Тихая молитва

Вечерняя молитва в Зареченской синагоге окончилась. Прихожане разошлись. В помещении темно. Только на амуде[37] горит большая поминальная свеча, и пламя ее трепещет, вздрагивает, мечется, как больной, которому нечем дышать. Реб Довид Зелвер стоит в углу за арон-кодешем[38], слившись с густым мраком, словно тени у ног приковали его к полу. Он пытается сосредоточиться на Шмоне эсре — и не может. Ему кажется, что он слышит всхлипывания свитков Торы в арон-кодеше: «Когда-то Зареченская синагога была наполнена изучающими Тору. Реб Исроэль Салантер руководил здесь ешивой, и на всех скамьях, и днем и ночью, сидели подростки, молодые и пожилые люди. Горе обидевшим Тору! Горе такому поколению! Синагога пустеет, шкафы с книгами зарастают паутиной, а я, Тора, дочь Всемогущего, мерзну в своей мантии и сорочке с пояском! Стыдясь, я стою в храме за завесой, расшитой сиянием золотых букв, как невеста в белой фате, ждущая под хупой своего жениха. Но жених все не идет, не идет, и сердце подсказывает, что он сбежал, сбежал перед хупой…»

Реб Довид Зелвер слушает жалобы Торы, и сердце его откликается жалобами на собственные несчастья. Сын не хочет учиться, связался с уличными мальчишками и целыми днями болтается с ними на Зареченском рынке. А еще большее несчастье с младшим ребенком — он такой больной, что лишь Всевышний знает, выживет ли.

«Обрати нас, Отче, к Учению Твоему! — молча взывает реб Довид, про себя читая Шмоне эсре. — Дочь Всемогущего, Свет Истины, обрати сердце сына моего Иоселе к Торе! Сделай так, чтобы домашние меня слушались, и тогда я сумею отстоять честь Учения в Зареченской синагоге. Как могу я требовать от людей, чтобы они изучали Тору, если мой Иоселе, мой сын, мой первенец не хочет учиться? Владыка Вселенной! Ведь кусок хлеба ото рта я отрываю и плачу за его обучение. Но я бы и собственные тфилин[39] продал, лишь бы заплатить меламеду[40]! Продал бы тфилин и молился бы во взятых взаймы, только б мой мальчик учился! Владыка Вселенной, помоги мне!»

У жены реб Довида больное сердце. Оно может в любую минуту остановиться, говорят врачи и велят везти ее на дачу. Но как снять дачу, если у него нет денег даже на кружку молока для больного ребенка! Зимой в доме так холодно, что пальцы мерзнут, когда он листает книгу. После утренней молитвы он спешит домой, чтобы силой отвести Иоселе в хедер. Затем надо ухаживать за больным ребенком, а в полдень — идти на рынок. Он стоит в сторонке, чтобы не толкаться среди женщин, и торговка берет с него так дешево, как только может.

«Воззри на состояние мое! — жалуется реб Довид молча, не раскрывая рта. — Какой уж там почет Учению, если раввин вынужден сам идти на рынок? Женщины вздыхают над моей долей и говорят, что несправедлив счет, ведущийся на небесах, — прости им, Господи! Они осуждают и раввинов, оставивших меня страдать без помощи, в одиночестве. Исцелитель наш! Ниспошли полное выздоровление жене моей и моему больному ребенку! Укрепи слабое сердце моей жены и исцели ее измученную душу! От страданий, выпавших на ее долю, взбунтовалась она против Тебя и подбивает меня взбунтоваться. Она в таком отчаянии, что даже оправдывает сына, не желающего учиться. И когда я гоню его в хедер, она заступается за него и велит идти играть с товарищами. Говорит, что не хочет, чтобы был он раввином и убогим бедняком, как его отец. Яви ей милость Свою, чтобы избавилось сердце ее от досады на Тору и знатоков ее!»

Реб Довид дрожит мелкой дрожью, но тело его неподвижно, и с губ не срывается ни единого стона. Он перестает шептать, словно дожидаясь ответа от свитков Торы, но вокруг глухая тишина. Завеса смыкается еще плотнее и тонет во мраке, как бы не позволяя жалобам и молитвам проникнуть внутрь арон-кодеша, к самой Торе. Левой рукой раввин опирается на спинку скамьи, чтобы не упасть от слабости и горя, а правой плотно прикрывает сомкнутые веки, словно боится, что пламя поминальной свечи вдруг осветит черную бездну его мыслей. Но как бы крепко ни смыкал он веки, как бы плотно ни прикрывал их рукой, — не удается отогнать навязчивые мысли, мешающие ему сосредоточенно молиться.

Жена винит Учение и его знатоков в том, что ему, ее мужу, не улыбнулась удача. Но он сам винит себя еще больше — за то, что стал раввином, а не ремесленником, как отец. Он вынужден жить на подаяния зареченских прихожан и на те гроши, которые виленский ваад платит ему. За жалованьем он отправляет сына. Сам он не ходит в ваад ни за деньгами, ни на заседания. Его не приглашают. Он знает, что на окраинах Вильны есть и другие раввины и проповедники, и больше, чем он получает из раввинской кассы, ему платить не могут. Но ходатайствовать, чтобы его назначили кагальным раввином[41], законоучители могли бы. Однако они возражают, говоря, что ради молодого человека, который своим поведением подрывает уважение ко всем виленским раввинам, они не обязаны и не станут выслушивать упреки руководителей общины в том, что в Вильне, мол, слишком много духовных наставников. Так не лучше ли было бы, если бы он стал таким же ремесленником, каким был его отец?

Реб Довид тонет в черных волнах мглы. Тени у его ног поднимаются выше, виснут на плечах и тянут книзу. Он чувствует, что у него кружится голова и подгибаются колени. Сегодня он весь день ничего не ел, а сейчас выстаивает долгую молитву. На чем же он остановился? Реб Довид убирает руки от глаз, размыкает слипшиеся веки и поворачивает голову к амуду, как будто бы поминальная свеча может подсказать ему, на чем он остановился. Да, он молился об исцелении, просил о полном исцелении жены и ребенка, а мысли увели его к старому спору с виленскими раввинами. Он шепчет следующие молитвы Шмоне эсре, но не может сосредоточиться, и в размышлениях его появляется реб Лейви Гурвиц. Вместо ласкающих душу речей Торы до него доносится теперь из арон-кодеша раздраженный и высокомерно-насмешливый голос реб Лейви, обвиняющего его на заседании ваада в том, что он пытается стать новым реб Исроэлем Салантером.

— Верни нам судей изначальных, Господи! Ох, наши судьи! Всели в сердца виленских раввинов и в сердце реб Лейви Гурвица чувство справедливости ко мне! Господь наш на небесах, Ты ведь знаешь правду, знаешь, что не гордыня заставила меня совершить это; я поступил так из жалости к голодным еврейским детям.

Ему кажется, будто распахивается завеса, и он слышит, как шепчет ему пречистое Пространство:

— Сын Мой, покорись соратникам своим, раввинам. Скажи им: согрешил я. Покайся, что не имел права решать по своему усмотрению. Скажешь им так — и простят они тебя полным прощением и примут в среду свою. Тогда и домашние твои, и прихожане проникнутся почтением к тебе. И сможешь ты прийти к ним и наставлять их, чтобы не предавали они забвению меня, Тору, и не буду я мерзнуть в своей мантии, и не будут мыши грызть осиротевшие книги вымершей ешивы реб Исроэля Салантера. Ступай к раввинам! Там, в раввинском суде, сидели еще их деды, и сами они состарились там. Ты же в Вильне чужой, ты самый молодой среди них, — и восстал против них. А реб Лейви Гурвиц — великий страдалец, быть может, он страдает еще больше, чем ты. Семья твоя с тобой, жена и ребенок еще могут стать здоровыми, твой Иоселе еще может обратиться к Торе. А жена реб Лейви сидит в сумасшедшем доме еще с той поры, когда ты был ребенком. И дочь его оказалась там же, где находится ее мать, и нет никаких надежд на их выздоровление. А посему не таи зла на него в сердце своем. Пойди к нему и скажи, что ты совершил ошибку. И он расплачется и первым посочувствует тебе в горестях твоих.

— Нет, нет, не пойду! — сжимает реб Довид губы, сдерживая дрожь и судороги. — Не покорюсь и не стану просить прощения. Правда на моей стороне! Справедливость, Закон и милосердие на моей стороне! Нет, я не совершил ошибку! Все, что я говорил и делал, вершилось по заповедям Моисея! Я не стану слушать ни раввинов, ни реб Лейви Гурвица. И если Создатель на их стороне, так я Его Самого призову к ответу перед Высшим Судом! А если Высший Суд признает правыми их, не меня, то буду я пропадать в геенне до скончания веков, но не раскаюсь в том, что совершил! Если всего один человек принес на злотый[42] больше, чем принес бы без моего приказа идти за деньгами в субботу — значит, я не совершил ошибку. Если посылки были отправлены хоть на полчаса раньше благодаря шуму, который поднялся из-за этого моего разрешения; если хоть ломтик хлеба дошел до голодного еврейского ребенка минутой раньше — я спас не только еврейское дитя, я спас честь Творца и твою честь, честь Торы, чтобы никто не мог сказать, что наше Учение бесчеловечно и безжалостно! Прав я, я! Если бы нужно было пожертвовать всего лишь моей честью — я распростерся бы во прахе перед реб Лейви Гурвицем! Но я не желаю, чтобы во прахе простиралась перед ним правда. А несчастья его меня не потрясают. Из-за них он жесток с людьми. Я же стремлюсь не столько облегчить несчастья, сколько соблюсти Закон, цель которого — облегчать бремя жизни человеческой, как сказал реб Хаим Брискер[43]. Нет, я не раскаиваюсь и не пойду просить прощения.

— Если ты так много берешь на себя, ты не должен сетовать на то, что все восстали против тебя. Ты сам увенчал себя короной и сам правишь в собственном мире. А потому принимай как должное страдания и позор, которые ты претерпел и еще будешь претерпевать, — слышит реб Довид таинственный голос, постепенно удаляющийся от него, словно свиток Торы в арон-кодеше неведомым образом уплывает в другие миры.

Реб Довид закончил молитву и устало опустился на скамью; он подпирает ладонью лоб и снова задумывается.

Спор с ваадом тихий, даже реб Лейви не преследует его в открытую. Никто ничего не предпринимает против него, однако никто и не помогает. Зато моэл Лапидус преследует открыто и до полного уничтожения. Ходит по городу и внушает всем, что полоцкий даян — безбожник, большевик, и потому, заботясь о России, он велел принести деньги в субботу. Моэл Лапидус из семьи Рокеах без конца цитирует изречения мудрецов, благословенна их память. Сразу видно, говорит он, каков этот полоцкий даян, по сыночку, этому сокровищу видно! Сын сотворен по образу отца, говорит Гемора. А сын — отцова косточка — водится с уличными мальчишками! Многие горожане согласны с моэлом, да и среди зареченских прихожан уже появились его сторонники. Старосты Зареченской синагоги давно косятся на своего раввина — ведь ваад не хочет с ним дела иметь. А в последнее время оскудела рука даже тех прихожан, которые всегда одаривали его в канун праздников. Но моэлу и этого мало. Он поклялся выжить полоцкого даяна из Вильны!

— Объяли меня воды до души моей! — шепчет реб Довид и удивляется, что ладонь вдруг стала мокрой. Слезы так незаметно катились по его лицу, что он почувствовал их, только когда они скопились в бороде, в уголках рта. Долгая молитва не облегчила сердце. Сердце требовало не тихой молитвы, а крика до самых небес, и реб Довид принялся взывать в синагогальном мраке:

— Милосердный, Откликающийся беднякам, отзовись! — надрывный напев течет в тишине ночи, вопль вздымается волнами, потом затихает, и в синагоге становится еще тише.

— Милосердный, Откликающийся сердцам сокрушенным, откликнись! — взывает он еще громче, и снова вопль затихает, подобно крику над пустынными водами. — Господь всемилостивый, ответь и мне!

Пламя поминальной свечи мечется, словно проснулась в нем душа покойного, разбуженная воплем. Огромная черная тень, вырвавшись из-под ног реб Довида, прыгнула и повисла на люстре, посреди потолка.

— Милосердный, Откликающийся душам поникшим, откликнись! — раскачивается реб Довид. — Господь всемилостивый, ответь и мне!

Он слышит тихий протяжный плач; робкий женский голос отвечает ему из темноты. Реб Довид резко оборачивается: не Тора ли отозвалась плачем на вопли его? Но всхлипывания доносятся от входной двери, среди скамей он различает человеческую фигуру. Свеча освещает слабым красноватым светом голову, покрытую черным женским платком. Ему мерещится Тора во вдовьих траурных одеждах, Тора — покинутая невеста, представшая перед ним в темной пустой синагоге.

— Кто здесь? — кричит он не своим голосом.

Загрузка...