Муж и жена

Когда сказали, что Мотеле уже нет, раввинша Эйдл с исказившимся, желто-зеленым лицом повалилась на кровать, и сердце ее затрепетало, как связанный цыпленок, который пытается вылезти из корзинки. Но скоро она пришла в себя и посмотрела на мужа окаменевшим взглядом:

— Ничего, я буду жить!

В то утро к полоцкому даяну приходил Мойшка-Цирюльник и разыграл там сцену, которую позже пересказал Мэрл. После его ухода раввиншу охватила такая жалость к мужу, что даже притупилась боль, вызванная смертью ребенка. Уличный бандит оскорбляет ее благородного мужа, а за него некому и заступиться! Раввинша не сомневалась, что именно эта распутная агуна подослала хулигана. Эйдл больше не плакала, не стонала, она лежала на кровати, не убирая руки от головы Иоселе, и смотрела, как реб Довид шагает по комнате из угла в угол. Иоселе, всегда замкнутый и непокорный, теперь сидел на краю материнской постели и позволял себя гладить, точно осознав, что отныне и впредь он должен заменить Мотеле. Реб Довид лишь однажды задержался у кровати жены и спросил, не хочет ли она есть. А когда она отрицательно покачала головой, он не стал настаивать и снова принялся ходить по комнате, как если бы находился один в пустой синагоге.

Снег шел беспрерывно и навевал кладбищенскую тишину и усталость. К вечеру густой снегопад прекратился, и окна затянуло морозной синевой. Эйдл и мальчик, прижавшись друг к другу, погрузились в сонное оцепенение, а раввин все продолжал шагать. Рано утром, когда раввинша проснулась, реб Довид снова метался по комнате, словно за всю ночь он так и не прилег. Иоселе проснулся серьезным, спокойным, как-то сразу повзрослевшим. Впервые отцу не пришлось уговаривать его помолиться. Он извлек свой молитвенник и принялся его листать.

— Сегодня тебе не следует молиться, твоего братика еще не похоронили, — сказал отец и подошел к постели жены. Реб Довид говорил тихо, почти шепотом, что на улице сильный мороз и для нее опасно идти в детскую больницу на Погулянке, где лежит их Мотеле, а потом провожать гроб на Зареченское кладбище. Поэтому он решил, что пойдет сказать родственникам, чтобы они забрали ребенка, а на похоронах будет только он один.

— Я хочу пойти с тобой, — заплакал Иоселе.

Мать успокоила его, уговорила не плакать. Она не позволит, чтобы Мотеле забрали и похоронили так, что потом они и знать не будут, где его могилка. Она попросила мужа:

— Не оставляй меня одну.

Реб Довид заранее знал, что Эйдл не согласится, и не стал спорить. Он дает Иоселе поесть того, что еще оставалось в буфете, и рассказывает, что для него есть двойное поручение. Сначала ему нужно пойти в благотворительную организацию и сообщить, что у полоцкого даяна умер ребенок и отец просит перенести похороны на завтра. Но если завтра будет такой же холодный день, то пусть отложат похороны еще на день, потому что мама больна и не переносит холода. На обратном пути Иоселе должен зайти к лавочнику реб Шмуэлю на Зареченский рынок и рассказать обо всем. Пусть скажет, что папа просит одолжить еще пару злотых. В последний раз: больше он просить не будет. Иоселе кивает и позволяет отцу обвязать себе шарфиком уши, чтобы не замерзли. Мама лежит на кровати в одежде, не раздевшись со вчерашнего дня, и не произносит ни слова. Только когда Иоселе собирается уходить, она подзывает его, обвертывает концы шарфика вокруг шеи, чтобы закрыть ему шею под воротником пальто, и говорит еще тише, чем отец: пусть, мол, не стесняется рассказать лавочнику, что они сидят без хлеба в нетопленой квартире. Когда мальчик уходит, раввинша остается молча лежать на кровати, а реб Довид снова шагает, погруженный в свои мысли.

Он проиграл! Проиграл раввинам, проиграл на улице, в собственном доме, проиграл небесам. На том свете ему зададут такие вопросы, на которые он не сумеет ответить, как не сумел ответить на вопросы реб Лейви насчет ранних и поздних авторитетов. На том свете его спросят о его целях и могут признать справедливость подозрений его жены и даже Мойшки-Цирюльника. Там ему напомнят о том, о чем он хотел бы забыть — и не может забыть! — как понравилась ему агуна. И он заметил, что и он сам понравился ей. И именно потому, что она просила его отступиться от своего решения, он заупрямился, хотя она и умоляла его раскаяться: потому что он видел, что она преклоняется перед его упорством. Как же может он иметь претензии к Всеведущему за то, что ребенок его не был спасен за жалость к агуне? Там, в горних высях, знали, что у него нечистые мысли…

— Эйдл, — останавливается он у постели, — прошу тебя, Эйдл, если зайдет кто-нибудь из синагоги или соседка, пусть у тебя не вырвется недоброе слово о раввинах или Всевышнем, упаси Боже. Кроме меня никто не виноват, во всем — моя вина.

— В чем ты виноват? — отрывает она голову от подушки, но он не отвечает, и голова ее падает на подушку. — Никто не зайдет, ни прихожанин, ни соседка. И не бегай по комнате взад-вперед, у меня рябит в глазах.

Реб Довид отходит от постели жены и снова погружается в размышления: у агуны были чистые помыслы? Сначала она слезами и мольбами довела его до такого состояния, что он готов был взвалить на себя новые несчастья, лишь бы она смогла выйти за Калмана Мейтеса, а потом подослала этого перекупщика, чтобы требовать отмены ее брака! Когда агуна догнала его на Полоцкой улице и поклялась, что не посылала перекупщика и не собирается выходить за него, он ей поверил. Но сегодня утром этот грубиян явился снова, расфуфыренный, и сказал, что идет к своей невесте: «Если не верите, пойдемте со мной и увидите, как я вхожу к Мэрл-белошвейке», — насмехался он, и видно было, что говорит правду. «Я изучил много ранних и поздних авторитетов, пока смог дать ей освобождение, но недостаточно исследовал, кого освобождаю!» — забывает реб Довид о просьбе жены и снова начинает шагать от стены к стене, из угла в угол, ища выход из опутавших его мыслей.

— Эйдл, Эйдл! — снова останавливается он у постели жены и дрожит, как бы ища в ней спасение. — Наш Мотеле родился недоношенным, со слабым сердечком. Чудо небес, что он жил до сих пор. Праотец Авраам готов был принести в жертву единственного сына, Хана пожертвовала семью сыновьями, чтобы они не поклонялись идолам, а мы не можем смириться с тем, что Всевышний отнял у нас одного ребенка.

— Что ты такое говоришь? — недоуменно глядит на него Эйдл, словно от стужи в доме и от страданий разум ее закоченел. — Ты сравниваешь меня с Ханой и семью ее сыновьями? Хану и ее сыновей вспоминают и сегодня, а кто вспомнит о моем птенчике? Меня не считают праведницей, я праведницей не была и быть не хочу!

— Вот в том-то и вина наша, — стоит над нею реб Довид, склонив голову и опустив руки. — Если бы мы оба смирились с приговором небес и не сетовали на Владыку вселенной, тогда и кончина нашего Мотеле была бы во славу Всевышнего, как гибель детей Ханы. Люди видели бы нашу покорность и учились бы у нас, как надо верить в Бога.

— Никто не станет учиться у нас, как вести себя, — горько и печально усмехается она, — и ты не праотец Авраам, и я не Хана. Ты уже даже не полоцкий даян, а я больше не раввинша. Нас отлучили. — Эйдл смыкает глаза и бормочет, точно во сне. — Хана сумела пожертвовать детьми, но жить без них она не смогла. Она взобралась на крышу и бросилась вниз. А я должна жить дальше.

— У тебя есть еще один ребенок, — слышит она над собой голос мужа и ощущает на своем лице его дыхание.

— И муж мой тоже еще ребенок, он остался ребенком, который заботится о каждом. — Закрыв глаза, она гладит его лоб, щеки, мягкую длинную бородку. Она уверена, что он сильно раскаивается, что заступился за распутную женщину.

— Понимаешь, Эйдл, — убеждает он ее надтреснутым голосом, — когда человек переносит страдания, но не принимает их с любовью, его страдания еще сильнее. А если бы мы с любовью приняли наше горе, если бы хоть поняли, что это нам за грехи наши, мы бы так сильно не страдали.

— Я не грешила ни перед Богом, ни перед людьми! — сердито всхлипывает раввинша и открывает глаза. — Что это ты сегодня все твердишь, что грешен и виноват? — глядит она на него и страшится, что он признается в справедливости ее подозрений насчет агуны.

— Я тоже не грешил, — обрывает он и в задумчивости удаляется от ее постели. «Бог свидетель, что, когда я давал агуне разрешение выйти замуж, у меня были самые чистые помыслы», — застывает он возле книжного шкафа, словно призывая книги в свидетели. Добрые мысли о себе заставляют его подумать, что и агуна его не обманывала. Дважды просила она его отречься от своего решения и помириться с раввинами. И, верно, правду говорила, что не собирается связывать свою судьбу с перекупщиком. Если бы она собиралась сойтись с ним, к чему стала бы с такими муками добывать разрешение выйти замуж за Калмана Мейтеса?

Но что же будет дальше? Перекупщик приходил дважды и наверняка придет в третий раз. До сих пор он ограничивался угрозами, но может и избить. Если Эйдл это увидит, она умрет со страху. Реб Довиду больше негде занять денег и не у кого даже попросить милостыню. На него возвели напраслину, поклеп, что он связался с агуной, и даже те прихожане, которые прежде были на его стороне, теперь отвернулись от него. А что будет, когда новый навет дойдет до его кровных врагов, моэла Лапидуса и старшего шамеса городской синагоги? Об этом заговорит вся Вильна. Как ему перенести это? И как перенесет это Эйдл? — рассуждает сам с собой реб Довид, и накопившаяся горечь вырывается воплем:

— Ответь, Отвечающий в горе, ответь! Ответь, Милостивый и Милосердный, ответь!

— Довид, перестань плакать, — кричит его жена, потрясенная отчаянием мужа, — если ты будешь плакать, то я, я…

Реб Довид бросается к жене, запнувшейся на полуслове, словно сердце ее остановилось. Лицо ее перекошено, рот открыт, а глаза, полные страха, злобы и удивления, прикованы к двери. Реб Довид оглядывается и видит в дверях раввина из двора Шлоймы Киссина, реб Лейви Гурвица.

Загрузка...