Реб Довид Зелвер сидел на своем постоянном месте, в восточном углу у арон-кодеша, и размышлял над ответом, который должен дать завтра заседанию раввинов. Но никак не мог собраться с мыслями и не имел сил вернуться домой. Он был оглушен и уничтожен криками жены.
Раввинша не переставая кляла день, когда родилась, час, когда она вышла замуж, и минуту, когда дьявол принес им на голову эту агуну. Как ни боялась жена реб Довида, что новая схватка с раввинами накличет на ее семью еще большую беду, чем прежде, но обиднее было ей, что муж скрыл от нее это дело и она узнала обо всем от своего Иоселе. Мальчик вернулся с хедера с плачем, что меламеды позорят его. Стоит ему кого-нибудь задеть, как они начинают его попрекать тем, что он задолжал за учение и что для них он не сын раввина, потому что его отец дал разрешение на замужество агуне. Иоселе поклялся, что больше не пойдет в хедер, а мать его поддержала:
— Не ходи в хедер, не ходи. Торгуй лошадьми, стань даже вором, только не раввином!
Раввинша обвинила мужа в том, что он снова ввязался в спор с виленскими раввинами из-за агуны, из-за того, что между ним и этой агуной не все чисто. Реб Довид не стал опровергать эти подозрения, а лишь подумал, что, видимо, небеса хотят, чтобы у него, как и у его противника реб Лейви Гурвица, была сумасшедшая жена; все против него. В вааде он появиться не может. Моэл Лапидус ходит по молельням и натравляет на него прихожан. Старший шамес городской синагоги — его смертельный враг. Толпа кричит, что его надо изгнать из Вильны. Агудасники готовы его убить, уничтожить. Почтенные горожане говорят, что его следует подвергнуть отлучению. Да и зареченские прихожане косятся на него и были бы, наверное, рады, если бы он никогда больше не звался полоцким даяном. Даже небеса против него. Давая агуне разрешение на замужество, он надеялся, что его Мотеле выздоровеет, если он, раввин Зелвер, облегчит жизнь измученной женщины. И сначала все выглядело именно так: его малышу стало лучше. Но теперь состояние Мотеле ухудшается с каждым днем. А сидеть возле своего ребенка он не может — вопли жены гонят его прочь из дому. Единственно, кто до сих пор молчал, так это его давний преследователь, реб Лейви Гурвиц. Но вот и он внезапно прислал сказать, что реб Довид должен явиться в духовный суд.
— Ребе!
Реб Довид не верит своим глазам. Перед ним снова стоит белошвейка с Полоцкой улицы, бывшая агуна. Стоит так же, как стояла в первый раз, когда она оплакивала перед ним свои несчастья, так же, как стояла и во второй раз, когда он вызвал ее и велел ей выйти замуж.
— Что вам угодно? — произносит он порывисто, с раввинским раздражением в голосе, подобно своему преследователю, реб Лейви Гурвицу.
— Простите меня, ребе, — отвечает Мэрл. Враждебный тон раввина ударил ее, как нож в сердце. — Мой муж сделал это не намеренно. Он и представить себе не мог, что после того, как младший шамес даст ему нести свиток Торы, случится такое.
— Это мне и без вас известно, — нетерпеливо прерывает ее реб Довид. Он словно ждет, чтобы она ушла.
— Я разведусь с мужем, — бормочет она, сбитая с толку: никогда еще реб Довид не был так недружелюбен. — Я не хочу, чтобы вы и ваша семья страдали из-за меня.
Она произносит это с такой преданностью и сочувствием, что реб Довид испытывает жалость к самому себе. Но в его памяти всплывают слова жены о том, что раз он заступается за агуну, значит, за этим что-то кроется… И он порывисто выходит из темного угла, где все еще стоит эта незнакомая женщина, останавливается у пюпитра и глядит на мраморную доску с надписью: «Всегда Господа перед собою видел я», чтобы слова псалма уберегли его от неожиданно обступивших его странных мыслей. Белошвейка идет следом и снова встает перед ним, как ангел-искуситель. Но когда он видит ее лицо, освещенное поминальной свечой, его испуг рассеивается. Ее глаза светятся добротой и преданностью. И реб Довид чувствует угрызения совести за свое недружелюбие.
— Вы хотите развестись с мужем, чтобы избавить меня от преследований? — спрашивает он мягко, и она вздрагивает от тихой радости.
— Да, ребе, — выдыхает она жарко и порывисто.
— Это не поможет, — его губы морщатся в болезненной улыбке, узкая золотистая бородка вздрагивает, — раввинам вовсе не нужно, чтобы вы разводились с мужем. Они добиваются моего раскаяния, хотят, чтобы я признал, что ошибся.
— Сделайте это, ребе, — она простирает к нему руки, но тут же опускает их, — пожалейте себя и свою семью. Мой муж не огорчится нашим разводом. Он сожалеет, что женился на мне. Я вижу, что он раскаивается. Он не может появиться ни на улице, ни в синагоге. А если мой муж раскаивается, то раскаиваюсь и я — и вы тоже должны раскаяться, и тогда раввины помирятся с вами. Они дадут вам лучшее место, лучшее жалованье и защитят от всех врагов.
— Откуда вам это известно? — глаза реб Довида становятся черными, как окна опустевшей ночью синагоги.
— Так сказал мне раввин из двора Шлоймы Киссина, — она глядит на него заботливым и счастливым взглядом.
Ноздри реб Довида гневно вздрагивают. С ним хотят обойтись по-хорошему, лишь бы он отказался от своего толкования Закона? Реб Лейви Гурвиц еще и добросердечен! Он преисполнен милости и прощения, готов забыть о дерзости полоцкого даяна, если тот будет бить себя в грудь, признавая свою вину и свою греховность.
— Я никогда не раскаюсь, — шепчет реб Довид. Голос и облик его свидетельствуют о его упрямстве больше, чем слова. — А если вы хотите развестись с мужем ради моего блага, то скажу вам, что этим вы причините мне только зло. Вы покажете всему городу и всем раввинам, что даже в ваших глазах я никакой не раввин и мое разрешение недействительно. А мужу вашему передайте от моего имени, что ему следует быть более мужественным. Пусть появляется на улицах! Пусть идет в синагогу! — содрогается и трепещет от яростного возбуждения невысокий реб Довид, сжимая кулаки, едва сдерживаясь, чтобы не выкрикнуть, что муж ее — не мужчина, что он не достоин ее. — Передайте вашему мужу, что я считаю вас праведницей. Вы слышите? Праведницей! А вам я велю больше не вмешиваться в мои дела. Вы поступили плохо, очень плохо, пойдя к раввину из двора Шлоймы Киссина. Если вы и дальше будете вмешиваться, вы причините мне только зло. Люди увидят, что вы повсюду носитесь, защищая меня, и станут говорить, что я взял с вас мзду. Могут сказать и что-нибудь похуже. Моя жена уже говорит. А если вы разведетесь с вашим мужем, весь город скажет то же, что моя жена. Любые муки и любой позор я готов вынести, кроме такого, — он глядит ей в лицо испуганными глазами, и его запавшие от переживаний щеки, подбородок и даже зубы дрожат, словно он боится, что подозрения раввинши не напрасны.
— Правда, правда, — бормочет Мэрл и сама не знает, что она хочет этим сказать: правду ли говорит раввин, и ей не следует вмешиваться, правду ли говорит раввинша. Еще на краткий миг ее печальный взгляд останавливается на его лице, затем, скрывая охватившую ее дрожь, Мэрл внезапно отодвигается от раввина, словно боясь упасть к его ногам. Глаза реб Довида светятся испугом, удивлением и задумчивостью. Даже когда белошвейка теряется из виду среди синагогальных скамей и он слышит, что она вышла на улицу, он все еще стоит в оцепенении, вцепившись руками в края амуда, словно приковав самого себя, чтобы не броситься за нею вдогонку.
Наконец реб Довид оторвался от амуда, взбежал на ступеньки арон-кодеша и вытер паройхесом[88] слезы, как бы стирая облик замужней женщины, глядевшей ему в лицо так долго, что ее образ запечатлелся в каждой его морщинке. И все еще страшась, что белошвейка осталась где-нибудь в темном уголке его мыслей, раввин подбежал к ящичку с выключателями возле двери и стал включать лампы одну за другой, пока всю синагогу не залил свет, точно в ночь на Йом Кипур.
Мэрл застыла у ворот, увидев, как вдруг вспыхнувшие окна синагоги осветили всю улицу до самого Зареченского рынка, словно указывая ей в темноте путь к дому и к мужу. «Владыка небесный! — прошептала она. — Какой же это необыкновенный человек! Какое нежное и мужественное сердце! Быть может, стоило столько лет оставаться агуной, чтобы узнать, какие люди бывают на свете». Отныне еще глубже ее одиночество: не будет ей такого счастья, не достанется ей такой муж… Она возвратится к своему благоверному, упросит, чтобы он не бросал ее. Какое же он ничтожество! Какой трус! Однако она сделает все, чтобы поладить с ним; и сделает это ради полоцкого даяна.