Глава 27

Глава 27

31 декабря 1941 года

День


Холодный, пронизывающий ветер гулял по московским улицам, срывая с карнизов домов иней и колючую снежную пыль, шурша обледеневшей бумагой висящих на стенах плакатов с изображением «Родины–Матери». День был ясным, светлым, солнечным — небо напоминало выцветшую синюю косынку. Воздух пах морозом, дымом тысяч печных труб и едва уловимым, но знакомым каждому жителю Москвы «образца зимы 1941 года» запахом — тревожной смесью гари, машинного масла и человеческой усталости.

Я стоял на тротуаре, вглядываясь в знакомый до боли фасад моего родного дома на улице Горького. Пятиэтажный, с массивными карнизами, высокими окнами и строгими линиями, построенный еще до революции. В моей прошлой жизни, в восьмидесятых–девяностых, он казался монументальным и вечным. Сейчас, в сорок первом, дом выглядел суровым, как военный форт. Окна нижних этажей заложены мешками с песком, на остальных — кресты из бумажных лент, кое–где вместо стекла — фанера.

Я ощущал странную раздвоенность, будто смотрел на ожившую архивную фотографию. Эти тяжелые дубовые двери главного подъезда я с усилием толкал, когда шел в школу или в булочную на углу. А там, на третьем этаже, окно слева… была… а, вернее, будет моя комната. В которой я прожил почти двадцать лет, с 1981 по 2001 годы, вплоть до ранней смерти отца. А в «этой жизни» мне до сегодняшнего дня так и не представилась возможность посетить «родовое гнездо» — и вот первая «встреча».

За спиной раздался сдержанный кашель и тихий стук промерзших подошв сапог по утоптанному снегу. Я обернулся и окинул взглядом догоняющую меня компанию — Валуева, Альбикова, Кожина и моего прадеда Петра Дмитриевича. Мы встретились в Кремле на церемонии награждения два часа назад и после ее завершения решили по русскому обычаю «обмыть» ордена.

Меня наградили орденом «Красного Знамени». Уже вторым — первый я получил за участие в боевых действиях в сентябре на правом берегу Днепра, а двумя месяцами ранее мне вручили орден «Красной звезды» — за бои в июне 1941 года на Западной Украине возле города Острог.

Валуев и полковник Глейман тоже получили ордена «Красного знамени». Все остальные участники операции — ордена «Красной звезды». Кроме того моему прадеду по совокупности заслуг (прорыв фронта, освобождение Смоленска) присвоили очередное воинское звание — генерал–майора — на его черных петлицах сейчас сверкали две звездочки.

Мне казалось, что наш беспримерный успех вполне достоин награждения медалью «Золотая звезда» и звания «Герой Советского Союза», но идет сорок первый год — командование довольно скупо на награды. Ликвидация фон Бока и Гудериана получила широкое освещение в прессе (в том числе и в прессе союзников — США и Великобритании), поскольку это был первый достоверный случай физического устранения высших офицеров Вермахта. Но про личности непосредственных исполнителей в газетах традиционно не писали. К тому же способ убийства генералов при помощи взрывного устройства — по сути террористический. Командование сочло, что «Не комильфо» пиарить такое на весь мир. Официально заслугу уничтожения генералов приписали Красной Армии — без упоминания конкретных бойцов, а всей танковой дивизии полковника Глеймана.

В советских газетах написали так:

«В результате проведенной соединением полковника Г. операции, при поддержке группы Осназа НКВД, уничтожены высшие чины фашисткой Германии — командующий группой армий „Центр“ фельдмаршал Федор фон Бок и командир 1–й танковой армии генерал–полковник Гейнц Гудериан».

Из–за этих обстоятельств награждение хоть и прошло в Кремле, а награды вручал сам «Всесоюзный староста» Михаил Иванович Калинин, но церемония прошла довольно кулуарно, без присутствия общественности и корреспондентов. Пригласили только уцелевших участников событий — нас пятерых. Остальные лежали по госпиталям — капитан Мишанин получил тяжелое ранение, осколок в легкое, началось заражение крови. Врачи говорили, что шансов у него мало. Снайперы Славик Вихров и Толик Звягинцев словили по паре пуль в руки и ноги, но ребята молодые, здоровые — оклемаются. Сержант Сомов, к сожалению, погиб. Его нашли у разбитого пулемета, а вокруг — гора немецких трупов. Витя Артамонов отделался легче всех — уже потихоньку вставал с больничной койки и ковылял по коридорам, держась за стеночку.

— Чего застыл столбом, пионер? — спросил Петя Валуев. — Ты словно приведение увидел!

— Просто вспоминаю, — тихо ответил я. — Давно не был дома. Кажется, что сто лет прошло.

— Получается, что ты не был дома с самого начала июня, с момента отъезда на летние каникулы в мой полк, — быстро подсчитав дни, сказал Петр Дмитриевич. — Полгода прошло…

Он был прав. Ну, почти… Прошло шесть месяцев с того июньского утра четвертого дня войны, когда мое сознание перенеслось в тело шестнадцатилетнего паренька, лежащего на откосе железной дороги где–то под Ровно, возле горящего эшелона, прямо под бомбами немецких «стервятников». А ощущение — будто прожил целую жизнь.

Первые уничтоженные собственными руками оккупанты, массовое убийство немецкими танкистами беззащитных раненых детей, прорыв из вражеского окружения, поступление в Школу особого назначения («Сотку»), командировка в тыл противника на правом берегу Днепра для поиска прадеда, тяжелое ранение в печень, госпиталь, новая командировка в Смоленск, смерть прабабушки, взрыв в гостинице «Москва»… События этих шести месяцев мелькнули перед глазами, как кадры из чёрно–белого, но невероятно четкого и жестокого кино.

— Ну, парни, заходим, не стесняемся! — пригласил Пётр Дмитриевич, бросая окурок в снег. — Не на улице же награды обмывать.

Мы вошли в подъезд. Знакомый «запах детства» — старого дерева, пыли и еще чего–то неуловимого ударил в ноздри. Лестница с мраморными ступеньками и литыми чугунными балясинами, широкие дубовые перила, по которым когда–то так прикольно было съезжать… Все то же, но другое. Чище, новее, но и казённее. На стенах нет нацарапанных гвоздем надписей и дурацких рисунков, оставленных подростками, да и цвет краски другой — темно–зеленый вместо светло–синего.

Наша квартира была на третьем этаже. Дверь с номером «10». Прадед достал из кармана ключ — тяжелый, бронзовый — в «моё» время замок поменяли и ключ был тонким, «английским». Едва слышно скрипнув петлями, высокая толстая дверь распахнулась, за ней клубилась пыльная мгла. Петр Дмитриевич посторонился, пропуская меня вперед.

Я вошел и машинально протянул руку к выключателю — он оказался на привычном месте. Под потолком вспыхнула слабенькая двадцативаттная лампочка под абажуром из мутного стекла.

На стене узкой, но вытянутой прихожей — старая, знакомая мне когда–то до мельчайших трещин, а сейчас почти новая вешалка из темного полированного дерева. На ней висел светло–бежевый гражданский плащ прадеда и женское демисезонное пальто с каракулевым воротником, серое, элегантное. Рука сама потянулась, коснулась мягкого, холодного меха. Это было ее пальто. Надежды Васильевны. Моей прабабушки. Той, чьё окоченевшее тело мы с Петром Дмитриевичем подобрали во дворе штаба абвергруппы «Валли–3» после освобождения Смоленска. Я сжал зубы, заставив себя отвести руку.

— Проходи, сынок, не загораживай проход, — сказал прадед, мягко подталкивая меня в спину. — Стоишь, как на вахте. Ты дома, Игоряша, расслабься уже.

Он не догадывался, что для меня эта квартира одновременно родной дом и чужое место, словно сломанная машина времени, где каждый сантиметр полон призраков будущего.

Я снял ремень, сбросил шинель и шапку, привычным жестом повесил их на вешалку. Боевые товарищи последовали моему примеру. В узкой прихожей стало шумно от топота сапог, звона пряжек, приглушенных голосов. Я прошел дальше, в гостиную.

Большая, около тридцати «квадратов», комната с высоким потолком, два высоких окна, выходящие на улицу Горького, но без пластиковых стеклопакетов — массивные деревянные рамы, наглухо задраенные и заклеенные крест–накрест бумажными лентами. Яркие солнечные лучи, преломляясь в узорах инея на стеклах, заливали комнату теплым светом. У стены справа — возвышался монументальный диван. Не тот, «чешский», с продавленными поролоновыми подушками, обтянутый серой рогожкой, на котором я буду играть в «Нинтендо», а солидный, жесткий, обтянутый темно–зеленым репсом. У окна — то самое кресло–качалка, в котором через сорок лет будет любить дремать после воскресного обеда мой отец, Петр Игоревич, «одним глазком» посматривая по телевизору какую–нибудь дурацкую передачу. Ковер на полу — тоже «старый знакомый», только не потрепанный, с вытертым до дыр узором, а яркий, с сочными, восточными красками, с изображением каких–то сказочных птиц среди завитков.

На стене — не портрет бородатого Хэмингуэя в свитере с высоким «горлом», а большая, в тяжелой золоченой раме, картина — репродукция «Корабельной рощи» Шишкина. У каждой эпохи своя мода на искусство…

В изящном, светлом серванте, выполненном в стиле «арт–нуво», с резными колонками и стеклянными дверцами витрин, стояли знакомые мне с детства «безделушки», которые тогда казались старомодным хламом, а сейчас сияли новизной и были материальным символом мирной, благополучной, навсегда ушедшей довоенной жизни. Фарфоровые статуэтки: изящная балерина в пачке, замершая в арабеске и рядом — медвежонок с бочонком меда, наивный и трогательный. Набор хрустальных стопок с золотой каемкой — «горьковские». Хрустальная ваза для конфет, отражающая бледный зимний свет сотнями граней.

И фотография в деревянной рамке — молодая женщина с гладко зачесанными светло–русыми волосами, с ясными, очень добрыми и умными глазами, с легкой, застенчивой улыбкой на губах — Надежда Васильевна. Снимок был сделан до войны, в мирное время — именно его я видел потом в семейном альбоме. Горло сдавило так, что стало трудно дышать. Я отвернулся, сжав кулаки, чувствуя, как по щекам, вопреки всей моей воле, катятся горячие слезы. Я быстро смахнул их рукавом гимнастерки.

— Куда продукты сгружать, хозяин? — голос Валуева вывел меня из оцепенения.

— Давайте на стол, парни! — скомандовал Петр Дмитриевич.

Прадед, последним снявший шинель и новенькую генеральскую папаху, сияя орденами на коверкотовой гимнастерке, жестом показал направление.

— Просторно у вас, товарищ генерал, — заметил Владимир Кожин, ставя сетки с провизией на стол. — У нас в коммуналке на семерых одна такая комната была.

— Это служебное жилье, — пояснил Пётр Дмитриевич, доставая из кармана галифе пачку «Казбека» и прикуривая. — Выделили, когда я в Академию Генштаба учиться поступил. Тогда, четыре года назад, очень много больших и хороших квартир освободилось. Наденьке… — он сделал глубокую затяжку, выпуская дым, — здесь очень нравилось.

Наступило недолгое, тягучее молчание. Парни вспомнили заснеженное кладбище на окраине Смоленска, где в братских могилах похоронили жертв недолгой фашисткой оккупации города, в том числе замученных насмерть в подвалах штаба «Валли–3». Я увидел, как сжались губы у Кожина, как потухла искорка в глазах у Пети. Альбиков просто опустил взгляд, разглядывая узор на ковре.

— Так, хватит киснуть, — первым опомнился генерал. — Мы собрались не для того, чтобы грустить. Разворачивай кульки, Володя. Игорь, ты как хозяин, доставай посуду, накрывай на стол.

Мы засуетились. Я полез в сервант за тарелками и рюмками — они стояли на привычных местах. Петя и Владимир тем временем извлекали из «авосек» настоящие сокровища, добытые по пути из Кремля в «Гастрономе №1», бывшем «Елисеевском» магазине: поллитровую бутылку армянского коньяка «Юбилейный», две бутылки водки «Московской особой», три бутылки яблочного ситро, и закуски: палку копченой колбасы, брусок желтого сыра, завернутый в пергамент, две буханки темного ржаного хлеба, две банки свиной тушенки и плоскую банку сардин в масле.

Я не удержался и отломил от буханки одуряюще пахнущую корочку.

— Это мы удачно зашли. Не знал, что коммерческие магазины еще работают, — с ухмылкой сказал Валуев, ловко нарезая колбасу аккуратными ломтиками. — Цены, конечно, такие, что глаза на лоб лезут. Но ради такого случая… Не каждый же день ордена в Кремле получаем. Да еще и в компании самого генерала.

Он бросил почтительный, но без подобострастия взгляд на Петра Дмитриевича. Тот, стоял у окна и курил, добродушно улыбаясь.

— Я такой же солдат, как и ты, Петр. И комдивом стал не по блату, а потому что из прежних комдивов мало кто уцелел.

Голос генерала звучал устало, но твердо. Я с гордостью посмотрел на своего прадеда. Высокий, с прямой спиной, с проседью в темных волосах и умными глазами. Лицо — с резкими, волевыми чертами, крючковатый нос, твердый подбородок. Настоящий командир старой закалки, прошедший через горнило Гражданской и принявший на себя первый, самый страшный удар этой войны. Он казался высеченным из гранита. И только я знал, что какое–то чудо спасло его от смерти — в «реальной истории» он сгинул «без вести» под Уманью в августе сорок первого года.

Стол накрыли скромно, но по–праздничному. Колбаса и сыр аккуратными горками лежали на тарелках, сардины и тушенку так и оставили в банках, хлеб нарезали толстыми ломтями. В центре установили бутылки. Мы расселись: Пётр Дмитриевич во главе стола, я — слева от него, Валуев — напротив меня, Кожин и Альбиков — по правую руку генерала.

— Ну что, — начал Пётр Дмитриевич, разливая «Юбилейный» по рюмкам. — Первый тост — за здоровье Верховного Главнокомандующего, товарища Сталина!

Мы звонко чокнулись и выпили залпом. Теплая волна коньяка разлилась по телу, слегка растопив мой внутренний «лёд». Я вспомнил, как вчера вечером, лежа на узкой кровати в общежитии «Сотки», слушал предновогоднее обращение Сталина. Голос с мягким грузинским акцентом лился из черной тарелки репродуктора, и в нем чувствовалась несгибаемая воля и вера в успех.

'Товарищи, за нашими плечами мрачный и тяжелый 1941 год. Военная машина немецких фашистов прокатилась по нашим полям и городам. Даже сейчас, в эти предпраздничные дни, идут тяжелейшие бои у Смоленска, под Киевом, под Одессой, на Лужском рубеже. Но нам удалось то, что не смогла ни одна из стран Европы, послушно вручившая гитлеровцам ключи от своей столицы. Мы заставили немцев остановиться. И вскоре заставим их пятиться. А потом и бежать!

Мы знаем героизм и отвагу нашего народа и доблестной Красной Армии. Мы знаем, что это в наших силах. Мы ведем войну за Отечество, войну не на жизнь, а на смерть! В ней нет непричастных, и нет такого места, до которого не докатятся бои. Поэтому врага надо бить везде, где встретишь, без пощады и милосердия, ибо он их не ведает. Враг будет разбит, победа будет за нами!'

«Без пощады и милосердия…» — эти слова врезались в память. Именно этим мы и занимались в Смоленске. Именно это я и делал все эти месяцы. И буду делать. Недавно мой личный счёт убитых врагов перевалил за триста «голов». И я не испытывал ни капли сожаления за отнятые жизни. Только холодное удовлетворение от отлично сделанной «работы» и беспредельную ненависть к двуногим тварям, топчущим мою землю.

— Второй тост, — сказал Валуев, наливая себе водки. — За Победу! За то, чтобы следующий Новый год мы встречали на западной границе. А оттуда погнали эту нечисть обратно в их логово.

— За Победу! — хором отозвались Кожин и Альбиков.

— За нашу Победу! — машинально добавил я.

Пётр Дмитриевич посмотрел на меня поверх стопки, в его глазах мелькнуло что–то вроде одобрения. Мы выпили. Я взял кусок хлеба с колбасой — вкус был невероятно ярким, почти забытым за месяцы казённого питания.

— Товарищ генерал, раз уж мы так душевно сидим, расскажите, как вам удалось так быстро освободить Смоленск, — осторожно сказал Кожин. — Мы ведь там, на площади, уже прощальные письма родным мысленно писали. А тут — грохот, лязг, и ваши «тридцатьчетверки» как из–под земли выскакивают. Если бы не вы — уже через полчаса немцы бы пинали наши трупы. Ловко это у вас вышло!

Пётр Дмитриевич закурил очередную папиросу, обвел взглядом всех нас. Его лицо стало сосредоточенным.

— Никакой особой ловкости, лейтенант. Была долгая тщательная подготовка личного состава и материальной части дивизии, грамотная разведки и… щепотка наглости. Мне повезло, если так можно сказать, изначально — группу, с которой мы выходили из окружения, не расформировали, бойцов и командиров не раскидали по другим частям. А собрали в единый кулак на базе остатков 10–й танковой дивизии, подразделения которой и являлись стержнем «группы Глеймана». Нас, конечно, пополнили — дали новенькие «тридцатьчетверки», «кавэшки» с усиленной броней, орудия и пулеметы. Дивизия стояла под Тулой два месяца, готовилась к новым боям. Постепенно в нее вернулись после лечения наши товарищи из госпиталей — опытные, проверенные. Так что соединение получилось чрезвычайно мощное…

Генерал взял со стола кусок хлеба, отломил от него крошечный кусочек, задумчиво повертел в пальцах и аккуратно положил на скатерть.

— И вот началось… Немецкий прорыв… Не сказать, что он был для командования полной неожиданностью — его ждали, к нему готовились. Сюрпризом оказалось, что основной удар фрицы нанесут севернее Смоленска, по практически непроходимой для моторизованных частей местности — ведь до этого немцы предпочитали наступать вдоль шоссированных дорог. Называли их «панцерштрассе»… Но Гудериан сумел удивить. Он, сука такая, все–таки хорош… был.

Петр Дмитриевич немного помолчал, снова вытянул из пачки папиросу, неторопливо прикурил, пустил несколько клубов дыма.

— Однако двигаться к Москве лесами и болотами, хоть и замерзшими, им было тяжело — восточнее Смоленска передовые полки 1–й танковой армии все–таки выбрались на Минское шоссе. И сразу же уперлись в укрепления второй линии обороны под Ярцево. И даже если бы прорвали их, то вскоре стучались бы лбом в ДОТы третьей линии под Вязьмой.

— Действительно, подготовились, — обронил я.

Прадед невесело усмехнулся, затянулся папиросой и продолжил.

— Повезло, можно сказать, что нашим войскам удалось удержать фланги прорыва, не допустить его расширения — танки Гудериана наступали на довольно узком участке. Вокруг захваченного Смоленска противник не стал создавать сплошной оборонительной линии. Или не успел… Немцы использовали тактику подвижной обороны, укрепленных опорных пунктов. Разведка донесла, что южный фас выступа — самое тонкое место. Поэтому мою дивизию перебросили под Рославль. Пара дней ушла на сбор всех передислоцированных частей, проверку матчасти и доразведку местности. И ранним утром 19 декабря мы ударили…

Он затушил папиросу в пепельнице, взял кухонный нож и провел им от края скатерти к середине.

— Мы пошли напролом, по снежной целине, обходя немецкие опорники. Мороз, снега по пояс, но «тридцатьчетверки» — машины вездеходные. Тщательно отлаженные дизели не глохли. За несколько часов прошли почти тридцать километров, почти не встречая сопротивления. Немцы опомнились, когда мы уже на окраины Смоленска выходили. А тут разведрота докладывает: в центре города мощный взрыв, стрельба, паника. В поставленную мне командованием первоначальную задачу штурм Смоленска не входил — был приказ просто блокировать город. Мы знали, что там почти три дивизии засели. Но в тот момент меня словно что–то кольнуло. Хотя я, конечно, не знал, что это вы там воюете. И что Игоряша с вами, — Петр Дмитриевич посмотрел на меня и вдруг резким ударом вогнал нож в столешницу. — Я собрал ударный отряд из двух рот — танковой и мотопехотной, и повел их прямо в самое логово врага. Немцы были деморализованы, почти не сопротивлялись, разбегались в панике перед нашими танками. Вот так мы и добрались до площади. Остальное вы знаете…

Он говорил без пафоса, буднично, как будто докладывал на штабном совещании. Но за этими скупыми словами стояла гигантская ответственность, риск и мастерство настоящего полководца. Он сумел разглядеть слабое место, собрать мощный кулак и нанести удар в нужный момент. Не просто так ему дали генерала.

— А дальше… дальше я был сильно удивлен, что фрицы сдриснут из города, бросая тяжелую технику и раненых, — после длинной паузы сказал прадед. — Не так уж сильно мы им врезали. Выходит, что это не мои танкисты на них так повлияли, а вы, ребята! — Петр Дмитриевич по очереди оглядел моих товарищей и добавил слегка дрогнувшим голосом: — И спасибо вам троим, что вернулись в город, чтобы вызволить Игоря из лап контрразведки. Мне сказали, что вы сделали это чуть ли не самовольно, вопреки приказу командования на эвакуацию. Благодарю вас от всей души, парни, за спасение сына!

Генерал медленно поднялся и по очереди пожал руки моим соратникам.

— Да что вы… товарищ генерал, не стоит благодарности… — ошеломленно произнес Валуев. — Мы бы пионера никогда не бросили!

— Надеюсь, товарищи, что вы и впредь присмотрите за Игорем! Он — единственное, что у меня осталось! — Прадед бросил взгляд на портрет жены и в его глазах блеснули слезы. — Я не могу обеспечить его безопасность, да и не желаю прятать где–то в тылу парня, личное кладбище которого перевалило за три сотни, но он порой бывает… горяч. Прикройте его, ребята!

И столько отцовской заботы было в этих простых словах, что парни только кивнули, не в силах говорить. А лицо прадеда, после секундной слабости, вновь стало строгим.

— Третий тост, — сказал он тихо, но так, что слова прозвучали на всю комнату. — За тех, кто остался там. За тех, кого нет с нами за этим столом. За павших товарищей. За… Надю.

Мы встали следом за генералом, и выпили молча, не чокаясь.

Потом я поставил стопку, отодвинул стул и подошел к окну. Снаружи на бледно–голубом зимнем небе всё еще ярко светило солнце. Улица Горького тонула в глубоких неубранных сугробах и была непривычно пустынной. Лишь изредка по ней проносились одиночные машины — исключительно грузовики, ни одной легковушки. А еще на улице было очень тихо. Совершенно не чувствовалось, что до Нового года осталось всего несколько часов. Впрочем, жителям сейчас не до праздника.

Я прижался лбом к холодному стеклу, пытаясь «рассортировать» свои чувства. Во мне крутился довольно сложный клубок эмоций. Горечь утраты, которая никогда не отпустит. Ярость, которая требовала новых целей, новых врагов для уничтожения. Усталость — не физическая, а та, что накапливается в душе от ежедневного созерцания смерти. И странная, почти иррациональная гордость. Не за ордена. А за то, что мы смогли. Сделали то, что казалось невозможным. Нанесли удар в самое сердце военной машины врага. И выжили…

Ко мне тихо подошел Пётр Дмитриевич. Он встал рядом, тоже глядя на искрящиеся на солнце сугробы за окном. Пахло от него табаком, шинельным сукном и чем–то неуловимо родным. Он положил тяжелую, жилистую руку мне на плечо. Не как генерал — как отец. И очень тихо, так, чтобы слышал только я, спросил:

— Как же мы теперь будем жить без мамы?

Вопрос повис в прохладном воздухе комнаты. Я смотрел на светлый прямоугольник окна, в котором смутно отражались наши силуэты. Ответ пришел не сразу. Он сформировался где–то в глубине души, из ярости, скорби и железной решимости мстить.

— Будем жить, папа, — сказал я наконец, и мой голос прозвучал предельно твердо. — Будем жить и воевать. До победного конца. И помнить. Не только маму, но и всех погибших товарищей.

Загрузка...