Он медленно шел по городу.
Приятно было идти вот так, никуда, и вдыхать первозданную свежесть раннего утра, и приветливо — одними глазами — улыбаться встречным прохожим, от каждого из них принимая такую же молчаливую доброжелательность. Впрочем, прохожих почти не попадалось. Для коренных жителей города это субботнее утро было еще слишком ранним, и только вечно торопящиеся автомашины с залихватским шипением проносились мимо, резко осаживали перед ненужными пока светофорами и, ворчливо огрызнувшись на желтый свет, прыжком срывались с места.
Глядя вслед, он старался представить, какая забота заставила их торопиться, какая радость или беда бьется в раскаленных цилиндрах моторов. Но мысль угасала сразу, едва успев возникнуть. Думать не хотелось, особенно о печальном, потому что горе не имеет права приходить к людям в такое ясное утро.
Молодое и веселое солнце разожгло на крышах зданий свои плавильни и струило оттуда расплавленные потоки золота. Собственно, не потоки, а пока только ручейки, потому что на мокром асфальте еще лежало серое лицо ночи. А там, где солнечный свет пробивался вниз и дробил на части тень, она казалась особенно густой. И ее длинные — во всю ширину улицы — полосы можно было представить, как черные пальцы тьмы, которая в отчаянных усилиях цепляется за каждую выбоинку, каждую шершавинку. Понимает свою обреченность, ежится, сползает под беззвучными ударами небесного молотобойца — но все же цепляется.
Подсмеиваясь над разгулявшимся воображением, он достал сигарету, прикурил от бесцветного газового язычка, поискал глазами, куда бросить пустую пачку. Урна была далеко. Он направился к ней, машинально отметив, что урн на улицах маловато и что формой своей они не вполне отвечают как эстетическим, так и чисто утилитарным требованиям — аляповаты, мала емкость, неудобно очищать. Это была случайная ассоциация, и он тут же забыл о ней, выйдя на кольцевую площадь.
В центре площади уютно расположился бассейн. Солнце и легкий утренний ветер играли здесь в пятнашки — прозрачное зеленоватое зеркало воды улыбчиво морщилось, как от щекотки. В густых кронах кленов обывательски шебаршились и верещали птахи — шла обычная перепалка на кухне воробьиных домохозяек. А за каменным кольцом зданий, опоясывающих площадь, звонко щелкал и купался в собственных руладах вольный миннезингер — соловей. Вероятно, он пел новую балладу своей прекрасной маленькой даме. Или торжествовал победу над серым соперником. А вернее всего, славил великое божество солнца, ибо даже сумерки, в которых звенит и трепещет соловьиная жизнь, рождены борьбой света и мрака.
Странная птица, подумал он, странный город, в котором так богат и красив рассвет и соловьи поют даже днем. Правда, здесь несколько жарковато и тягостно днем. Но ведь без этого было бы невозможно со всей полнотой ощутить прелесть утреннего рождения мира, как невозможно без хорошей усталости от работы почувствовать могущество отдыха. Каждый город красив по-своему, но есть города непередаваемого своеобразия.
Скамейка была чистой. Однако он сел на расстеленный носовой платок, механически привычным движением поддернув складки брюк. Появилось желание бездумно посидеть и принять посильное, допустимое для тридцати-пятилетнего мужчины участие в той призрачной игре, которую вели в бассейне золотые рыбки солнечных бликов. А может, и правда здесь живет маленькая волшебница синего моря?
— Приплыла к нему рыбка и спросила: "Чего тебе надобно, старче?"
Он произнес это вслух. Посмотрел вокруг и наверх, где на высоком и тугом парашютном куполе небосвода тающая луна казалась аппликацией из папиросной бумаги. Потом очень серьезно ответил воображаемой рыбке:
— Пусть всегда будет небо. Пусть всегда будет солнце. Пусть всегда будет мама…
Фраза осталась незаконченной.
Откинувшись на спинку скамьи, он прикрыл веками глаза, словно не легкий солнечный блик коснулся их, а ударил ослепляюще белый в ночном подвале свет ацетиленовой лампы. Словно не прозрачная зеленоватая вода сочилась сквозь трещинку в облицовке бассейна, а черная в слепом ацетиленовом свете, медленная и густая текла струйка по неестественно белой коже, пульсирующим игрушечным фонтанчиком цвиркала из откинутой руки, черной лужицей стыла на неестественно белой простыне…
Ну, вот и дофантазировался, как всегда, подумал он, впору валидол глотать. Изобрели бы фармакологи какой-либо валидол для психики, что ли! Великий целитель время — все раны врачует. А как быть с теми ранами, что кровоточат на памяти? Как быть, если память — как блуждающий осколок в груди? Живешь год, и два, и пять, не замечая в себе инородного тела. Но вот ступил не так, сделал недозволенное движение — и повернулась под сердцем игла, и дышать нечем, и время ринулось вспять…
Трогая кончиком языка мятную прохладу таблетки, он слушал, как немеет, затихает боль, откатывается от ключицы в свое тайное темное логово, чтобы затаиться там для новой атаки. Давай, давай, убирайся, пожалуйста. И не шипи. Ведь я на тебя не в обиде. С тобой — трудно. Но если бы мне предложили забвение, я не принял бы его. Ты — моя боль. Но ты — не только моя. И нельзя нам поступаться ни малой частицей тебя, потому что ты — порождение памяти. Коль скоро мы хотим, чтобы всегда были и небо, и солнце, и мамы, значит, не имеем права пересыпать память нафталином на дне старых коферов. Пусть нам кажется порой, что она стреляет в нас. Это — только кажется. Это как отдача от выстрела, когда приклад бьет в плечо…
В бассейне плеснуло.
Он насторожился, но плеск не повторился. Зато рядом посопели этак осторожно. И нерешительно предупредили:
— А на скамейке спать нельзя, простудиться можно.
— Я не сплю, государыня рыбка, — сказал он и открыл глаза.
Рядом стоял человек лет пяти. Очень сосредоточенный и солидный, несмотря на свой полуоткрытый щербатый рот и засунутый в него палец. В руке человек держал какое-то хитроумное приспособление, вроде винтовой дрели.
— Я не сплю, — повторил он, — и камни в бассейн с утра тоже не бросаю.
— Она сама упала, — пояснил мальчик.
— Кто "она"?
— Ракета. Вот! — он показал свою "дрель". — Я ее запустил, а она полетела и шлепнулась в бассейну.
— Спасать надо?
— Ага. Только она далеко упала, не достать.
— Верно, малыш, далеко, — согласился он, прикидывая расстояние от края бассейна до плавающей на боку капроновой ракеты. — Далековато. Рукой не дотянешься.
— Палкой можно, — посоветовал маленький ракетчик.
— Разумная мысль: где мало руки, нужна палка. А где мы палку отыщем?
В конце концов объединенными усилиями эмоций и опыта ракета была выловлена, встесторонне осмотрена и водружена на свое пусковое устройство.
— Запустим? — с готовностью предложил мальчик. Стрельнул глазами в сторону и потупился, шаркая носком сандалеты об асфальт.
К ним подходил молодой черноволосый мужчина в майке и полосатых пижамных штанах.
— Я вот тебе сейчас запущу! — многозначительно пообещал он, но в голосе не было угрозы, лишь сонная хрипотца.
— Сам сказал, на канал поедем, а сам говоришь… — обиженно, но не теряя собственного достоинства, сказал мальчик.
— Если сказал, значит, поедем. Ступай, пока мама не проснулась, а то нам с тобой обоим влетит… Вы уж извините, если мой сорванец что-нибудь набедокурил.
— Да нет, что вы! — улыбнулся он. — Он мне нисколько не помешал. Ракету свою чуть не утопил, доставали.
— Все бы их, ракеты эти чертовы, утопить в глубоком месте, — сказал мужчина. — Брюки вон намочили.
— Не беда, высохнут.
— Тоже верно.
По кольцу медленно прошел троллейбус. За поблескивающей синевой только что вымытых, не успевших запылиться стекол было пусто, маячила одна голова водителя.
Мужчина смачно зевнул, развел плечи, хрустнув суставами.
— Морока с этими пацанами. Пообещаешь что-нибудь на свою голову, так с живого не слезут, пока не получат обещанное. Разбаловали их — то одно подавай, то другое. А их у меня пятеро, и у каждого свои интересы.
— Дети есть дети, — сказал он. — Наше счастье, что мы можем дать им все, что они хотят. У нас это складывалось несколько иначе.
— Диалектика, — подтвердил мужчина, снова зевнув. — Я чуть постарше его был — уже с матерью на поле работал. Вот в такую же пору поднимался, а то и раньше. Время трудное было — война. Если сыты, одеты — о чем еще мечтать. У каждого детства своя радость.
— Да нет, — возразил он, — радость должна быть одинаковой для всех времен, для всех детей. Сытость не должна быть основой радости. Сытость — это тот кокон, из которого не радужная бабочка вылетает, а выползает жук-древоточец.
— Пресыщение, а не сытость, — уточнил собеседник.
— Пожалуй, я не совсем точно выразился, — не стал спорить он. — Но грань между сытостью и пресыщением настолько неуловима, что многие переступают ее, совершенно не замечая этого.
— Вероятно, вам не приходилось испытывать в детстве лишений?
— Смотря что считать лишениями. Если голод, то да, голода не испытал. Мое детство было обеспечено утренней чашкой кофе и бутербродом с яблочным джемом. Меня учили, что, какому бы богу ни молиться, все равно лбом об пол стукаться, поэтому надо молиться главному богу.
— Если я правильно понял, это значит — видеть главное в собственном благополучии?
— Вы поняли правильно. А я был слишком мал в ту пору, чтобы уразуметь всю мертворожденную суть этого принципа. Принципа, который, дав мне надежду и кусок хлеба с повидлом, в конечном счете лишил меня детства. Однако я был достаточно взросл, чтобы на собственной шкуре убедиться, что надежда — хороший завтрак, по слишком плохой ужин.
Мужчина в майке перестал зевать и посмотрел с откровенным любопытством.
— Мутно вы рассуждаете.
— Почему же мутно?
— Во всяком случае, мне трудно с вами согласиться. Вы кто по профессии?
— Публицист.
— Журналист по-нашему. Ну, а я инженер-гидролог. И вот что я вам скажу. И отец мой, и дед, и прадед — все они от земли кормились. А земля без воды — все равно что этот троллейбус без электричества. Можно лошадь в него впрячь или верблюда, но сами понимаете, какой капэдэ получится.
— То есть коэффициент полезного действия?
— Вот именно. Отсюда и пляшите. Все они жили надеждой, мечтой о большой воде — и дед и прадед. Что-то пытались делать сами, обращались за содействием к царю-батюшке. А нынче любой и каждый может собственными руками потрогать большую воду, которую мы привели сюда. Если использовать вашу терминологию, то это, надо полагать, еще не "ужин", а только "обед", но, судя по нему, несложно предположить, каким будет "ужин". По-моему, надежда — это главная сила, которая определяет развитие человека, общества, всего мира.
— Естественно, — сказал он, — если у неё глубокая корневая система, народная и социальная. А если она — бредовая химера одиночек?.. Вы в Париже бывали?
— Не довелось пока. В Чехословакии был: лечился от печени. В Египет ездил, на Асуан, — опытом делиться. В этом году местком путевку предлагает на кругосветное путешествие — может, и на Париж погляжу. А вы что ж, оттуда, что ли?
— Немножко ближе. Из Саара.
— Простите, не знаю, как вас по имени-отчеству…
— Кла… То есть Николай… Николай Иванович.
— Папа! — Незаметно подошедший мальчик подергает отца за штанину. — Папа, тебя зовут. И чтобы сразу шел, не задерживался.
Мужчина развел руками в шутливой беспомощности.
— Ничего не поделаешь, хозяйка моя, видать, поднялась. Надо идти, к культпоходу готовиться. Может, зайдете? — предложил он. — Перекусим, чайку попьем. Можно и покрепче чего-нибудь сообразить, хоть я и не уважаю этого занятия, особенно с утра.
— Спасибо, — он взглянул на часы. — Вы очень любезны, но я не привык завтракать так рано. Да и у хозяйки свои дела.
— Пойдемте, чего там! И компанию нам составите на канал. Я как понимаю, человек вы не здешний — большое удовольствие получите. И для публицистики своей… и вообще посмотрите.
— Сердечно благодарен. Думаю, что это действительно интересно. Сожалею, что вынужден еще раз просить вас извинить мой отказ.
— Как хотите. Планы ваши нарушать не буду. Всего доброго!
— До свиданья, — сказал он, — рад был приятному знакомству.
Отойдя несколько шагов, мужчина остановился, держа сына за руку.
— Николай… э-э… Николай Иванович! Вы темные очки, случаем, не носите?
Он озадаченно пожал плечами.
— Ношу. А что?
— Снимайте их время от времени. Полезно и для зрения и вообще. Всего доброго!
Смысл совета не сразу дошел до его сознания. А когда понял, усмехнулся. И, огибая бассейн, где уже не плескались золотые рыбки, а просто рябила зелень воды, двинулся в обратном направлении. Действие валидола кончилось, и уголек тупой боли вновь затлел возле сердца. До гостиницы было еще далеко.
Пискнув скатами, из боковой улицы на магистраль проспекта вывернулось такси. Он поднял руку. Шофер ответил маловразумительным жестом, и машина укатила. Ладно, подумал он, не испытывая, впрочем, никакого раздражения против таксиста, ладно, доберусь и сам.
Город просыпался. Уже деловито и часто скрежетали токосъемниками троллейбусы. Басовито кашлянул ревун подъемного крана, лязгнул металл. Звуковой спектр города приобретал разнообразие и интенсивность.
Бодро прошаркала мимо женщина в длинном, до пят, красном платье. Из полосатого мешка за ее спиной торчала плоская круглая крышка цинкового бидона — казалось, сидел там толстый микроцефал в плоской шляпе-канотье. "Молочница! — догадался он. — У нас бы тележку приспособили под бидон, возить удобнее, чем таскать на спине".
Он любил наблюдать за людьми и разгадывать мотивы их поступков. Сказывалось профессиональное любопытство. Вот, например, бежит девушка, мелькая под своей "мини" стройными бедрами. Одета по-выходному, сумочка через плечо. На ее миловидном лице спокойствие и усталость. Можно почти безошибочно сказать, что торопится домой со смены — телеграфистка или медичка.
Не спеша переходит улицу пожилой человек. На щеках седая щетина — еще не брился, одет в домашний холщовый пиджачок и разношенные шлепанцы. Пенсионер? Вполне возможно. В руке держит футляр для очков. Тут и гадать нечего: идет к открытию киоска за утренней газетой. Они, пенсионеры, всегда спешат первыми новости узнать: и здесь, и в Сааре, и в Париже — везде одинаковы. А вот этот, в сером халате и со струящейся через плечо бородой, что протрещал мимо на мотоцикле, — это уже колоритная фигура. Кто он, откуда и куда — тут интуицией не возьмешь. Интуиция, она тоже по заданной программе работает, ее программист — опыт, комплекс жизненных наблюдений.
Громкие голоса и смех заставили его поднять голову. В раскрытых окнах второго этажа мелькали, меряясь силой, молодые парни. "Общежитие политехнического института", — прочитал он. Что ж, у студенчества всегда было много энергии, и валидол ему глотать пока нет необходимости. Хорошо бы вообще она никогда не возникала. Но как ей не возникнуть, когда весь мир живет на предельном напряжении нервов!
Он чувствовал усталость. Не ту, которая возникает после добротной утренней прогулки и возбуждает, как молодое вино, настраивая на оптимизм, на веру в свою всесильность, в собственное бессмертие. Усталость была тяжеловатой, неприятной, глухой, как после ночи, проведенной в казино. Или — после долгих дебатов с шефом, напичканным сумасбродными идеями и самомнением, изнуряюще вежливым и упрямым, как мул. Его любимым рефреном было: "Каждый заблуждается, но каждый — по-своему". Произносилось это таким отеческим и проникновенным тоном, что даже безнадежному кретину становилось ясно: уж сам-то шеф лишен этого милого недостатка. Хотя он как раз и являл собой классический пример того, что не у всех ослов длинные уши. После разговора с ним появлялось ощущение, что тебя пять часов непрерывно трясли в камнедробилке.
Солнце уже стекло с крыш, и высыхающий асфальт дышал влажной теплотой. Все-таки необычно быстрым было пробуждение природы в этих краях, богатых глубиной и чистотой красок и почти начисто лишенных серой, расплывчатой и затяжной неопределенности европейских сумерек. В сущности, это рядовой факт для всех низких широт. Но, по профессиональной привычке совмещать любое явление с социальными образами, он подумал, что и быстрота пробуждения, и отсутствие полутонов вообще характерно, символично для нынешнего Востока, для всех обретающих независимость азиатских и африканских стран.
Он поискал глазами, где бы присесть.
С улицей, не нарушая ее стремительной прямолинейности, смыкалась маленькая площадь-пятачок. Сепаратный бульвар, усмехнулся он своей навязчивой манере ассоциативного мышления. Особенностью бульвара были не слишком высокие, но удивительно свежие и привлекательные ивы, опустившие пряди тонких, нежных ветвей до самой земли. "И тут покушение на ветхозаветные традиции! — с необъяснимым веселым удовольствием подумал он. — По всем добропорядочным канонам и традициям, и вам полагается в текучей воде свои ветви полоскать, а они — стоят в окружении бетона и красуются как ни в чем не бывало!"
— Разрешите? — вежливо осведомился он.
Элегантный, досиня выбритый гражданин ("Обычной бритвой бреется, не электрической", — отметил он), в шляпе и галстуке, чисто условным движением прикоснулся к стоящему рядом портфелю, словно придвигая его к себе.
— Располагайтесь, место не куплено. Тоже приезжий?
— Неужто заметно?
— Заметно. Здесь вежливость не в моде.
— Не наблюдал, — возразил он, вспомнив маленького ракетчика.
— С чем вас и поздравляю! — охотно съязвил владелец портфеля, явно находящийся не в духе и алчущий единомыслия, чтобы облегчить душу.
Однако единомыслия не получалось — не хотелось слушать брюзжания, пусть даже обоснованного. Слишком оно надоело в будничной повседневности, в барах и клубах, слишком навязло в зубах, чтобы поддерживать его даже из элементарной вежливости. Поэтому он промолчал, усилием воли заставляя себя не слушать, на что жалуется, чем недоволен сидящий рядом человек. "Гостиница… официантка… безобразие… правил приличия… бу-бу-бу…", доносилось до него, как сквозь вату. "Замолчи!" — страдальчески морщась, мысленно приказал он. Произошло чудо: брюзжание прекратилось. "Может, золотая рыбка откликнулась на мою просьбу? — удовлетворенно подумал он. — Может, она еще что-нибудь необычное сотворит?"
Вместо необычного прошла кургузая поливочная машина, выпустив длинный шипящий ус воды. Затряслись, как от хохота, отряхивая радужные блестки, листья баскетной бирючины, темная лужица расползлась на асфальте тротуара. Женщина, сидящая напротив и наискосок, метрах в десяти ближе к тротуару, естественным движением самозащиты поджала ноги. Короткая — по моде — юбка не прикрывала ее колен. Сумочка лежала рядом. Женщина открыла ее, достала сигареты. И ему вдруг тоже захотелось закурить. Он полез было в карман, позабыв, что выбросил пустую пачку.
Умело пряча в ладонях огонек спички, женщина прикурила, глубоко затянулась, выпустила дым уголком рта. "Подойти, что ли? — подумал он, маясь от желания курить. — Попросить сигарету?" Чем-то она привлекала его внимание, эта вроде бы ординарная и далеко не первой молодости женщина. Он не мог понять чем. Влечение было подсознательным, смутным и тягостно влекущим, как инстинкт.
— Тоже обратили внимание? — ворчливо сказал сосед. — Ей завещание пора писать, а она, видишь ли, раскуривает на улице, трико свое — извините — на всеобщее обозрение выставила!
— Что вы сказали? — спросил он, думая о своем.
— Молодым, говорю, это к лицу — модничать да бравировать своей невоспитанностью! Домодничались до того, что ничего святого не осталось. Люди от горя, от потрясений больших, от войны седеют, а они, видишь ли, седину себе красками наводят. Мода, как же! Их за это надо, как за воровство, в уголовном порядке привлекать! И эта старая дура туда же: седую прядь навела себе — любуйтесь на нее, извольте радоваться!
— Седая прядь… — повторил он осевшим голосом. — Седая прядь, говорите?
— Да вы, гляжу, не на шутку заинтересовались перезрелой прелестницей! — насмешливо сказал сосед.
Но он уже не слушал.
Он встал и пошел к женщине, ощущая под ложечкой холодок и спазматическую пустоту, как перед прыжком с верхней площадки купальной вышки. "Все это — нереально, все — плод разгулявшейся фантазии! — безуспешно пытался он урезонить себя. — Сейчас ты подойдешь и будешь выглядеть смешным и глупым!" Так говорил здравый смысл, замедляя его шаги, говорил потому, что в самом деле было наивностью, суеверием полагать то, что полагал он.
— Вы меня не узнаёте? — неуверенно спросил он.
Женщина намеревалась встать, но задержалась, глядя на него устало и равнодушно.
— Боюсь, что вы ошиблись.
— Нет! — сказал он, уже зная, что не ошибся, что ошибки быть не может.
Брови ее вопросительно сдвинулись над переносьем.
— Не могу сообразить, где и когда мы с вами встречались.
— Вспомните сорок пятый год! — настаивал он. — Вспомните Лабес!
Лицо ее текуче изменилось, застыло в неподвижности. Видно было, что она силится вспомнить — и не может. Или — может, но так же, как и он вначале, не верит в абсурдность случая?
— Ну же!.. Подвал… мальчишка… Вспомнили?
— Клаус… — как-то ощупью произнесла она. — Неужели это ты, Клаус?
И он чуточку нервозно от пережитого напряжения, но счастливо засмеялся.
— Можно так. Можно: Николай Иванович.
Она не приняла его улыбки, хотя лицо ее расслабилось и порозовело. Словно не было между ними двадцати семи лет, словно продолжая только что прерванный разговор, она спросила:
— Зачем ты сделал это, Клаус? Откуда ты явился сюда?
— Можно, я сяду? — попросил он.
— Садись, — разрешила она, не отпуская его взглядом.
— Можно, я закурю у вас?
— Да-да, кури…
Она завозилась с замком сумочки, и он увидел, что у нее дрожат пальцы и никак не справятся с защелкой замка. Тогда он взял сумочку из ее рук, дал сигарету ей и закурил сам.
Несколько минут они курили молча. Они смотрели друг на друга, но, пожалуй, не видели один другого, потому что память сорвалась с тормозов и летела под уклон прошлого — сквозь сумятицу больших и малых событий, назад, к сорок пятому, в ночной Лабес. Разными путями она вела их в маленький заштатный прусский городок, но пути эти сходились в ночи, полнящейся беспокойным движением и шепчущими призраками недавнего боя. И багрянец редких догорающих пожаров был лишен своего зловещего смысла, словно волна человеческой ярости, схлынув, дотлевала отсветами мирных бивачных костров.
Разведчики Мельникова не думали о мирных привалах. Они устали как черти и хотели просто спать. Но в стремительном наступлении с танковой армией арт-бригада расчленилась. Собственно штаб, где надлежало находиться разведчикам, с одним из полков проскочил по узкому коридору сражения дальше, к Штеттину. Пушки второго полка затихли где-то левее и сзади. А этот, прямо с марша завязав бой в Лабесе, так и остался здесь. Вместе с ним расположились боепитание и санчасть. И поэтому разведчики обходили ночные улицы дозором — дотошный Мельников должен был сам удостовериться в отсутствии всяких "сюрпризов", на которые щедры только что взятые города.
Она уже спала, когда он пришел в санчасть, но по привычке, выработанной четырьмя годами фронта, сразу же проснулась. Он покосился на нее, залпом выпил две кружки воды, двинул подбородком: "Вставай, Седая, там до тебя дело есть". — "Кто?" — спросила она. "Да так…" — уклончиво ответил Мельников. И она пошла за ним, спотыкаясь спросонья на средневековой брусчатке мостовой, и шла долго, пока не увидела дымящих цигарками разведчиков очкастого Орловского и приземистого Боровикова. А потом спустилась в подвал, у входа в который белый косой свет из дверной щели размазал по шершавой стене две безликие и плоские старушечьи фигуры. "Манн… фрау… доктор…" — прошелестело ей вслед.
В подвале ослепительно ярко горела немецкая карбидная лампа. И она сразу же увидела двух лежащих навзничь "фрау" — пожилую и совсем молоденькую. Первым впечатлением было, что в этом низком сводчатом помещении, сплошь забитом чемоданами, вещами, узлами, мать и дочь, готовясь к дальнему переезду, присели рядом перед дорогой на краешек кровати. Устали, и опрокинулись на спину, и уснули.
Всматриваясь в восковую неподвижность лиц и неестественность поз лежащих женщин, она вдруг обиделась: ей показалось, что это розыгрыш, что перед ней лежат муляжи, витринные манекены. Но тут судорожно вскинула ногой младшая — и она увидела то, чего не заметила раньше: на крестом разбросанных руках обеих женщин у кистевого сгиба пусто и страшно зияли отверстия кровеносных сосудов.
Долго потом, очень долго снились ей эти пустые срезы, — словно жерла чудовищных орудий, нацеленных в самое средоточие человеческой психики, они вызывали не просто страх, а какой-то древний, неосознанный, все-подавляющий ужас.
А по рукам мальчишки, которого Орловский внезапно выволок из-за груды хлама, еще текла кровь. Ребенок слабо упирался, невнятно, по-индюшиному клекотал, закатывая подернутые птичьей пленкой глаза.
Женщин и грузного человека, прилипшего к полу в дальнем углу подвала, вернуть к жизни не удалось. А мальчишка выжил. Все те немногие дни, пока разведчики сосредоточивались и отдыхали, готовясь к новому марш-броску, она возилась со своим необычным пациентом — благо обычных не было. Он потерял много крови, спасти его могло только переливание — она, не задумываясь, дала ему свою кровь. Птичья пленка сползла с его глаз, и там колюче и холодно блестели прозрачные льдинки ненависти. Ей было зябко, когда она замечала их, но она жалела мальчишку, у которого в заледенелый ком слиплась вся его десятилетняя душа. Он должен оттаять, должен, думала она и почему-то привязывалась к нему все сильнее. Видимо, дети и война — чересчур уж противоестественное сочетание, вызывающее материнское чувство, стремление оградить от войны ребенка, независимо, чей он — свой или чужой. И вообще, разве бывают чужие дети?
Мальчишка безразлично относился к ее заботам, не реагируя ни на какие вопросы, хотя глаза его все чаще принимали осмысленное, человеческое выражение. Однажды она оглянулась и увидела на его губах обращенную к ней улыбку. Он тут же отвернулся к стене, но она знала, что он продолжает улыбаться, потому что оттаял. А через день, накануне выступления, мальчишка исчез.
Рано утром она пришла в палату, чтобы собрать свое медицинское имущество, и увидела пустую смятую постель. На подушке лежал косо вырванный из регистрационного журнала клочок бумаги, на котором печатными латинскими буквами было написано: "Клаус… Саса". Эта бумажка и пропавший у начальника санчасти "тэтэ" послужили главными вещественными уликами для серьезных неприятностей, когда выражение "потеря бдительности" было самым невинным в устах сердитого капитана. Трудно сказать, чем все это могло кончиться в те времена — может, добром, а может, и нет. Все решил внезапный бой. С медицинской сумкой ползла она среди аханья мин и визга осколков, пока не нашла наконец свой собственный осколок, после которого путь на фронт ей был заказан. Да и самого фронта, честно говоря, к моменту ее выздоровления уже не существовало…
Все это промелькнуло в её памяти как при цейтра-ферной съемке, когда время на экране по сравнению с реальным убыстряется в десятки и сотни раз. Не успела еще погаснуть сигарета — и вот он, сбежавший мальчишка, сидит рядом. Повзрослевший и изменившийся, отечные мешки под глазами свидетельствуют о патологической усталости сердца, залысины на высоком лбу, — но это он, какой бы до абсурда невероятной ни казалась встреча.
— Странно, — сказал он и повторил: — Странно…
— Что? — спросила она. — То, что мы с вами встретились?
— Встретиться мы должны были обязательно! — убежденно сказал он. — Но я всю жизнь помнил ваше лицо и никак не мог восстановить в памяти ваше имя. А сейчас оно пришло само: Са-ша… Са-шень-ка…
— Да, — сказала она, — так меня звали тогда мои девчонки. Я сердилась и требовала, чтобы по званию: "Товарищ лейтенант медицинской службы", — а они все забывали.
— Лучше уж по имени, — сказал он.
— Как знать… — она смяла в пальцах погасшую сигарету, просыпая табачные крошки на колени, и повторила свой первоначальный вопрос, незаметно перейдя на "вы": — Откуда вы в нашем городе?
— Сейчас, к сожалению, оттуда, — он неопределенно показал головой направление.
Она понимающе покивала.
— Туристом?
— Вроде! — с горечью ответил он. — Настолько туристом, что час назад один симпатичнейший местный камрад посоветовал мне по-дружески: не смотреть на советскую действительность сквозь темные очки. Неужели эта проклятая среда, в которой приходится барахтаться, так явно накладывает на человека каинову печать, что первому встречному видно? Ну, какой я, скажите, пожалуйста, турист, если всего жалких шесть-семь лет ишачу на шефа, будь он не к ночи помянут! Какой я турист, если я без малого два десятилетия советский паспорт носил!
— Вот как? — удивилась она. — История действительно не из тривиальных. Сюжет для авантюрного романа?
Он улыбнулся.
— Проще. Физиология. Сработала ваша кровь, которая течет в моих жилах.
Она тоже улыбнулась.
— В ваших жилах давным-давно течет ваша собственная кровь. Моя, как шиллеровский мавр: сделала свое дело — и ушла.
— Не верю.
— Придется поверить. Как-никак я доктор медицинских наук, могу аргументировать свое утверждение.
— И все равно что-то от нее у меня осталось! — не сдавался он. — Возможно, в судьбе моей сыграло свою добрую роль желание разыскать вас, подкрепленное отвращением и страхом перед тем кошмаром, который довелось пережить, когда вы меня вытащили из могилы. А скорее всего — просто цепочка случайностей, которая уже позже модифицировалась в осознанное поведение. Жаль, что эта же осознанность заставила меня и вернуться назад… к могилам предков.
— Зачем же так мрачно? — упрекнула она. — Разве на вашей земле одни могилы? Разве у нее нет будущего?
— Думай я так, я не набрался бы духу вернуться. Хотя иной раз и одолевают сомнения. Говорят, поступок влечет за собой привычку, из привычек складывается характер, характер определяет судьбу. Я не пессимист, но не слишком ли резкий и опасный в своем консерватизме крен на обочину будущего дает эта логическая последовательность в стремлениях моих соотечественников?
— Убеждена, что есть и инакомыслящие.
— Есть! — воскликнул он. — Есть, гори оно все ясным огнем! Саарские парни не побоялись на собственные средства воздвигнуть памятник павшим советским воинам! И даже бургомистр на открытии прочувственную речь сказал!
— Ну вот, видите, — сказала она, — как теплеет политический климат и меняются поступки — первопричина судьбы. Для того чтобы понять, что небо везде синее, не нужно совершать кругосветного путешествия. Будущее вашей родины обеспечите вы, и саарские горняки, и те немецкие рабочие, что еще в годы войны спасли от переплавки бронзовый бюст Ленина. Будущее за всеми вами, кто живет в ладу со здравым смыслом и не обольщается химерами.
— Да уж стараемся! — сыронизировал он. — Хотя химер еще в избытке. II своих, и пришлых. Знаете, порой они мне представляются вполне безвредными и даже, пожалуй, в чем-то трагическими, как те каменные уродцы, что сидят на карнизах Нотр-Дам. А ведь сущность их на самом деле далеко не безобидная. Злая сущность.
— Что ж, — сказала она, — бёзе хундэ мусс май курц анбинден, как гласит немецкая пословица.
— Да, злых собак — на короткую цепь, — перевел он. — Что-то вроде этого, помнится, я уже говорил своему меднолобому шефу. Но не оборвут ли они цепь, если она будет слишком коротка, — вот в чем дилемма. Ведь не зря сказано умным человеком, что даже лошадью легче управлять, если не слишком натягивать вожжи. Не заменят ли поспешные действия одну несправедливость другой?
— Смутно догадываюсь, что вы имеете в виду, — сказала она, — и отвечу вам словами другого умного человека. Несправедливость не всегда связана с каким-либо действием, часто она состоит именно в бездействии.
— Узнаю по когтям льва, по изяществу афоризма — незабвенного римского гражданина Марка Аврелия, — кивнул он. — К сожалению, он отстал от нашей атомной действительности на целых пятнадцать веков.
— Истина всегда только истина. Она не имеет возраста, не подвластна времени.
— Пусть так. Однако слишком уж лицемерна наша могучая политика в трактовке истин.
— Опирайтесь на Ленина, который подчеркивал, что честность в политике есть результат силы, а лицемерие — результат слабости. Опирайтесь — и идите честным путем.
— Умолкаю побежденный! — сказал он, смеясь. — И долго мы еще намерены фехтовать великими истинами?
— Нет, — успокоила она, — не долго. Истины не предназначены для столь легкомысленного занятия. Они существуют для того, чтобы на земле не было равнодушных.
— Я не равнодушный! — запротестовал он. — Отец полоснул меня роммелевским десантным кинжалом по руке и завещал мне ненависть к русским. Первым, кого я люто возненавидел, был он сам, на моих глазах убивший мою мать, сестру и себя — от страха перед возмездием за содеянное его идеологией. Позже я возненавидел и эту идеологию — ведь в сущности это она лишила меня и семьи, и родины, и… Дайте, пожалуйста, еще сигарету!
— Ну-ну, не надо так экспансивно, у вас же больное сердце, — сказала она. — В серьезной борьбе нужна ясность мысли, а избыточность эмоций может сыграть предательскую роль той щепотки песка, от которой в критический момент заедает затвор. И довольно пока об этом. Сейчас, дорогой Николай Иванович, мы пойдем…
— Клаус, — поправил он. — Лучше — Клаус. Всё же я немец.
— Так лучше, — согласилась она, — ни природа, ни общество не терпят насилия. Пусть — Клаус, но это ничего не меняет. Мы сейчас пойдем ко мне. Я угощу вас чаем, чалом или кофе — как вам будет угодно. И вы мне поведаете весь свой авантюрный роман с глазу на глаз. А то вон гражданин с портфелем весьма неодобрительно и, — я рискнула бы сказать, — даже агрессивно посматривает на нас. Ипохондрик какой-то, вероятно, с печенью у него не в порядке. А может, он заветный рубль потерял? Вы закуривайте, закуривайте, пока сидим, а то ведь по европейским этикетам неприлично идти с дамой и курить.
— Это вообще элементарно, не только по-европейски, — сказал он.
— А убегать, не спросившись, и чужие пистолеты воровать — это как, элементарно?
— Мальчишество, конечно. Но поверьте, я не имел в виду ничего дурного! Я руководствовался, во всяком случае, самыми благими намерениями. Иначе я… иначе все сложилось бы по-иному.
— Ладно, не кайтесь слишком усердно, чтобы у меня не возникло подозрение в вашей искренности. Дело, но не слово приличествует мужу медноблещущему.
— Это мой шеф блещет медным лбом, не я. А вы — опять за великие цитаты?
— Скушайте уж и эту вместо аперитива перед шашлыком.
— Аперитив пьют, а не кушают, к вашему сведению.
— Спасибо, учту, хотя вы и не слишком обременяете себя вежливостью в разговоре с женщиной.
— Прошу принять мои покорные извинения.
Эта легкая пикировка окончательно сняла напряжение встречи, и они уже по-новому посмотрели друг на друга. Казалось, восстанавливается нарушенная нервная связь.
— Рука ваша нормально работает? Не болит?
Он покрутил кистью, где на сгибе белела тоненькая, совсем пустяковая с виду ниточка шрама.
— Рука-то зажила, а вот…
— Да, конечно. Такое не вдруг забудешь, да и забудешь ли вообще.
Мелодично, по-колокольному полнозвучно пропел электронный бой часов. И — как привязанная к нему — поплыла стеклянным перезвоном электроники мелодия песни с включенного в соседнем доме магнитофона:
В германской дальней стороне
Угас великий бой.
Идет по выжженной стерне
Солдат с передовой.
— Специально для меня подобрали, — невесело пошутил он. — Напоминают, что нет, не угас бой, что рано нам отдыхать под усталую мечту.
— Разве нам было легко? — спросила она.
Он взглянул на ее набухшие синими жилками руки, на тронутое увяданием лицо, на седую прядь волос, — которую она носила с двадцатилетнего возраста.
— За мир надо бороться, Клаус, — ответила она на его немой вопрос, — надо!
Он встал и, склонившись в поклоне, поцеловал ей руку.