Давным-давно худощавый молодой человек Касриэль Зелингер приехал в Вильну к моэлу[73] Лапидусу с просьбой обучить его священному ремеслу. Он хотел стать моэлом в своем местечке. Лапидус обучил его, и молодой человек уехал. Потом Лапидус узнал, что Касриэль Зелингер переселился в Вильну, открыл резницкое дело и ходит делать обрезание. Оба моэла как-то столкнулись нос к носу, и Лапидусу не понравилось, что его ученик, когда-то тощий паренек, обзавелся огромным животом. Еще меньше ему понравилось, что в городе стали хвалить Зелингера и говорить, что у него, мол, золотые руки. Лапидус раздул ноздри, втянул в себя воздух, как делают звери, почуяв опасность, но особенно не беспокоился: он за обрезание денег не брал[74], в бедных роженицах недостатка нет, так что дел хватит и на него, и на этого Зелингера.
Но с тех пор как полоцкий даян объявил в Зареченской синагоге, что тот, кто приглашает моэла Лапидуса делать обрезание, губит своих детей, Касриэль Зелингер был вознесен на вершину славы, а Лапидус низвергнут. Он помчался к реб Лейви Гурвицу: как виленский ваад допустил, чтобы полоцкий даян по собственному усмотрению отстранил от совершения обрезаний его, моэла Лапидуса из семьи Рокеах? Моэл знал, что реб Лейви Гурвиц ненавидит полоцкого даяна, как некоторые ненавидят пауков. Но, к его удивлению, реб Лейви сказал, что ваад не должен вмешиваться в это дело, чтобы не говорили, будто честь моэла Лапидуса дороже для законоучителей, чем жизнь еврейских детей. Слепому было ясно: на самом деле раввин из двора Шлоймы Киссина доволен тем, что полоцкий даян запретил Лапидусу делать обрезание. И Лапидус не стал больше сдерживаться. Он заявил, что в праведном мире возвышенный будет унижен, а униженный — возвысится. Тот, кто здесь сидит на самом верху, там займет весьма скромное место. Он объявил раввину, что истинных праведников здесь маловато. Кому сказать — смеяться будут, что он, Лапидус из семьи Рокеах, менее достоин доверия, чем полоцкий даян. Разве он, Лапидус, не знаток Талмуда, не щедрый благотворитель, разве он хоть однажды брал мзду за свое священное ремесло? А полоцкий даян, этот сын сапожника, разрешил приносить деньги в субботу не из жалости к еврейским детям, голодающим в России, а потому, что сам в душе — большевик.
И тогда реб Лейви вспылил и раскричался. Он кричал, что от таких знатоков Талмуда и богобоязненных людей, как Лапидус, у раввинов больше неприятностей, чем от неучей и неверующих. Да, ваад имеет большие претензии к полоцкому даяну, но утверждать, что он, упаси Боже, в душе большевик, — неслыханный грех. И вся эта история с моэлом очень подозрительна: как это он совсем не встревожился, когда ему сообщили, что младенец, которому он сделал обрезание, в опасности? Это доказывает, что такое случилось у него не впервые.
В неистовстве выбежал Лапидус из дома раввина. «Я ему этого никогда не прощу!» — поклялся он и отправился поговорить по душам с реб Ошер-Аншлом, так же не похожим на своего зятя реб Лейви, как небо не похоже на землю. И все же моэл решил для себя, что словом не обмолвится реб Ошер-Аншлу ни насчет полоцкого даяна, ни насчет реб Лейви Гурвица. Он понял, что, как бы раввины ни гневались друг на друга, они смыкают ряды, как только дело коснется кого-нибудь из прихожан.
Лапидус встретил реб Ошер-Аншла на улице, когда тот возвращался домой после утренней молитвы, неся под мышкой тяжелый мешок с талесом. «Где Тора и где воздаяние?» — начал моэл. Вот уже более тридцати лет бегает он от одной роженицы к другой и не берет ни гроша, а если надо, то приносит еще и бутылку вина для кидеша. У скольких молодых людей, которым когда-то делал обрезание, он был на свадьбе! Все моэлы Вильны, Гродно и окрестностей — его ученики. Правда, однажды он совершил глупость — научил делать обрезание этого Касриэля Зелингера. И он знает, что на том свете ему придется отвечать за то, что он обучил священному ремеслу совершенного невежду. Но у него есть оправдание: он помышлял о славе Божьей! Да и как мог он предвидеть, что этот Зелингер поселится в Вильне и примется орудовать в своей резницкой даже после наступления субботы? Но уж теперь, когда все это видят и знают, непонятно, как разрешают Зелингеру быть моэлом?
Реб Ошер-Аншл привык к тому, что по дороге из синагоги кто-то останавливает его и рассказывает ему секреты, о которых нельзя было говорить в помещении раввинского суда, при разводе. Но вот он уже добрался до своего Гитки-Тойбиного переулка и надеялся, что на сегодня избавлен от встреч и секретов. Но нет, не повезло, да и жалобщик такой — вовсе неожиданность! И вот раввин, специалист по разводам, стоит, опустив глаза, дергает свою бороду, приподнимается на цыпочки. Когда кто-то говорит с ним слишком долго, а под рукой нет «Еврейской энциклопедии», реб Ошер-Аншл подпрыгивает на месте, сдерживая нетерпение. И чем дольше поносит моэл Лапидус своего бывшего ученика Зелингера, тем чаще и выше подскакивает раввин, а затем, наконец, прерывает моэла вопросом:
— Нет ли у вас папироски?
Лапидус раскрывает свой серебряный портсигар, подносит раввину папиросу и зажигает спичку. Раввин курит, а моэл все поносит, все обличает своего бывшего ученика:
— Он вовсе обманщик! Имущество записал на имя жены, а кредиторам показал фигу! Он буквально разоряет бедных молодых людей, которые идут к нему учиться. Меньше пятисот злотых не берет, да и деньги эти требует отдавать ему в долларах, не в злотых! Он ходит по клиникам и становится все богаче. Если знает, что ему не заплатят — даже к нищим не пойдет делать обрезание! А с награбленными деньгами едет в Лодзь и привозит оттуда ткани — шерсть со льном! — и распродает их в пятницу вечером!
— У вас есть еще папироска? — спрашивает раввин.
Лапидус очень доволен, что реб Ошер-Аншл согласен выслушать его до конца за щепотку табака. Он потчует его еще одной папиросой и продолжает говорить о Зелингере: мало того, что он обманщик, так о нем рассказывают и более ужасные вещи. Поговаривают, что он путается с гойками, не приведи Господь! О таких, как он, сказано в Геморе: «Ревнителя веры, познавшего арамейку, не щадят!» Если б в Вильне нашелся такой защитник веры, как коэн Пинхас бен Элиэзер бен Аарон[75], он проткнул бы копьем этого Зелингера за прелюбодейство.
— Есть у вас еще папироска? — снова спрашивает раввин.
Лапидус заметил, что раввин очень нервный, но все же ему еще далеко до его зятя, реб Лейви Гурвица. Он быстро достает портсигар: «Сочту за великую честь!» — и обнаруживает, что папиросы кончились.
— Ну и не надо! — обижается реб Ошер-Аншл.
Не стоит огорчаться, мягко уговаривает его моэл. Вот сейчас он сбегает на угол в табачную лавочку и принесет целую пачку. Но раввин угрюмо возражает, что курить натощак не так уж полезно.
Моэл поражен: раввин еще ничего не ел?
— А когда я мог поесть, если я возвращаюсь с утренней молитвы? — и реб Ошер-Аншл, этот самый спокойный человек, вдруг взрывается: — Вы показываете свою ученость и приводите изречения наших блаженной памяти мудрецов. Но вы забыли еще одно изречение: человек не должен завидовать своим сыновьям и своим ученикам. Да к тому же вы забыли и закон, говорящий, что даже татарин может быть моэлом!
Раввин ушел, злой и раздраженный. Вскоре у Лапидуса заныл коренной зуб, да так, словно бы под золотой коронкой началось воспаление. Убедившись, что от раввинов толку мало, Лапидус взялся за прихожан. Первым делом он отправился в Зареченскую синагогу и спросил у тамошних, знают ли они, что весь город смеется над ними, потому что раввином у них числится этот большевик Додик Зелвер. Зареченские ответили, что им известно о тихой войне между их ребе Зелвером и ваадом и что они сами в претензии к своему раввину: он никогда не прочтет с ними страничку Геморы или главу Мишны! Но, с другой стороны, он смиренный человек, у него слабая сердцем жена и больной ребенок. Так что нельзя порицать его и за то, что он не приобщает прихожан к Учению.
Лапидус завел дружбу с бедным людом в своей синагоге и излил перед прихожанами всю свою досаду на полоцкого даяна и на моэла Зелингера. Прихожане кивали головами, соглашались, но делать обрезание своим внукам приглашали не его, моэла Лапидуса из семьи Рокеах, а этого обманщика, неуча и бабника Касриэля Зелингера! Лапидус мчался к ним с обидой и упреками: как же так! Ведь он был моэлом у всех их сыновей и гроша с них не брал! А старики отвечали: все это чистая правда, и потому они глубоко уважают его, тем более что он делал обрезание доброй половине Виленских евреев. Но руки его, говорят, теперь дрожат.
Лапидус впал в отчаяние. Мог ли он раньше представить себе, что получить приглашение на обрезание станет его страстной мечтой? «Теперь я лишний на земле, совсем лишний», — бормотал он безнадежно, но воспрянул духом, едва прослышав о скандале в городской синагоге в день Симхас-Тойре. Лапидус узнал, что, оказывается, полоцкий даян снова выкинул фортель: разрешил агуне выйти замуж. И вот простонародье хочет сбросить с себя бремя еврейства, потому что раввины замалчивают это дело.
В субботу утром Лапидус отправился в молельню реб Шаулки, оплот ярых агудасников[76]. Из окон молельни видны мясные лавки, слышатся крики мясников, угрожающих, что они поедут в Ошмяны за привозным мясом. Собравшиеся в молельне чувствовали себя точно на острове среди бушующего моря и вдвойне обрадовались неожиданному гостю, Лапидусу, который к тому же согласен, что в правлении общины и даже в польском сейме должны сидеть истинно богобоязненные представители Агуды, а никакие не мизрахники[77]. Прихожане дружески поздоровались с моэлом и спросили: неужели в синагоге братства Торы, где он обычно молится, уже не собирается миньян в субботу утром? По нынешним временам все может быть!
Лапидус ответил не сразу. Он очень искусно покрыл голову талесом, затем откинул его на плечи и стал бормотать псалмы. Прочитав несколько молитв подряд, он огладил свою бородку и поднял взор к потолку: он не знает, набралось ли без него в братстве Торы достаточно людей для миньяна. Он бежал оттуда, потому что там тычут ему в глаза, что полоцкий даян разрешил свадьбу с мужней женой, а раввины это замалчивают.
— Что же следует предпринять? — спросили агудасники.
Лапидус ответил, что он знает, как надо действовать. Но сейчас пора начать молиться, чтобы не опоздать с чтением Кришме[78]. Потолковать можно и потом. Агудасники приступили к молитве с просветленным сердцем, успокоенные уверенностью и мудростью моэла Лапидуса. При чтении Торы его почтили восхождением. Он ответил щедрым пожертвованием, что еще больше возвысило его во мнении молящихся. И когда после окончания молитв он заговорил, его слушали с глубоким почтением.
Виноваты виленские раввины, сказал Лапидус. Виленские раввины, почитаемые по должности своей, — страшные гордецы. Если кто-нибудь из прихожан пытается дать им совет, они кричат: «Не вмешивайтесь! Не ваше дело!» Поэтому нужно, чтобы к реб Лейви Гурвицу отправилась делегация от молельни реб Шаулки и потребовала отлучения полоцкого даяна. Тогда мясники увидят, что еврейство не попрано, и перестанут кричать о привозном мясе. Гемора утверждает, что невежда-простолюдин ненавидит талмудиста сильнее, чем гой — еврея, а жены простолюдинов еще хуже своих мужей, и потому их следует припугнуть.
Совет моэла понравился прихожанам молельни реб Шаулки, но они потребовали, чтобы он тоже пошел к раввину из двора Шлоймы Киссина и был главой делегации. Лапидус даже содрогнулся: Боже сохрани! Да он скорее войдет в клетку со львом! Однажды он уже пробовал втолковать реб Лейви, что полоцкий даян — тайный большевик, но тот накинулся на него с такой бранью, что не приведи Господь. Поэтому он к реб Лейви не пойдет ни за что, но делегация от молельни реб Шаулки должна обязательно пойти нынче же вечером. Самое время действовать во славу Божию! Делегация должна потребовать от реб Лейви ответа, с кем он — с агудасниками, готовыми пожертвовать собою ради Торы, или с мизрахниками, потворствующими безбожникам? Пусть скажет раз и навсегда!
В час Минхи[79] Лапидус забрел в Старую молельню. Ее постоянные прихожане — старики из общества стражей субботы — печально обсуждали свою пятничную неудачу, когда они призывали закрывать лавки, но призыв их не был услышан. Молочно-белые бороды в сумерках скорбно отливали восковой бледностью. Моэл привел одно из изречений мудрецов и заключил, что осквернение субботы в Вильне началось уже тогда, когда полоцкий даян велел принести деньги — якобы в помощь голодающим в России детям — именно в субботний день. Простолюдинам много не нужно — они поняли, что субботу можно нарушать. А теперь тот же раввин разрешил жениться на замужней. Значит, вообще можно делать все, что считалось запретным, — раскряхтелся моэл, но спохватился: он имеет дело с людьми, не склонными наслаждаться злословием. И тут же простодушно спросил: почему же молчат виленские законоучители и городской проповедник? Пусть прихожане Старой молельни обратятся к реб Лейви Гурвицу и дадут ему понять: пока торговцы не увидят, что раввин, позволивший жениться на замужней, более уже не является раввином в Вильне, до тех пор и слова нельзя будет произнести против нарушителей святости субботы.
На вечернюю молитву Лапидус направился в Старо-Новую молельню, где собирались домовладельцы и старосты общинных дворов. Еще на лестнице он услышал громкие голоса богачей. Тихонько отворил он двери и увидел сердитые лица и вздыбленные бороды городских старшин, кричавших один громче другого:
— Крамолу на синагогальном дворе в Симхас-Тойре усмирили, так началась новая революция! Жильцы общинных дворов не желают платить за квартиру, пока их подвалы не отделают, как дворцы графа Тышкевича[80]!
— С общинных дворов пламя перекинется и на наши собственные дворы! Жильцы только и ждут повода, чтобы не платить!
— Все это из-за раввинов, — раздается спокойный и уверенный голос.
Старосты замечают моэла Лапидуса из семьи Рокеах: вот уж кто точно не на стороне бунтовщиков! Они вытягивают волосатые шеи, чтобы лучше расслышать. А у Лапидуса развязывается язык, и речь его течет легко и свободно. Он начинает с прежних раввинов: они взмахивали жезлом, и народ склонялся перед ними! Затем добирается и до нынешних, дрожащих перед сбродом с виленских задворок. Прямо сегодня вечером старосты должны явиться к реб Лейви Гурвицу и поставить его в известность, что в Вильне вот-вот вспыхнет мятеж. Улицы поднялись против молелен! А если раввины и дальше будут молчать, то они, домохозяева, тем более не станут вмешиваться, и Вильна превратится в заброшенный, проклятый город. И если реб Лейви не хочет видеть Вильну в запустении, то вместе со всеми виленскими раввинами он должен возвестить и огласить по всему городу, что полоцкий законоучитель — большевик, а никакой не раввин! Кроме того, реб Лейви должен пообещать, что этого полоцкого большевика подвергнут отлучению, перестанут платить ему жалованье, в Зареченской синагоге его не будут включать в миньян, не будут допускать к молитве, и… и…
Моэл Лапидус размечтался о мести полоцкому даяну и так разъярился, что позабыл все изысканные речения из Геморы, а на губах его выступила пена.
В тот же вечер делегации из всех трех синагог, где в течение дня побывал моэл, отправились к реб Лейви Гурвицу, раввину из двора Шлоймы Киссина.