Веселые, с распаренными лицами вышли маляры из шинка, вдохнули свежий воздух и застыли на своих железных ногах. Калман же после нескольких рюмочек качался, как фарфоровая кукла с перебитыми ножками, и Мориц презрительно глядел на него с выражением барина, вынужденного иметь дело с жидком.
— Вдолби ему — если он не разведется с нею, я сделаю так, что ему жить не захочется. Получишь за это кварту с закуской, — буркнул Айзиклу Барашу Мойшка-Цирюльник и ушел, страдая, что потратил столько денег на эту банду и что из-за агуны сердце его горит огнем.
Воодушевленный обещанной квартой с закуской, Айзикл Бараш взялся отвести домой захмелевшего Калмана, едва державшегося на ногах. Высокий, тощий маляр просунул костлявую руку под шапку Калмана и ногтями скреб ему темя, как железной щеткой. Калман принялся кашлять, отхаркиваться, постепенно трезветь и удивленно разглядывать товарища, который тащил его к дому, крича прямо в ухо:
— Мориц — парень с амбицией, и когда он говорит, что тебе жить не захочется, если не разведешься с женой, то уж наверняка тебе жить не захочется. Пошли! Я живу у Рыбного рынка и доведу тебя до твоего дома, а оттуда поверну на Поплавы.
Спуски и подъемы на пути к Зареченскому рынку утомили и протрезвили Калмана. А Айзикл Бараш по мере их приближения к Полоцкой улице становился все беспокойней и печальней. Он почесывал затылок, часто сморкался и кричал Калману:
— Дай Бог, чтобы у меня так обстояло дело с моей, как у тебя с твоей. «Пьяница, где твои заработки?» — кричит она мне. Она была девушкой, а не агуной, поэтому у меня нет повода вытолкать ее вон… Тебе хорошо, братец. Твоя — агуна, и ты можешь ее вытурить. Жену надо бить.
— А ты бьешь свою? — спрашивает Калман.
— У меня тесный дом, и если я ее толкну, ей некуда будет упасть, — отвечает Айзикл Бараш, подталкивая Калмана вверх по ступенькам. — И помни! Мориц — парень с амбицией, и когда он говорит, что тебе жить не захочется, если не разведешься с женой, то уж тебе наверняка жить не захочется, — повторяет он.
Айзикл поскорее убегает прочь, опасаясь, как бы белошвейка не погналась за ним с веником в руке, а Калман с виноватым лицом проскальзывает в дом. Он видит, как Мэрл, согнувшись, сидит за столом и шьет вручную. Лампа освещает половину ее лица, ее пальцы и распространяет вокруг светлую тишину, домашнее тепло, охватывающее и его, Калмана. «Горе мне, что сделалось со мной!» — вздыхает он про себя. Как он попал в шинок вместе с пьяницами? Мало ли что Мориц наговорил! Ведь он вор, а Мэрл — непорочная дщерь еврейская. Калман ждет, что жена спросит у него, где он был. Ведь он сегодня впервые за много недель спустился в город. Должна же она захотеть узнать, где он был и что делал! Но Мэрл даже глаз не подымает. Она еще ниже опускает голову, а иголка быстро мелькает в ткани, словно Мэрл поспорила со своей тенью, кто быстрее будет двигать рукой. Калмана охватывает злость на самого себя за то, что он не может быть таким амбициозным, как Мориц, и, снимая пальто, он раздраженно произносит:
— Я был сегодня на бирже и пил с добрыми друзьями. Говорить с людьми, чтобы они заступились за полоцкого даяна, я не стал. Мне не жаль его. Мне хуже, чем ему.
Мэрл привстает со скамьи и тут же снова садится. Она видит, что, погнав мужа заступаться за полоцкого даяна, она сделала только хуже. Она даже не хочет спросить, с чего это он пил. Но чтобы не разозлить его молчанием, она как бы между прочим спрашивает:
— И ты вовсе не пьян?
Калман смущен ее спокойствием и не знает, что ему делать и как отвечать. Мориц угрожает, что если он не разведется с нею, то ему жить не захочется. Но если он разведется, ему будет еще тошнее. Куда ему деваться? Его квартира на Липавке уже сдана другому. Раньше он был вдовцом, а теперь станет еще и разведенным? Она все же не называет его пьяницей и не проклинает за то, что он не зарабатывает, как это делает жена Айзикла.
Утром Калман встал с озабоченным выражением лица и все время молитвы не сводил глаз с палки, которую всегда держал в руке, когда шел на кладбище поминать умерших. После завтрака и благословения хазан проворчал ответ на вчерашний ее вопрос, словно всю ночь он не давал ему спать:
— Я вчера не так уж пил, чтобы быть по-настоящему пьяным.
Увидев, что Мэрл добродушно усмехнулась его оправданию, и убедившись, что все равно не быть ему таким амбициозным, как Мориц, Калман еще безрадостней пробормотал:
— Нет работы! Придется снова стать кладбищенским хазаном.
Он ожидал, что жена станет возражать: она, мол, не хочет, чтобы муж ее был на кладбище завсегдатаем. Но Мэрл молчала и лишь кивнула в знак согласия. Калман взял палку и хмуро вышел из дому. По дороге к кладбищу он увидел, что староста Зареченской синагоги стоит на своем крылечке и глядит в сторону рынка. Калману что-то пришло в голову, и он остановился у крыльца.
Минутой раньше мимо проходила похоронная процессия, и Цалье вышел спросить, сколько лет было покойнику. Услышав, что тому было всего за шестьдесят, умиротворенный Цалье победно глядел на лавку, хозяин которой кричал ему, что восьмидесятилетние тоже умирают. «Я и его похороню! Буду стоять вот здесь, на своем крылечке, и провожать глазами гроб, когда его будут нести мимо», — размышляет староста и вертит на указательном пальце большую связку ключей. Лавочник грозил, что Цалье не будет старостой синагоги, так вот пусть видит этот собачий торгаш, что пока он еще староста и ключи от синагоги у него. Свою пятую жену Цалье взял с год назад, и до последнего времени она была смирной женщиной. Но недавно она разговорилась, что, мол, другие мужья, которые женятся на старости лет, отписывают на жену часть наследства, а он все держит под замком, точно она у него в прислугах. «Ее я тоже похороню», — подумал Цалье и стал покачиваться на своих кривых и длинных жилистых ногах, как бы проверяя, насколько прочно он еще стоит на земле.
— Когда вы отпираете синагогу? — спрашивает его вертящийся у крыльца человечек с палкой в руке.
— Синагогу я открываю к Минхе и к Майрив. А вам сейчас чего там надо? — с удивлением смотрит на него Цалье.
— Сам не знаю, разве что на несчастья свои посмотреть, — тянет и мямлит человечек, пряча голову в узкие плечи. — Я хочу посмотреть на объявление о полоцком даяне. Я муж агуны.
Цалье рассматривает Калмана водянистыми глазами, испещренными кроваво-красными жилками. Его лицо в лиловых пятнах становится еще лиловей и пятнистей, а мешки под глазами — еще более пухлыми. Он выпрямляется, задирает голову и поворачивается к Калману жесткой, как кусок жести, спиной, что обычно делает в ожидании стычки. Цалье ждет, что муж агуны начнет с ним драться за полоцкого даяна, как лавочники в синагоге. Но тот вдруг принимается вздыхать и жаловаться, что полоцкий даян сделал его несчастным: «Ой, каким несчастным он меня сделал!» Цалье вертит связку на пальце и морщится. Он мысленно сравнивает себя с этим человечком и раздумывает о том, что агуна не сумела отличить хорошее от плохого. Он бы такой молодой женщине подошел куда больше, да и она ему тоже. Его жена, пятая по счету, — старая квашня.
Если он так уж жаждет увидеть, как раввины разделали полоцкого даяна, то он может прочесть это объявление на дворе городской синагоги, говорит староста. Калман отвечает, что у него нет времени спускаться туда, потому что он кладбищенский хазан и должен идти на кладбище читать поминальные молитвы. Калман хочет взойти на крыльцо, но Цалье загораживает дорогу, словно боясь, как бы муж агуны не осквернил крылечка, и изрекает: «Если к миньяну не числят раввина, который позволил ему жить с замужней, то могут ли его, прелюбодея, допустить на кладбище поминать?» Калман отступает в испуге, но тут же им овладевает дикий гнев и он начинает кричать, что его не запугают, да и к тому же он еще и маляр.
— А какой человек пустит вас в свой дом красить стены? — таращит на него староста водянистые глаза с кроваво-красными жилками. — Послушайте меня, вместо того чтобы идти на кладбище, зайдите к жене полоцкого даяна, и тогда вы узнаете то, что известно всему Заречью. Раввинша кричит своему мужу, что он заступается за агуну ради их тайных свиданий. Даже те паршивцы, которые в синагоге галдели, почему, мол, я не зачисляю раввина в миньян, теперь заткнулись. Раввин, между нами будь сказано, встречался с вашей женой в Зареченской синагоге. Я, бывало, ждал до полуночи и потом тащился запирать синагогу, потому что считал, что он там сидит и изучает Талмуд. А оказалось — он там с вашей женой встречался. Если б у меня была такая жена, она раньше бы попала на кладбище, чем к чужому мужчине. Тьфу на вас обоих!
Цалье уходит к себе и запирает дверь. Калман еще долго стоит как громом пораженный, пока, наконец, не отползает от крылечка, ощупывая палкой пространство вокруг себя, как если бы он вдруг ослеп. Ведь он знал, что жена с ума сходит по полоцкому даяну, а теперь услышал, что и раввинша говорит то же самое. А если так, то совершенную правду рассказал Мориц: Мэрл была когда-то его любовницей, но он бросил ее за то, что у нее на стороне был другой — ее будущий муж. Маляры вчера сказали ему, что она выбрала его как ширму. Они правы, его верные друзья! Она вышла за него, чтобы иметь возможность встречаться с полоцким даяном. А тот разрешил ей выйти замуж именно для того, чтобы он, Калман Мейтес, служил им ширмой. На кладбище он уже не пойдет, там можно нарваться на еще больший позор, чем в городской синагоге. Он пойдет на малярскую биржу. Снова разыщет Морица, с ним зайдет в погребок закусить и потолковать. Маляры — преданные товарищи, а Мориц, как он убедился, честный человек, хотя и простоват. А что за щедрая рука у него, у этого Морица: всех угощает за свой счет!
Когда Калман появился на бирже, добрые друзья встретили его совсем не так, как вчера. Мойшка-Цирюльник велел им палками гнать этого барана Калмана. Его надо так затюкать, чтобы он на биржу и носа сунуть не мог, — наставлял Мойшка. А если маляры не послушаются, то он скорее станет пить с собаколовами, чем с ними. И когда Калман появился, компания встретила его злобным молчанием; все сделали вид, что не замечают его. Некоторое время он удивленно оглядывался, а затем спросил тихим голосом о своем лучшем товарище Айзикле Бараше. Где он? Его пригласили на какую-нибудь работу?
— Жена, наверно, избила его поленом или подбила ему глаз, и у него от страха одышка и медвежья болезнь, — ответил ему один из ватаги. — Ну, Калман-баран, ты уже развелся со своей новогрудской женушкой?
Калман снова заскулил, что жена его не из Новогрудка и зовут его Калман Мейтес, а не Калман-баран. Но вся ватага яростно нападает на него: если он не разведется с этой своей новогрудской женой, пусть лучше на биржу не заглядывает. Им не к лицу, чтобы о маляре говорили, что он тряпка! Пусть идет он, тряпка, на кладбище, на синагогальный двор к попрошайкам! «Пошел вон отсюдова!» — кричат они по-русски, и Калман отступает, как перед стаей волков. Он скрывается в ближайшем переулке, подымает глаза к небу и бормочет помертвелыми губами:
— Владыка мира сего, ведь я еще больше отлучен, чем полоцкий даян!
Он застывает у красной церквушки за каменной оградой, глядит, глядит, но вдруг спохватывается: с чего это он смотрит на крест? Не хочет ли он, упаси Боже, креститься? Калман отворачивается и замечает, что стоит в Гитки-Тойбином переулке, где живет реб Ошер-Аншл, раввин по разводам. «Если бы она дала мне развод, я был бы спасен», — мелькает у него в голове. Он крадется вдоль стены, точно опасается, что реб Ошер-Аншл услышит его мысли и окликнет в окно, чтобы развести с женой. Нет! Нет! Вдовцом он уже был, а разведенным быть не хочет!
По переулку торопливо проходит младший шамес главной синагоги с шестами для хупы на плече. Калман хватает его за локоть: вот как? Его таки приглашают на свадьбы?
— Кто вы? — сердито спрашивает его маленький чернявый Залманка.
— Я — Калман Мейтес. Тот самый человек, которого вы погубили, женив на агуне.
— Это вы меня погубили, а не я вас! — подпрыгивая, бросает ему в лицо Залманка. — Вы из меня ведрами кровь цедили! Я лично вынужден был расклеивать на синагогах решение ваада против полоцкого даяна. Слава Богу, что этим обошлось и меня снова приглашают ставить хупу.
Перед битым младшим шамесом Калман все же не может смолчать. И он обрушивает на него всю накопившуюся горечь и ругает его теми же словами, которыми его самого вчера утром обзывала Мэрл, а сегодня — маляры на бирже:
— Вы трус, ничтожество, тряпка, а не мужчина! Вам дали пощечину в городской синагоге, а вы еще расклеиваете объявления против себя самого!
— Тряпка вы, а не я! — смеется над ним с издевкой Залманка, — даже агуна, которая вас раньше заманила, хочет теперь от вас отделаться, хочет развестись с вами.
— Вы лгун! — надвигается на него Калман с палкой в руке.
— Что такое? Вы ударите меня? Если вы меня пальцем тронете, я вам устрою черную хупу. — Залманка снимает с плеч шесты. Все знают, говорит он, что на заседании раввинского суда реб Лейви Гурвиц упрекал полоцкого даяна в том, что сама агуна уже жалеет о своем замужестве, а полоцкий даян возражал, что он не раскаивается и не позволит агуне развестись с мужем. «Так кто из нас двоих тряпка?» — спрашивает Залманка, вскидывает шесты на плечо и пускается наутек.
Калман чувствует, что у него рябит в глазах, а ноги заплетаются, точно он сегодня напился сильнее, чем вчера. Он ощупывает палкой булыжники под ногами и качает головой: нет, нет, ни единого дня нельзя ему быть с ней вместе!