В шинке

Мойшка-Цирюльник стоит на рынке у воза с мешками лука, моркови, картофеля и с маху хлещет по ладони зеленщика, склоняя того на свою цену. Так водится у рыночных скупщиков, это испытанное средство. Крестьянина лупят по ладони, пока ладонь не вспухнет и он не уступит, чтобы избавиться от боли. Увидев, как маляры тащат под руки маленького человечка и вопят «Мориц!», Мойшка оставляет зеленщика со вспухшей ладонью, и маленькие сальные глазки его становятся еще меньше.

— Вот тебе и крестьянин — продавец картошки, — маляры ставят перед ним человечка. — Это Калман, ее муж, сам знаешь чей.

— Чей же? — никак не может вспомнить Цирюльник.

— Муж агуны, твоей любовницы, — напоминает Айзикл Бараш.

— Муж агуны? — пожимает Мориц плечами, как бы показывая, что у него есть дела поважнее, и нападает на высокого тощего маляра: — Чтобы ты вопил на гойских улицах! С чего ты взял, что агуна была моей любовницей? Не слушайте его, реб Калман, он врет.

Парни переглядываются: Цирюльник разыгрывает комедию. Но Калман глядит на него уже с большим доверием и с меньшим страхом. Однако когда Мориц дружески спрашивает его, не желает ли он зайти в ресторан и хорошенько закусить, Калман вспыхивает: он не ест трефного.

— А я разве ем трефное? — удивленно спрашивает Мориц, прижав руку к сердцу, и предлагает Калману самому выбрать. Если он хочет, можно зайти в «Савой»; кто не был в «Савое», тот ничего не знает о жизни. Но если реб Калман очень голоден, можно пойти в ресторан, где платят не за блюда, а за время. Сколько часов едят, столько и платят. Он не голоден? Тогда они никуда не пойдут. А только зайдут в погребок напротив рынка, где ничего не подают, кроме студня, рубленой печенки, рыбных и мясных кнедликов, пива и водки. Больше ничего.

Парни хватают Калмана-барана под руки, и, прежде чем он успевает пискнуть, вся компания вкатывается в погребок, где их окутывают клубы пара. За столиками сидят грузчики и перекупщики в рубахах из мешковины и в высоких сапогах. Они курят, сплевывают на пол, запрокинув голову, льют водку прямо в горло, орут хриплыми голосами и клянутся смертными клятвами. Маляры здесь частые гости. Мгновенно сдвигают они с полдюжины стульев вокруг столика и сажают во главу его Мойшку-Цирюльника: он платит — он и царь! Калмана втискивают в середину, поближе к Морицу, и тесно сжимают со всех сторон. Будь он даже птицей, ему не улететь, не вырваться! Они поворачивают голодные лица к буфету, и мигом вырастают возле них девки с пылающими лицами, в грязных передниках. Мориц им подмигивает, а маляры требуют за его счет все, что душа желает. Стол заполняется бутылками водки и пива, чайными стаканами, рюмками и пузатыми бокалами. «Маринованную селедку в молоке! Селедка любит плавать в молоке», — кричит один, а другой заказывает рубленую печенку. «Холодца, но чтобы было много мяса и чеснока!» — орет третий, водя пальцем по усам, точно нож точит. Компания разливает водку по чайным стаканам.

— Лехаим[118], Мориц, будем здоровы!

— Пейте на здоровье! — отвечает Мориц с меланхоличной усмешкой продувного мошенника, знающего, что его морочат. Но он обещал этим голодранцам выпивку и закуску за то, что они приведут к нему Калмана-барана, и вот они бессовестно объедают его, грызут, как селедочную голову. И хоть его трясет от досады, он вынужден молчать, чтобы этот кладбищенский хазан, этот маляришка видел, что имеет дело с человеком широкой натуры. У Айзикла Бараша бездонный желудок. Он заказывает все, что язык может произнести, и выхватывает полные тарелки из рук официанток, будто хочет проглотить блюдо вместе с несущими его жирными женскими пальцами. Он уписывает за обе щеки, пока пот не начинает течь у него со лба, и, жуя и глотая, льстит Цирюльнику:

— Мориц, почему не надел ты сегодня свой белый шелковый галстук? Мориц, у тебя, говорят, есть портсигар, усыпанный бриллиантами. Ты слышишь, Калманка? Хоть обойди всю Вильну вдоль и поперек, тебе не найти такого друга, как Мориц! — Айзикл наливает пива и опрокидывает в себя. — Почему ты не пьешь, Мориц? Почему ты не ешь, Мориц?

— Я жду реб Калмана, — отвечает перекупщик.

— Ведь я еще раньше вам сказал, что не ем трефного, — съеживается Калман, словно волк выбрал его себе на обед.

— А я думал, что вы не хотите есть вареное мясо, потому что оно может быть некошерным. Но что некошерного в холодном паштете? — Мориц наливает рюмочку с наперсток для Калмана, а себе три четверти чайного стакана. Он глотает водку залпом, без закуски, даже не морщась. Лишь глубоко вдыхает запах черного свежего хлеба и с презрением глядит на собутыльников: «Ну!»

Калман наспех бормочет благословение и тоже выпивает рюмочку до дна, чтобы выглядеть молодцом. Но он морщится, как от касторки, и кряхтит. «Грех влечет за собою грех», — размышляет он. Начал с агуны, а теперь пьянствует в шинке со шпаной.

— Возьмем еще по капельке. — Мориц наливает еще рюмочку гостю и полстакана себе; он глядит на Калмана как сержант на новобранца, не умеющего держать винтовку. — Залпом! Если женился на молодой, то и пить должен уметь. Кто не умеет пить, тот не умеет и ничего другого. Вы, вероятно, не пробовали водки с самой Симхас-Тойре?

— На Симхас-Тойре ему водка не шла на ум. Он в тот день схватил пощечину из-за твоей любовницы! — кричит Морицу Айзикл Бараш.

— Не меня ударили, пощечину дали младшему шамесу, — говорит Калман, а Мориц принимает его сторону и потчует тощего маляра своим благословением:

— Чтобы ты вопил на гойских улицах! Не реб Калман получил пощечину, а младший шамес! Не обращайте на него внимания, реб Калман, положитесь на меня. Я вам друг.

— Почему это вы мне друг? — Калман откусывает кусочек сухой булки и жует быстро-быстро, словно белка.

— Потому что я исстрадавшийся человек! Оттого я друг вам! — меланхолично отвечает Мориц. — Я так настрадался, что только вы можете меня понять. Если б собака лизнула мое сердце, она тут же упала бы, отравленная насмерть!

— Если твоя женушка сумела вскружить голову Морицу, то уж твою баранью голову она вскружит с одного раза! — тощий маляр снова пытается завладеть вниманием Цирюльника.

— У этого недотепы не баранья голова, а куриная! — хохочет кто-то. Но Калман не слышит или притворяется, что не слышит. Хотя весь стол завален снедью, он собирает крошки сухой булки, сыплет их себе в рот и поддразнивает Морица:

— Один говорит, что Мэрл была вашей любовницей, а другой — что она вскружила вам голову. Кто же из них прав?

Мориц вдруг меняется в лице, и все его благородство исчезает в мгновение ока. Он упирается лбом в лоб Калмана, и тот чувствует, как его затылок припечатывается к стене. Калман застывает с безвольно повисшими руками. Крошки падают с губ на жидкую бороденку, на побелевшем, как мука, лице смертельный страх: он боится, что этот блатной раздавит ему череп.

— Не беспокойтесь, в несчастьях у вас недостатка не будет, — впивается в него Мориц своими маленькими глазками и, смеясь гнилым смешком, рассказывает о том, как Мэрка-белошвейка многие годы путалась с ним. А на стороне держала при себе беззубого столяришку Ицика Цвилинга. И он, Мориц, поставил условие: или он, или этот столяришка. Увидев, что его она не одолеет, она выбрала беззубого Ицика. Тот был как раз по ней: столяр за ней не следил, а когда узнал правду, уже был под ее каблуком. Но, уйдя на войну, он сказал «привет!» и не стал возвращаться. Там, в Германии, он женился на немке.

Калман ощущает, как лоб Морица давит на него, точно железная балка, но все же, рискуя жизнью, возражает, что если бы муж Мэрл был жив, он бы вернулся. Полоцкий даян освободил ее от брака с ним потому, что если через полтора десятка лет муж не возвращается с войны, значит, он мертв. Это объяснение вызывает у Морица такой бурный хохот, что он вынужден запрокинуть голову, и Калман уже может оторвать затылок от стены.

— Ну, а те полтора десятка лет, что она сидела в агунах, она постилась, что ли? — спрашивает Мориц у остолбеневшего Калмана и с тем же вопросом обращается к ватаге: — Как вы думаете, ребята, постилась она?

Ватага разражается многозначительным громким смехом и, сдвинув головы, удивленно глядит на Морица, точно на колдуна. Мориц прищуривает один глаз, давая понять, что если бы захотел, то рассказал бы кое-что из собственного опыта, и подступает к Калману с другой стороны:

— Ша, предположим, что мужа ее нет в живых. Но почему она именно вас взяла в мужья? — наливает он Калману еще одну рюмочку в знак примирения.

— Да, да, почему она выбрала тебя? — кричат маляры. — Потому что ты кладбищенский хазан? Дружище, она тебя выбрала в качестве ширмы. Для прикрытия, чтобы за твоей спиной делать все, что захочет. Ты ведь молишься, закатив глаза, а ей того и надо, твоей скромнице, чтобы ты молился и ничего не видел.

Парни хохочут над обомлевшим Калманом. И он с отчаяния опрокидывает третью рюмку. Но, захлебнувшись, закашливается: водка попала не «в то горло».

— Гречишник для реб Калмана! — командует Мориц, и весь стол, веселясь и радуясь новому вкусному блюду, шумит: «Гречневых оладий, гречишников!..»

Что-то грызет у него на сердце — чувствует Мойшка-Цирюльник. Чем больше он оговаривает белошвейку, тем сильнее кипит его кровь. Он сам не понимает, что с ним творится. Почти двадцать лет он сохнет по ней, а она его отталкивает. Он должен желать ей смерти, пинать ее ногами, мешать ей кровь с грязью. А его из-за нее сводит судорога, жжет огонь, мысль о ней сушит его кости. С ним она не захотела спать, а с этим мазилой сыграла свадьбу! Мориц смотрит на Калмана, скривив лицо, словно намереваясь утопить его в плевке. Мориц уверен, что она сделала это назло, чтобы он лопнул от злости. Но это еще бабушка надвое сказала! Если будет у него голова на плечах, то он сможет заполучить ее теперь скорее, чем прежде. И чтобы охладить жар в теле, Мориц заказывает еще кварту водки.

Калман тоже сидит опечаленный. Он видит, как маляры жрут, хлещут водку и пиво, валятся друг на друга, целуются, а у него на душе тоска. Почему же она все-таки выбрала его? В голову ударяет выпивка: чтобы прикрыть свою любовь с полоцким даяном! Калман видит перед своим затуманенным взором двух Морицев, трех Морицев, и у всех раскрыты пасти, и все пасти смеются над ним, Калманом. Мориц тоже мертвецки пьян, он держит Калмана за лацканы и трясет его:

— У нее тело как кусок мрамора, а?

— Блюй, Калман, блюй! — шлепает его по спине Айзикл Бараш так, что Калман качается, как надломленное деревцо. — Если выскажешь все, что на сердце, станет легче, и если выблевать, то тоже легче становится.

Калман уже не слышит, что ему говорят. Шинок мелькает у него перед глазами, и он едва в состоянии произнести немеющим языком, что несчастным сделал его полоцкий даян.

Загрузка...