запрещавшим ей выйти замуж.
Начав с длинного вступления, Калман долго запинался и наконец спросил, знает ли она местного раввина. Мэрл рассердилась: снова раввин? И все же, растроганная потерянным видом, покорностью и верностью Калмана, она предложила ему сесть. Калман рассказал ей все, что узнал о полоцком даяне, объяснил, что этот раввин — независимый человек, и посоветовал зайти в Зареченскую синагогу после вечерней молитвы, когда все разойдутся и раввин останется один.
Мэрл с улыбкой посмотрела в глаза маляру: ему-то что за выгода, если даже полоцкий даян и разрешит? Ведь Калман сам говорил, что другие раввины ни во что не ставят полоцкого, а без их согласия он жениться не станет. Калман возразил, что он не такой уж и праведник. Ему и, как он полагает, матери Мэрл достаточно будет разрешения одного раввина. Усмешка, искрившаяся в оживших глазах Мэрл, стала еще ярче и язвительнее, и Калман стал оправдываться, что, мол, она и не обещала выйти за него и что не в этом суть дела. То есть ему как раз очень важно, чтобы она вышла за него, но еще важнее видеть ее счастливой, чтобы она могла жить как все, могла поступить как захочет, выйти замуж за кого хочет.
После ухода Калмана Мэрл больше не насмешничала. Однако она долго откладывала визит к раввину, пока ее не заставил это сделать Мойшка-Цирюльник.
Мэрл не видела его с тех пор, как уехала из отчего дома в Рузеле, где осталась жить ее сестра Голда со своим мужем-лодырем и где Мориц был частым гостем. Мэрл думала, что этот старый холостяк и нахал, как она его называла, уже забыл ее. Но Мойшка-Цирюльник не забыл старую обиду, помнил, что Мэрл вышла замуж не за него, а за столяра Ицика Цвилинга и не стала его любовницей, оставшись без мужа. Узнав от зятя Мэрл и своего приятеля, что Мэрл собирается замуж, Мориц вновь почувствовал себя уязвленным и явился к ней.
Его рыжие волосы посеклись и поредели, и было заметно, что он часами стоит у зеркала и тщательно укладывает волосок к волоску, чтобы лысина не была видна и не блестела. Еще большей злобой, чем прежде, пылали сальные глазки и гладко выбритое помятое лицо. Он пришел разодетый, в белом шелковом галстуке, с тростью, украшенной белым костяным набалдашником. Хотя Мэрл даже не ответила на его приветствие и смотрела на него с откровенной ненавистью, он уселся на скамье рядом со швейной машиной и, хихикая, заговорил:
— С каких это пор ты стала праведной? Когда-то вместе со всей этой рузельской шпаной ты распевала песни о рабочих и кричала: «Долой Николая!» А теперь замуж выйти не можешь без разрешения раввина? Ой, горе мне! И кого же ты выбрала, маляра? Да разве он маляр? Мазила он, калека! Где это видно, чтобы настоящий маляр был кладбищенским хазаном? Да и потом, разве он хазан? Он попрошайка! Проблеет заупокойную молитву — и тянет руку за милостыней. Он же выглядит как самая настоящая дохлятина, вываренная в молоке! От него воняет мертвечиной! И вот этот попрошайка, этот задрипанный человечишка не хочет брать тебя в жены, если раввины не позволят. А как ты будешь его звать? Реб Калман? «Реб Калман, пойдемте со мною в постель!» Ха-ха-ха! Я хочу кое-что узнать у тебя: а ты не побоишься притронуться к этому могильщику? Ведь он помогает обмывать покойников! Бррр…
Мэрл почувствовала, что даже корни ее остриженных волос похолодели. Она не отвечала Мойшке и не отрывала взгляда от шитья. Но когда он заговорил о страхе и сказал, что Калман обмывает покойников, Мэрл взглянула на него с угрозой:
— Я не боюсь людей, которые обмывают покойников, и покойников тоже не боюсь. Я охотнее легла бы в постель с покойником, чем с тобой.
— По сравнению с этим Калманом даже твой Ицик выглядел графом, хотя у него ни единого зуба во рту не осталось, — рассмеялся Мойшка-Цирюльник, открыв рот, полный золотых зубов. — Знаешь, Мэрка, что я тебе скажу? Я уверен, что твой муж жив, но не хочет и слышать о тебе. Он ведь знает, что ты за цаца, и живет с немкой!
— Вон! — вскочила Мэрл, схватив со стола чугунный утюг. — Вон! Не то я раскрою тебе череп! Чтобы ты так жил, как мой Ицик жив!
Мориц хорошо помнил, как на демонстрациях против русского царя Мэрл шла впереди всех, не боясь казацких нагаек и пуль. Он знал, что она может целый год молчать, но уж если что-нибудь скажет, то именно это и будет иметь в виду.
— Я ведь хочу взять тебя в жены! — попятился он к двери. — В жены, а не в любовницы! И я не стану клянчить разрешения у раввина.
— Да если б ты умер у моих ног, я б только плюнула, — встала она перед ним с утюгом в поднятой руке. — Ты не стоишь даже ногтя на мизинце хазана! Да, я выйду за него! И чтобы угодить ему, я мир переверну, но добуду разрешение раввина! Лгун! Хвастун! Мерзкий паук! Вон отсюда, а не то раскрою тебе череп!
Мориц выбежал из дома, в глазах его горел злобный огонь. В тот же вечер агуна надела на голову платок и отправилась в Зареченскую синагогу к полоцкому даяну.