Моэл Лапидус уткнулся остроконечной бородкой в листок, висевший на синагогальном дворе. Виленский ваад извещал, что не согласен с решением полоцкого даяна, который объявил свободной агуну, не имевшую свидетелей. Сформулировано это было ученым языком и очень кратко, словно писали не чернилами, а огнем и раввины боялись обжечь пальцы. «Они не согласны. И только?» — размышлял Лапидус. Все же одна деталь ему понравилась. В объявлении было сказано, что все проповедники и законоучители обязаны ознакомить с решением виленского ваада всех прихожан в синагогах и молельнях.
У объявления появился высокий грузный мужчина с белой бородой по пояс — реб Йоше, старший шамес городской синагоги. Он очень доволен и усмехается в свои львиные усы. Моэл Лапидус в числе его сторонников, и реб Йоше шепотом сообщает ему, что Залманка должен расклеить это объявление во всех синагогах. Моэл поражен: побитый Залманка сам расклеит объявление о том, что заслуженно получил пощечину? Это хорошо, очень хорошо! Но как знать, что он это исполнит?
— Если бы ему велели, он бы наклеил листок на дом полоцкого даяна, лишь бы только я брал его на свадьбы! — усмехается реб Йоше и удаляется, заложив руки за спину. Городская молва изменилась в его пользу, отныне и впредь никто не станет устраивать свадьбу без него.
Моэл глядит ему вслед и заключает, что этот реб Йоше — проныра и хитрец. Добился своего, а до остального ему и дела нет. А вот его, моэла Лапидуса из семьи Рокеах, так и не приглашают делать обрезание. И значит, обязательно надо проследить, чтобы повсюду были расклеены объявления. Узнав, что полоцкий даян сделал свободной замужнюю женщину, все поймут, что он и моэла отстранил ни за что ни про что, и снова станут приглашать Лапидуса на обрезания. Ведь он же не берет ни копейки!
Лапидус обежал все молельни: объявления висели всюду у входа. Но он не заметил, чтобы прихожане стояли возле них и обсуждали это дело. Лапидус стал допытываться у молящихся, читали ли они, что полоцкий даян предан отлучению. Ему ответили, что отлучению предают при черных свечах, при звуках шофара[112] и с обличительными проклятиями. А члены ваада пишут в своем листке, что они не согласны с мнением полоцкого даяна, только и всего. Увидев, что объявление действует слабо, Лапидус кинулся к проповедникам молелен с упреками: почему, мол, они не извещают в своих обращениях к прихожанам, что в объявлении подразумевается именно отлучение? Ведь мы живем в изгнании, и раввины просто опасаются огласить отлучение в синагоге при черных свечах, звуках шофара и обличительных проклятиях.
Один проповедник ответил, что, по его мнению, полоцкий даян не так уж и неправ. Второй отрезал: «Без меня! Я не стану обрекать на голод жену и детей полоцкого даяна!» Третий проворчал, что не намерен быть глашатаем ваада за те гроши, которые получает. Четвертый прокряхтел, что он-то как раз сторонник ваада и в субботней проповеди упомянул об этом объявлении, но долго на нем останавливаться побоялся, потому что в синагоге этой молятся прихожане с новыми идеями и они могут признать правым именно полоцкого даяна. В конце концов, Лапидус наткнулся на весьма искушенного проповедника, который дал ему понять, что, судя по стилю объявления, раввинам вовсе не нужно, чтобы вопрос был поставлен ребром.
— Неужели? — прикинулся простаком Лапидус и подумал про себя, что ему-то как раз необходимо, чтобы вопрос был поставлен ребром. А он обнаружил, что усилия его напрасны и отлучение рассыпается, расползается в руках, как паутина.
Лапидус побежал вниз по Широкой улице и вверх к Зареченскому рынку взглянуть на синагогу полоцкого даяна. Обратно во двор городской синагоги он примчался как ошпаренный. На дверях Зареченской синагоги объявления вообще не было. И кто огласит там, что полоцкий даян предан отлучению? Он сам, что ли?
Лапидус бродил по двору городской синагоги, ожидая, что прихожане станут собираться у объявления и толковать промеж себя, и тогда он вмешается и разъяснит им суть дела. Но был пасмурный осенний день, моросил дождь, и будничная публика спешила в свои синагоги молиться и читать кадиш; у объявления никто не останавливался. «Кто задержан будет?» — подумал Лапидус и огляделся вокруг, точно Моисей перед тем, как убить египтянина. Когда стемнело, моэл уткнул нос и бороду в объявление ваада так самозабвенно, как, бывает, в Йом Кипур углубляются в молитвенник при чтении покаянной молитвы — и вдруг ловко сорвал его, чтобы наклеить на двери Зареченской синагоги.
По пути к дому он все же прикидывал так и эдак, насколько умно он поступил, сорвав объявление. Через ворота синагогального двора ежедневно проходят почти все евреи города, и каждый из них волей-неволей да глянет на щит с объявлениями. Но, с другой стороны, ведь это объявление висит на каждой из молелен, окружающих двор, тогда как во всем Заречье нет ни единого. В общем, он поступил мудро. У Лапидуса вдруг заныл зуб, как если бы совесть забралась под золотую коронку и стала допытываться, за что он преследует бедного раввина, обремененного больной женой и детьми. «Это он меня преследует! Он меня отстранил, и даже в собственных глазах я выгляжу лишним человеком!» — попытался Лапидус усмирить языком ноющий зуб. На следующее утро он отправился в Зареченскую синагогу.
Староста Цалье — высокий сутулый человек с длинными кривыми ногами. Когда во время молитвы он стоит, сдвинув пятки, у него между ногами может пролезть десятилетний мальчишка. Бурая борода Цалье похожа на еще не растаявший прошлогодний снег, а лицо у него сизое, как кусок селезенки. Он постоянно вертит связку ключей на длинном костлявом указательном пальце. Это ключи и от дома, и от Зареченской синагоги. Он хранит их вместе. Соседи недоумевают: можно еще понять, почему Цалье держит на запоре все свои шкафчики, платяной шкаф, буфет и кладовки; у него пятая жена, и славно бы он выглядел, если бы каждая новая женщина, которую он берет в жены, шарила по его ящикам. Но зачем он приладил висячие и внутренние замки ко всем ящикам под сиденьями в синагоге? Что можно там украсть? Старые потрепанные молитвенники? Прихожанам досадно, что Цалье как бы видит в Зареченской синагоге свою собственность, однако они знают, что если бы не он, в будни не набралось бы молящихся на миньян. За последние годы синагога так оскудела, что даже шамеса не содержит. Цалье, староста, лично созывает соседей к дневной и вечерней молитве, и если недостает все-таки десятого к миньяну, сам становится у ворот и зовет кого-то из прохожих.
Цалье живет рядом с синагогой, в доме с крыльцом, обращенным к улице, которая ведет к Зареченскому кладбищу. Сколько раз в течение дня проходит мимо похоронная процессия, столько раз Цалье выходит на крыльцо и спрашивает: «Сколько лет было покойнику?» Когда отвечают, что ему было сорок, пятьдесят, шестьдесят или даже семьдесят, Цалье спокоен, его это не тревожит, и он все стоит и вертит на указательном пальце большую связку ключей. Он не интересуется, был ли покойник мужчиной или женщиной. Но если ему сообщают, что покойнику было за восемьдесят, корявые пальцы его дрожат, и связка ключей только чудом не шлепается со звоном на пол. Цалье не может шевельнуться, пока самые последние участники печальной процессии не скроются за поворотом узкого кривого переулка. «Что они сказали? — стонет и вздыхает он. — Они сказали — пусть люди помоложе не умирают! Ох, Боже Ты мой! Душно мне!»
Чужому человеку, попавшему на похороны со стороны, из центра города, все это кажется диким. Но зареченские жители знают: Цалье уже перешагнул за восьмой десяток; он крепок как стена и полагает, что ангел смерти о нем забыл и забирает только сорока-, пятидесяти-, шестидесяти- и семидесятилетних. Но когда он слышит, что покойником может оказаться и восьмидесятилетний, то понимает, что ангел смерти не забывает никого.
Цалье по натуре не говорлив, а с полоцким даяном он из презрения и вовсе не разговаривает. Когда реб Довид Зелвер о чем-нибудь спрашивает, Цалье ставит пошире свои кривые длинные ноги, выпячивает плоский живот и, вертя на пальце связку ключей, глядит сверху вниз на маленького раввина. Он презирает его за маленький рост, за узенькую золотистую бородку. А более всего за то, что тот нянчится с женой, страдающей пороком сердца, тогда как он, Цалье, похоронил уже четырех. Но раввин вынужден обращаться к старосте, чтобы тот отпер ему заднюю комнату с книгами, а так как реб Довид уходит из синагоги последним, то он еще раз должен беспокоить старосту и просить запереть все внутренние и наружные двери. Цалье проверяет висячие и врезные замки и проклинает неудачника-раввина: не сидится ему дома из-за жалоб жены, так он, староста, должен быть у него еще и шамесом!
В понедельник, когда староста спустился со своего крыльца отпереть синагогу для послеполуденной молитвы, он обнаружил во дворе незнакомого человека. Тот поздоровался и назвал себя: моэл Лапидус из семьи Рокеах. Цалье чуть не обомлел от выпавшей ему чести, но справился и тут же спросил о намерении гостя: не молиться ли он пришел?
— Да, молиться, — пощипал Лапидус бородку и принялся вздыхать: — Ой, что стало с Зареченской синагогой! Весь день на замке! А ведь когда-то реб Исроэль Салантер руководил здесь ешивой, и Тору здесь изучали днем и ночью.
Дальше Цалье его не слушал: этот восьмидесятилетний староста с согнутой спиной и кривыми ногами не любил нытиков и плакс. Жилистый, костлявый, он медленно вошел в синагогу и даже не оглянулся на крадущегося за ним Лапидуса.
— А полоцкий даян на Минху не приходит? — спрашивает моэл.
— Он бывает на Майрив, — и Цалье ощупывает запертые ящики, проверяет, не вскрыл ли их кто. — У него жена больная и дети дохлые. Днем он не может уйти из дому.
Убедившись, что не встретится здесь с полоцким даяном, моэл вновь принимается сетовать, что Шхина[113] покинула Зареченскую синагогу, и заключает: поскольку раввином здесь реб Довид Зелвер, то нечего удивляться запустению. Он даже не видел здесь объявления, которое расклеено во всех виленских молельнях.
— Какое объявление? — удивленно глядит на него Цалье.
— А вот это, — извлекает Лапидус из кармана листок и тут же, как по писаному, втолковывает старосте, что Виленский ваад не согласен с решением полоцкого даяна считать агуну не связанной прежним браком. Раввины вынуждены были написать так осмотрительно, потому что евреи пребывают в изгнании. Но при этом они имели в виду, что полоцкий даян предается отлучению и его нельзя засчитывать в миньян.
— Не числить в миньян? — Цалье оглядывает пустую синагогу, как бы прикидывая, удастся ли ему набрать десять молящихся, если не включить в их число полоцкого даяна. — Уж такой он прощелыга, что и в миньян его включать нельзя? А ведь прикидывается тихоней, простачком, который и до двух считать не умеет. Он же Шмоне эсре битый час читает!
Чем сильней распаляется Цалье, тем круче поворачивается спиной к собеседнику и говорит уже с ним через плечо. Никак не возьмет он в толк, говорит он, почему его не позвали на заседание ваада. Ведь старосте Зареченской синагоги следует знать суждение ваада о зареченском даяне, да и агуна тоже из этого района. Так на всех синагогах наклеили объявление, а на Зареченской не наклеили?
На это Лапидус отвечает, что он-то прекрасно знает, почему ваад обошел Зареченскую синагогу. Раввины убеждены, что здесь, на горе, держат сторону полоцкого даяна: когда он разрешил приносить деньги в субботу, весь город негодовал, и только здесь сделали вид, что ничего особенного не произошло. Лапидус рассказывает, что он тогда беседовал с зареченским старостой, — зачем они, мол, держат раввина, который роняет их честь перед лицом всего города? Но староста возражал: полоцкий даян — тихий человек, и у него больная жена. Староста тот уже умер, а покойного нельзя оговаривать. Но если бы был жив тот прежний староста, можно было бы сказать, что он дурак. Короче говоря, в городе, внизу, еще не знают, что в Зареченской синагоге власть сменилась. Но с другой стороны, если бы и повесили объявление, разве полоцкий даян допустил бы, чтобы оно висело? Он распоряжается здесь, точно в винограднике собственного отца!
— Покамест я еще здесь хозяин, — берет Цалье объявление из рук Лапидуса и примеряет к входной двери. — Надо бы кнопки или клей, на слюне ему не удержаться.
— Если нужны кнопки, так у меня есть, — Лапидус достает из бумажника тонкие гвоздики с широкими шляпками.
— Вот как, вы даже кнопки приготовили! — оглядывает Цалье гостя, как бы спрашивая, только ли из благочестия он все это делает.
Лапидус чувствует, что ему следует объясниться. И он рассказывает о том, как он много лет бесплатно совершал обрезание и так же, бесплатно, обучал этому делу десятки молодых людей. Но против него выступил некий Зелингер, его бывший ученик, и нанял полоцкого даяна, чтобы тот отстранил его, Лапидуса, от обрезания. Зелингер этот — трефняк, бабник, бегающий за гойками!
— Это недурно! — замечает Цалье.
— Что недурно? — удивляется Лапидус.
— То, что этот Зелингер бабник, — спокойно отвечает Цалье. — Ваш ученик знает толк в приятных вещах.
— Да ведь мы-то ведем разговор не об этом мерзавце Зелингере, а о полоцком даяне! — кричит Лапидус, как будто староста вдруг оглох на оба уха, — и я бы не стал клясться, что ваш раввин не взял, между нами говоря, денег у этой преступницы, у этой агуны, которую он объявил свободной.
— Эта женщина тоже недурна, — произносит Цалье с замогильной холодностью. — Я часто вижу ее, когда она идет мимо синагоги, и уверяю вас, она очень красивая женщина. Перед тем как я взял к себе в дом нынешнюю жену, я не раз прикидывал, что агуна с Полоцкой улицы мне бы больше подошла, но понимал, что она ищет молоденького, а кроме того — как вы это называете? — она мужняя жена.
— Да, мужняя жена, и никакой татарин ей тут не поможет, — подхватывает Лапидус, как огня боясь привести какое-нибудь изречение мудрецов, потому что убедился, что имеет дело с невеждой, который не любит ученых. И если пересыпать речь словечками из Геморы, этот неуч возненавидит его! Лапидус помогает старосте набрать миньян, все время поддакивая ему, что, мол, нынешние молодые люди никуда не годятся. Однако перед уходом у него все же вырывается цитата. На это, говорит Лапидус, и жалуется пророк. «И низко пал…» — гласит Плач Иеремии[114]. Зареченская синагога оттого пала так низко, что после такого законоучителя, как реб Исроэль Салантер, попала в руки полоцкого даяна.