Сын Вепалы-ага погиб двадцать лет тому назад, но похоронил он его лишь сегодня. Среди людей, стоявших возле свежей могилы, немало было таких, кто не только никогда не видел сына Вепалы-ага, но даже имени его не слышал. И не удивительно: те, кто двадцать лет назад, в год гибели Рахмета Вепалы, только еще качались в колыбели, сейчас сами стали отцами и сами баюкали детей.
Молла Япбыл, закончив читать аят, как положено, обратил взор направо, потом налево; присутствующие, как положено, на разные голоса провозгласили: "Да будет земля ему пухом!" — и Вепалы-ага слегка покивал головой, благодаря за выражения сочувствия. Вот таким образом ко многим могилам этого деревенского кладбища прибавилась еще одна свежая могила. И хотя не было в ней останков сына, Вепалы-ага видел, что сделано все, как должно.
Люди тайком поглядывали на старика, но Вепалы-ага держался спокойно, как подобает мужчине. Он только все вздыхал глубоко, то и дело сглатывая слюну.
Только когда, закончив обряд, молла Япбыл наконец поднялся, и Вепалы-ага, обращаясь к присутствующим, произнес: "Прошу, уважаемые соседи, прямо отсюда пожаловать…", голос его дрогнул, и он не договорил. Но и так все было понятно. Во дворе у Вепалы-ага с утра в огромных котлах варилась еда для поминок, и всем надлежало отведать поминального угощения.
Сотни две односельчан Вепалы-ага, присутствовавших на кладбище, словно оставшееся без командира войско, вразброд, группами, тронулись к селу. Возглавлял шествие Вепалы-ага, один лишь молла Япбыл обогнал его на своем белом ослике. Заложив за спину сухие жилистые руки, чуть сгорбившись, шагал Вепалы-ага впереди односельчан и думал о сыне. Старость ли тому виной или уж больно лет прошло много, но не мог он точно представить себе лица Рахмета, таяли, расплывались черты родного лица…
…Не приходилось прежде Вепалы-ага размышлять о том, сколь велик мир, и не мог он себе представить, что так много на свете сел, городов и рек… Про Амударью он слышал не раз, но почему-то уверен был, что река эта не больше Мургаба. И когда поезд влетел на Амударьинский мост, и шел, и шел, а мост все не кончался, Вепалы-ага, не отрываясь, смотрел на мутные желтоватые волны и вздыхал; казалось ему: кончится мост, и земля на том кончится…
Но земля не кончалась. Амударья давно уже осталась позади, а они все ехали и ехали. Город мелькал за городом, село за селом, и старик начал уже подумывать, что мудрено будет ему добираться домой, найдет ли он свой след? Да, хоть майор и намного моложе его, а надо было послушать разумного совета, тем более что такой дельный человек.
Когда Вепалы-ага подал в военкомат заявление, майор Калашников меньше чем за две недели выяснил, где, когда, при каких обстоятельствах погиб Рахмет Вепальт, и в письменном виде сообщил отцу.
Когда же старик заявил Калашникову, что при первой возможности поедет на могилу сына, майор подумал немножко, потом положил ему руку на плечо и сказал, на русский манер произнося туркменские слова: "Далековато ехать, Вепалы-ага… Нельзя одному пускаться в такой путь — ты ведь уже в годах. Если и правда надумаешь, скажи, дадим провожатого".
Вепалы-ага поблагодарил начальника за заботу, пообещал, что обязательно придет к нему, как только решит тронуться, но про себя подумал, что не будет он зря людей беспокоить.
Односельчане знали, что Вепалы-ага намеревается посетить могилу сына, но никто и представить себе не мог, что этот старый человек, никому ничего не сказав, отправится в такой дальний путь.
Вепалы-ага и сам не ожидал, что соберется так быстро. Не знал он, что, положив в карман халата бумагу, в которой черным по белому написано было, где находится могила его сына, он уже ни о чем другом не сможет больше думать и ни днем, ни ночью не будет ему покоя.
Вот так Вепалы-ага впервые в жизни оказался в поезде, впервые в жизни отправился в дальний путь… Когда двое молодых узбеков, переночевав вместе с ним, сошли в Самарканде, Вепалы-ага почувствовал себя совсем одиноким; с узбеками хоть поговорить можно было, не очень-то хорошо, но все-таки он понимал их речь.
Вепалы-ага лежал на своей полке и, облокотившись на подушку, смотрел в окно. Если бы не высокие красивые ивы — у них такие не растут, — места эти мало чем отличались от окрестностей Гуджука. А вот хлопчатник здесь — это да! Недаром, видно, зовут узбеков мастерами хлопка. От самой железной дороги поле. И как они на такой откос воду подымают? Это ведь не богарный, поливной… Конечно, не богарный, богара разве такая вымахает?..
Дорога, дорога и дорога… День едешь, ночь едешь, а конца все не видно. Ехать и то устанешь, каково-то было ее строить, дорогу эту!.. Молодцы строители, деловые, видно, ребята. А ведь Рахмет-джан тоже, пожалуй, этой дорогой ехал… И думал, наверное, как домой возвращаться будет. Такая уж, видно, его судьба. Мой не погибнет, твой не погибнет, кто ж погибать должен? Война без смертей не бывает. А смерть, она не глядит, один у тебя сын или десять… Жена-покойница не верила, что Рахмет не вернется, — считала, не может аллах отнять у нее единственного сына, так поздно он его им подарил. "Ничего, Марал, ничего… Как все, так и мы… У всех — радость, у нас — радость, у всех — горе, у нас — горе… Крепись, жена…" Марал уж десять лет как умерла, но Вепалы-ага каждый день беседовал с ней о сыне.
Молодой мужчина в черном форменном костюме, тот, что отобрал у него билет, дав постель, неожиданно отворил дверь.
— Ну, уважаемый, если желаете чайком усладиться, могу организовать. А то проедем Аральское море, похолодает, и чай зеленый ни к чему будет.
— Это что ж за такое за море?
— Аральское? Аральское море — конец Средней Азии.
Что такое Средняя Азия, Вепалы-ага тоже понятия не имел, однако виду не подал.
— Конец, говоришь? Ну раз так, давай почаевничаем!
Видимо, молодой человек не был сейчас занят делами, потому что чай принес сразу. Поставил на прикрепленный к стене столик горячий чайник, вежливо предложил угощаться и сам уселся напротив. Вепалы-ага отлил немножко в пиалу, вылил обратно в чайник, снова налил и снова вылил — чтоб заварилось покрепче… Проводник молча следил за его движениями. Поскольку Вепалы-ага молчал, разговор пришлось начинать молодому.
— Это один из лучших сортов, — сказал проводник, — сорок восемь копеек. Его сейчас не найдешь, говорят, семена перевелись. У меня знакомые есть в Самарканде, выносят к поезду…
— Да? А я, сказать по совести, не больно в нем разбираюсь. Мне лишь бы не кипяток…
— Ну вот! А я думал, аксакал, любитель… Покрепче старался заварить…
— Тогда уж и сам пей, раз старался!
Вепалы-ага налил в пиалушку крепкого и вправду хорошо заваренного чая, поставил перед проводником. Тот взял без особой охоты — не чай его интересовал, а разговор.
— Вот так, уважаемый, и катаемся: туда-сюда, туда-сюда… Зарплата, конечно, не очень, да ведь не единой зарплатой жив человек… Тут купишь, там продашь, глядишь, и набежит на чай да на курево. Все лучше, чем в колхозе пуп надрывать…
— Ну, это ты зря, сынок, насчет пупа… Те времена прошли, теперь всю тяжелую работу машины делают… Да и живут в колхозах богато…
Проводник не ответил. Вепалы-ага тоже умолк, сидел, пил чай, в окошко поглядывал. Опять проводнику самому пришлось начать разговор:
— А чего ж это ты, отец, в Москву надумал? Прогуляться?
— А почему бы и нет? У нас, как урожай соберут, не то что в Москву, и подальше куда отправляются… Туристы.
— Ха! Знаем мы этих туристов!.. — Проводник усмехнулся. — Нет, честно, жалобу, что ль, какую подать?
— Жалобу? — Вопрос Вепалы-ага не понравился, но он не сделал парню замечания. — Не такая у нас жизнь, чтоб жалобы в Москву возить… — Он налил себе чаю в пиалу. — Да я и не в Москву еду. На Украину.
— А ты хоть знаешь, где она есть, Украина? — Проводник недоверчиво прищурил глаза.
— За семью реками, за семью горами…
— За семью! Да мы с тобой, уважаемый, не семь, а семьдесят семь рек проехали!
— Не всякая река в счет.
Проводник пожал плечами, не зная, как ответить, потом снова спросил:
— А на Украину зачем? Ты правду скажи!
Вепалы-ага заставил себя улыбнуться.
— Я и так правду говорю. Секретов у меня нет. По делу еду.
— Толкнуть чего-нибудь хочешь?
— Как это — толкнуть?
— Ну… Одно продать, другое купить.
Вепалы-ага покраснел. Молодой человек не заметил этого, поскольку не отрывал глаз от полосатого хурджуна, стоявшего на багажной полке.
— Чего у тебя там, а?
Ссориться с человеком втрое его моложе Вепалы-ага считал ниже своего достоинства и потому коротко сказал:
— Там у меня серебро. Слиток. Забирай-ка, приятель, свой чайник и ступай. Я спать хочу.
Проводник вскочил:
— Сначала за чай заплатите!
— Заплатим… Пока Азия кончится, не раз ещё попьем… Сразу за все и получишь. — Вепалы-ага повернулся к стене и накрыл лицо большим зеленым платком.
Рек и правда оказалось без числа. Если даже не считать малых, а лишь такие, что чаю можно напиться, пока ее переедешь, и то было не меньше семи. А вообще не так уж все оказалось страшно. Письмо майора Калашникова помогало не хуже талисмана. Когда, выйдя из вагона, Вепалы-ага протянул свое письмо человеку с большой бляхой на переднике, тот привел его к военному начальнику; у него, как и у Калашникова, тоже была на погонах одна звезда. Начальник вежливо поздоровался, велел Вепалы-ага сесть и стал читать бумагу, которую дал майор Калашников. Потом вызвал какого-то военного помладше — одна маленькая звездочка, — и тот повел Вепалы-ага на большую людную площадь. Они обошли длинную очередь, со всех сторон уставленную чемоданами и корзинами, военный сказал что-то сердитому человеку, рассаживавшему людей по машинам; тот кивнул и распахнул дверцу перед Вепалы-ага. Лейтенант сел рядом и коротко сказал водителю: "На Киевский".
Теперь Вепалы-ага не сомневался, что доберется благополучно. Люди в поезде с интересом поглядывали на его хурджун и особенно — на огромный пышный тель-пек, обращались с Вепалы-ага уважительно, угощали, поили чаем, а вечером немолодой седоватый мужчина даже повел его в вагон-ресторан ужинать.
Утром в купе появилась новая пассажирка — тоненькая красивая девушка. Когда она садилась, Вепалы-ага не видел, проспал.
И девушка эта — молоденькая-молоденькая, почти ребенок, — все поглядывала на его тельпек, висевший на крючке возле двери. Когда проводник унес стаканы из-под чая, Вепалы-ага снял с крючка тельпек, встряхнул и, положив на столик, ласково улыбнулся девушке. Та вопросительно взглянула на него, сказала что-то и несмело протянула руку к шапке. Что она там сказала, старик, конечно, не понял, он только взял и пододвинул шапку к ней поближе. Девушка взяла ее в руки, погладила, сунула пальчик в завиток и взглядом спросила, можно ли надеть. Вепалы-ага кивнул.
— Надень, милая, надень, от этого ей вреда не будет.
Слов его девушка не поняла, но старик улыбался, и она, сняв шелковый платочек, надела огромную мохнатую шапку. И с таким удовольствием смотрела она на себя в зеркало, словно примеряла не пастуший тельпек, а серебряные украшения.
— Новая мода, да? — весело спросила девушка.
— Нет, дочка, это не "мо", — Вепалы-ага улыбнулся, обрадовавшись знакомому слову. — Из "мо" шапки не шьют, "мо" только на сапоги! Вот! — И он похлопал рукой по голенищу.
Ничего не поняв, девушка чуть заметно пожала плечами и, с явным сожалением сняв тельпек, положила его на столик.
— Хоть и не пристало женщине мужскую папаху носить, отдал бы я ее тебе, раз нравится… — Вепалы-ага вздохнул. — Нельзя… Срамно старику без шапки. Особенно в чужих краях…
Когда пошли пригороды Киева и поезд, прогрохотав через Днепр, начал сбавлять ход, девушка стала прощаться. Вепалы-ага обеими руками пожал соседке руку, потом достал свою бумагу и протянул ей. Девушка пробежала ее глазами, взглянула на него и, ничего больше не сказав, вернула ему бумагу. Прошептала только: "Киевская область, село Черняхово…"
Поезд еще не остановился, а девушка уже углядела на перроне своих и, высунувшись из окошка, стала звать их. Невысокая полная женщина и статный пожилой военный подбежали сначала к окну, потом бросились к двери — соскучились, видно, по дочке.
Девушка помогла Вепалы-ага спуститься на платформу, сказала ему что-то и кинулась к матери.
Тут откуда-то из конца поезда появились пионеры, целый отряд, все в белых рубашках, с галстуками, со знаменем и с барабаном. Навстречу им спешили люди — похоже, родители — и что-то выкрикивали.
Когда пионеры прошли и на перроне стало просторно, Вепалы-ага понял, что потерял попутчицу. Но он не испугался и спокойно, как бывалый путешественник, направился к вокзалу. Вепалы-ага знал, что ему следует обратиться к военному коменданту, но решил, что торопиться некуда, и вышел на вокзальную площадь. Народу здесь было полным-полно, пожалуй, побольше, чем в Москве. Вепалы-ага решил уже вернуться на вокзал, но молочного цвета "Волга" вдруг затормозила у самых его ног. Из машины выскочила она, соседка по вагону. Она стала что-то говорить ему, укоризненно качая головой, а отец ее вылез из-за руля, подошел к Вепалы-ага, взял под руку и указал ему место на переднем сиденье.
…Молочного цвета "Волга" шла по шоссе на запад. Кроме Вепалы-ага, Сони, которую он на туркменский лад называл Сона, и сидевшего за рулем ее отца, в машине находился еще один человек — смуглый черноволосый парень.
— Вепалы-ага! — по-туркменски сказал он. — Как же все-таки вы объяснили им, что вы туркмен? В бумаге об этом не сказано.
— Сами догадались. Как сели за стол вчера у них в доме, Сона давай перечислять: казах, узбек, таджик… Я и сказал — туркмен. Отец ее сразу имя твое назвал — Сапарлы и по телефону звонить начал.
— Он кафедрой у нас в институте заведует, военному делу учит.
— Тоже, видно, воевал?
— Воевал. Только он не здесь, на Севере…
…Вдоль шоссе немало было солдатских могил, и при виде белого памятника Вепалы-ага каждый раз обмирал — не она ли?.. Но машина шла дальше на запад, и Вепалы-ага думал о том, сколько же солдат полегло здесь, в этих райских местах…
…Когда, свернув с шоссе, машина пошла по лесной дороге и там, в лесу, остановилась, Вепалы-ага решил сначала, что это так, привал. И вдруг, повернув голову, увидел в сторонке могилу: небольшое белое надгробие с красноармейской звездой наверху. Никто ему ничего не сказал, но Вепалы-ага понял: это она.
Он не мог выговорить ни слова. Он только кивнул: туда! Его подвели к могиле.
— Рахмет… сынок… — Вепалы-ага погладил шершавый камень. И закрыл глаза.
Дрожащие руки нащупали на камне буквы.
— Что здесь… написано?
— Младший сержант Рахмет Вепалы, — негромко прочел Сапарлы.
— Старший… И старший, и младший он у меня был. Единственный.
Сапарлы принес из машины раскладной стульчик, усадил на него старика. Вепалы-ага сидел и смотрел на могилу. Никто ничего не говорил. Тихонько всхлипывала девушка.
Вепалы-ага поднялся со стульчика, обеими руками погладил камень и вдруг, опустившись на корточки, руками стал раскапывать могильный холмик. Сапарлы тронул его за плечо.
— Вы что, Вепалы-ага? Может, поедем?
— Поедем, сынок, поедем… — Старик глубоко вздохнул. — Сбегай только, принеси мою сумку. Там, в машине…
Когда Сапарлы принес хурджун, старик выкопал уже порядочное углубление. Сапарлы помог ему высыпать туда землю из хурджуна.
Все вместе они наполнили опустевший хурджун влажной лесной землей и все вместе медленно отнесли его к машине. Из окошка машины Вепалы-ага последний раз взглянул на могилу Рахмета и крепко прижал к себе хурджун.
…Поезд прибывал в Мары ночью, и, сказать по совести, Вепалы-ага беспокоился, как оно все получится. До Гуджука не так уж и далеко — десяти километров не будет, да ведь он как-никак восьмой десяток за спину перебросил, с сумкой далеко не уйти.
Поезд стал. Проводник отворил дверь, и Вепалы-ага сразу увидел Калашникова. Вепалы-ага хотел протянуть майору руку, но тот щелкнул каблуками, кинул руку к виску и замер, не спуская глаз с хурджуна, — майор Калашников отдавал честь земле с солдатской могилы.
На перроне было не по-ночному многолюдно. Вепалы-ага поглядел вокруг и вдруг увидел соседа Дурды-ага. Потом другого… Председатель колхоза спешил к его вагону… Даже девушки, гуджукские девушки… И Вепалы-ага понял: его пришли встречать. Односельчане, жители Гуджука, встречали Вепалы-ага, отца Рахмета Вепалы.
Хештек был сыном Техе-бахши, знаменитого дута-риста, без участия которого не обходился ни один сколько-нибудь стоящий той.
Сын, которому по традиции предстояло унаследовать отцовское искусство и отцовский дутар, на праздниках всегда был возле отца, чтоб было кому сменить его, если устанет. Хештек преуспел немало, и, случалось, послушав его игру, кто-нибудь в восторге хлопал себя по коленям, просил: "Сыграй еще, Хештек-джан! Будь добр, сыграй еще эту вещь!" Пряча довольную улыбку, молодой музыкант низко опускал голову, брал отцовский дутар, и снова лилась мелодия, покоряя сердца слушателей. День ото дня росло искусство Хештека, и день ото дня росла в народе слава юного дутариста.
И вот однажды старый бахши пригласил к себе гостей — знатоков и ценителей музыки. Зарезал барана, угостил их честь по чести, а когда гости насытились и выпито было несколько огромных чайников чая, он велел постелить рядом два коврика и с дутаром в руках уселся напротив сына; молодой и старый бахши сидели лицом к лицу и играли; согласно, в едином ритме, поднимались и ударяли по струнам их руки, и, сливаясь в единой мелодии, смеялись и плакали дутары; дутары пели о радости и о горе, о любви и разлуке, о кровавых битвах и о веселых пирах. И, замерев от восторга, слушали их счастливцы, коим даровано было судьбой присутствовать при этом удивительном поединке.
И когда последний аккорд растворился в ночной тишине, старый бахши обратился к почетным слушателям с такими словами:
— Да пошлет вам аллах бесчисленное множество дней, и пусть каждый из них, как сегодняшний, проходит в радости и веселье! Я стар. Пусть с этого дня сын мой Хештек-бахши займет мое место, пусть он веселит игрой ваши сердца. Прими, сынок! — Старик протянул сыну старинный, украшенный перламутром дутар. — Много лет назад этот дутар вручил мне мой отец. Я спокоен: искусство не оскудеет — дутар Теке-бахши в надежных руках!
И с того дня Хештек заменил отца, и ни один той в наших краях не обходился без участия молодого бахши.
Когда стало известно, что Хештек женится, на свадьбу явились гости из самых отдаленных селений. И едва лишь закончился обряд бракосочетания, молодого усадили на ковер. Всю ночь Хештек услаждал музыкой своих гостей, а рядом, за свадебным пологом, ожидая его, томилась невеста…
Но недолго владел Хештек-бахши отцовским дутаром. Началась война, и он ушел на фронт. Теке-бахши умер, не дождавшись сына. И, умирая, горевал об одном: не услышит он перед смертью игру своего Хештека!
Хештек вернулся домой задолго до окончания войны. И не похоже было, что он оттуда, — не раненый, руки-ноги целы. Но привез его какой-то военный человек и, говорят, наказал Огулсанды хорошенько присматривать за мужем.
А Хештек-бахши и правда вел себя как-то странно. Когда приехали родственники со всей округи, те, что год назад провожали его на фронт, Хештек не проявил к родичам ни малейшего интереса, словно только вчера их видел. Когда же гости начали расспрашивать про войну, он помолчал, улыбнулся дурашливо и, опустив голову, сказал:
— Да я ничего и не помню… Только вот танк… с крестом на боку… — Он закусил нижнюю губу, покачал головой. — Какой парень был, а!.. Алешей звали… Молоденький, не женатый даже… Такой был парень…
Это было все, что Хештек рассказал про войну. Гостям не терпелось послушать музыку, но Хештек ни разу даже и не глянул на дутар: сидел и широко раскрытыми глазами смотрел прямо перед собой…
Прошел месяц. И вот как-то вечером к Хештеку явились несколько человек, истосковавшиеся по хорошей музыке. На этот раз бахши встретил гостей приветливей. Напоил чаем, а потом, словно угадав их желание, протянул руку к дутару. "Какой парень был, а!.." — пробормотал он и вынул из пропыленного бархатного чехла украшенный перламутром дутар.
Гости придвинулись ближе. Не настраивая инструмент, даже не подтянув струны, бахши начал бренчать на дутаре. Слушатели решили, что он только пробует, но Хештек, закрыв глаза, все бренчал и бренчал… Сообразив наконец, что музыки им сегодня не услышать, гости, не высказывая неудовольствия, встали и, поблагодарив хозяина, стали прощаться. Хештек подозвал двоюродного брата:
— Селим! Не зашел бы ты ко мне завтра?
— Что за разговор — приду! Играть будешь?
— Нет, — ответил Хештек. — Не играть. К отцу надумал сходить. На могилу.
…Когда на другое утро они встретились возле моста, в руках у Хештека был дутар.
— Я ведь не просто на кладбище, — объяснил он, заметив удивленный взгляд брата. — Я иду навестить Теке-бахши. Потому и дутар со мной.
Селим молча пошел вперед. Худой длинноногий бахши, ссутулившись, шагал следом.
Когда Селим привел Хештека к могиле, тот вынул дутар из чехла и, подобрав под себя ноги, уселся в изголовье могилы.
— Покойный отец больше всего любил две мелодии — "Кепдедри" и "Дурды-бахши", — сказал он, ударил по крышке дутара и начал играть, но это совсем не было похоже на прежнюю игру. Побренчав тягуче и однообразно, он уже сказал было: "Хватит!" — и потянулся к чехлу, но вдруг вспомнил, что отец любил еще одну мелодию.
— А может, не надо? — сказал Селим, беря его за плечо. — Нехорошо, все-таки кладбище…
Хештек покачал головой, он упивался, он играл одну из лучших своих мелодий, а Селим слушал тягучие, выматывающие душу звуки и не понимал, что же происходит.
Когда они возвращались с кладбища, Хештек несколько раз принимался рассказывать о том, сколько труда положил покойный отец на его обучение, и радовался, что труды Теке-бахши, слава богу, не пропали даром.
У самой околицы их догнала пожилая женщина, ехавшая верхом на осле. Женщина была не здешняя. Она бросила взгляд на дутар в руках Хештека, поздоровалась и спросила:
— Сынок, а ведь не иначе, как ты Хештек-бахши?
— Точно, тетушка! — отозвался Хештек. — Я.
— Ты? — Старуха обрадованно улыбнулась. — С благополучным возвращением тебя, дай тебе бог здоровья! Мой тоже в понедельник дома будет — сам в письме отписал! Все глаза проглядела, жду, жду, да теперь уж скоро: две ноченьки переспим, а там и понедельник! Я к тебе с просьбой, Хештек-джан. Сын наказал: съезди, мол, к Хештеку-бахши, упроси, чтоб на той приехал. Уж так он у меня музыку любит!..
Селим начал было говорить, что бахши не может, занят в понедельник, но Хештек взглядом остановил его.
— Какой может быть разговор! — удивленно сказал он. — Покойный Теке-бахши — да будет земля ему пухом! — никогда бы не отказался от такого приглашения. Скажи только, как село называется? И кого спросить?
— Село Самсыкяб. А спросишь Хораза. Любой скажет — сына моего все знают. Только, может, я на арбе за тобой приеду?
— Не надо, тетушка, не хлопочи. Фронтовик вернулся домой, наш долг — приветствовать его!
В ту ночь Хештек долго не мог заснуть. Жена уже давно посапывала, а он все лежал да смотрел в окно — на круглую светлую луну. Среди ночи он вдруг разбудил Огулсанды:
— Проснись-ка! Проснись, Огулсанды! К кому мне завтра ехать, а? Запамятовал!
Жена промычала что-то неопределенное, но Хештек не отставал:
— Забыл я! Понимаешь — забыл, куда ехать! И кто меня звал, забыл. Да проснись ради бога!
— Да откуда мне знать? — хрипловатым спросонья голосом сказала Огулсанды, приподнимая голову с подушки. — Тебя звали, не меня. Не то Петух, не то Курица, что-то вроде этого…
— А, правильно — Хораз[16]! Ну все! Спи, Огулсанды, спи!
Хештек лёг на спину и принялся осторожно разминать и массировать пальцы. Потом тихонько вылез из-под одеяла и снял со стены дутар.
— Поупражняться надо, — сказал он сам себе, — руки-то отвыкли. Отец перед тоем всегда заранее пальцы разминал.
Сквозь треньканье и бренчанье дутара Огулсанды слышала голос мужа, громко произносившего название очередной мелодии. Но, какое бы ни было название, настоящей игры не получилось. Не мог же Хештек разучиться! Но слишком хорошо знала Огулсанды язык дутара, чтоб не понять: это заунывное, назойливое треньканье — не музыка. И Селим сказал, что не стоило бы Хештеку ехать на этот той. Странно как-то сказал…
Огулсанды села.
— Пальцы-то не болят? Я смотрю, ты все играешь да играешь…
— А ты разве не спишь? — обрадовался Хештек. — Не бойся, Огулсанды, силы у меня в руках хватит. А пальцы не размять — игры не будет. Отец покойный — да будь земля ему пухом! — никогда, бывало, не поедет без этого.
— А может, не ездить тебе? Еще и не отдохнул как следует.
— Не ездить? Ты что? Как можно не поехать?
Огулсанды отвернулась к стене, укутала халатом голову. Но резкие, отрывистые звуки проникали под толстый халат: женщине казалось, что ее больно дергают за волосы; боль эта начиналась в висках, разливалась по всей голове…
До самого его отъезда Огулсанды так ничего и не придумала. Когда муж уже обулся и снял со стены дутар, она подошла к нему и сказала:
— Хештек-джан! Не ездил бы ты… Такая дорога дальняя…
— Что ты, Огулсанды? — Хештек так удивился, что даже перестал завязывать чехол. — Разве мыслимо — меня люди ждут!
— Да ведь кошму надо валять… Для того ль я тебя ждала, чтоб самой за мужика ворочать?!
— Кошму? — Растерянно моргая, Хештек молча глядел на жену. Вздохнул, бросил взгляд на дорогу. И вдруг крикнул: — Куле! Иди-ка сюда, Куле!
Подошел молодой, дюжий парень.
— Такое дело, браток… — Виновато улыбаясь, Хештек тронул парня за рукав. — Меня на той пригласили, а жена, как на грех, кошму валять затеяла. Может, подсобил бы?..
— А где кошма-то? — удивился парень, глядя на сложенную в углу шерсть. — Еще и шерсть не разобрана, и узоры не выложены. Тут хозяйке самой на три дня работы!
Хештек поглядел на сваленную в углу шерсть и вопросительно взглянул на жену.
— Это вам, бездельникам, на три дня, — окрысилась на парня Огулсанды, — а у меня через час готово будет!
— Ну, если будет… — Куле недоуменно пожал плечами. — Мне что, я могу…
— Ну и слава богу! — Хештек просветлел. — Теперь с легким сердцем поеду. Сама подумай, Огулсанды: люди собрались, ждут. Столько лет музыки настоящей не слышали!..
И так Хештек это сказал, так верил, что игрой своей доставит людям счастье, что Огулсанды вдруг успокоилась. Все наладится, все будет хорошо. Такое искусство, такое великое мастерство — не может оно сгинуть бесследно!
…Весть о том, что в Самсыкяб к Хоразам приедет сам Хештек-бахши, быстро распространилась по окрестностям; гости валили валом. Пожав хозяину левую руку — правый пустой рукав засунут был в карман, — люди сразу обращали взоры к Хештеку: "Наслышаны-то мы о нем немало, а вот игру послушать не доводилось!"
Рядом с Хештеком пристроился худощавый мужчина, он был уже в годах и, похоже, злоупотреблял терьяком — кожа у него была темная и прозрачная.
— Ты, браток, не садись на переднее место, — сказал он хозяину, — располагайся ближе к дверям. Станут подходить, так чтоб и с тобой могли поздороваться, и чтоб бахши не мешали.
Хораз пересел ближе к двери, а Хештек, оглядев собравшихся, вынул из чехла свой дутар. Наступила такая тишина, словно, кроме бахши с его дутаром, в кибитке никого больше нет. Хештек засучил рукава, откашлялся…
— Люди! — сказал он. — Тысячу тысяч тоев видел этот дутар. Теке-бахши получил его от своего отца и играл на нем с юных лет до глубокой старости. Теперь дутар моего отца Теке-бахши в моих руках. Если ученик не превосходит учителя, искусство идет на убыль, скудеет. Слава богу, этого не случилось.
Хвастливая речь бахши гостям не понравилась. Впрочем, некоторые сочли, что ничего тут особенного нет: просто цену человек себе знает.
Хештек несколько раз стукнул ладонью по дутару, тряхнул головой и начал. Слушали его молча. Переглядывались.
— А чего это он играет? — не выдержал наконец один из гостей, немного понимающий в музыке. — Вроде и нет такой мелодии…
— Сам не пойму! — озадаченно прошептал его сосед. — Спросить бы…
Но тут Хештек громко выкрикнул: "Шадилли!" — и быстро-быстро замолотил по корпусу — дутар дрожал под его ударами. В ритме ударов, пожалуй, и было что-то похожее на "Шадилли", но мелодии уловить никто не мог…
А Хештек ничего не замечал, не видел. Он видел танк. Огромный танк с черным крестом на боку. Танк разворачивался, оглушительно лязгая гусеницами. И вдруг что-то грохнуло, ухнуло, словно выстрелили из пушки. А Хештек последний раз стукнул рукой по дутару и пришел в себя.
…До войны, уезжая на той, Хештек каждый раз обещал назавтра быть дома, но возвращался лишь дня через четыре. На этот раз вышло наоборот. Когда он, держа под мышкой дутар, отворил дверь кибитки, еще не начало темнеть. Огулсанды сразу поняла, что случилось, и тайком вытерла слезы.
— Порадовал сегодня людей дутар Теке-бахши, — сказал Хештек, бережно вешая на стену свое сокровище, — но, знаешь, Огулсанды, думается мне, разучились люди слушать дутар… Видно, те, кто по-настоящему понимал музыку, на войне полегли, бедняги…
— Твоя правда, Хештек-джан. — Огулсанды вздохнула. — Перевелись знатоки. Многие на войне, а которые и не были там, им тоже не до музыки было. Отвыкли люди…
— Вот я и гляжу — нет ценителей. "Дурды-бахши" играю, а у них ни единой слезиночки, даже переговариваются…
Хештек поудобнее положил подушку, облокотился на нее и задумался. Глаза его, не мигая, смотрели куда-то вдаль…
…Услышав мужские шаги, Огулсанды быстро вышла из кибитки и притворила за собой дверь. На этот раз явились два старика, один здешний — сосед, другой, украшенный пышной белой бородой, был незнаком ей.
Краснея оттого, что нарушает все приличия, Огулсанды молча смотрела на незваных гостей, не давая им войти в кибитку.
— Доченька, — нерешительно начал белобородый, удивленный таким странным приемом. — Хозяин твой дома? Брат ко мне из Ашхабада приехал. Вот я и думаю, может, Хештек поиграл бы нам вечерком?..
Огулсанды помолчала. Опять надо что-то говорить, придумывать, а самые нужные слова сразу выскакивают из головы…
— Хештека… Он дома… только… Он спит. Голова очень болит, будить не велел…
— Бедняга… — Старик сочувственно покачал головой. — Ну, что же, стало быть, не повезло моему брату. А я думал, приеду вечерком за Хештеком-бахши…
Огулсанды молчала, опустив глаза; труднее всего ей было врать старикам.
Чтоб человек не болтался без дела и чтоб семье была от него хоть какая-то помощь, Хештека поставили сторожем при колхозной конюшне. Вскоре после этого назначения приехал военный, тот самый, что когда-то привез Хештека, и вручил ему медаль "За отвагу".
Как-то вечером Хештек стоял возле конюшни, задумчиво глядя на закат. Пришли мальчишки, окружили его:
— Хештек-бахши, покажи свою медаль! Покажи!
Бахши посидел, подумал, расстегнул карман выгоревшей гимнастерки и достал завязанный в платок узелочек. Выпростал из него другой, поменьше, тоже развязал. Блеснула медаль. Хештек поглядел на нее, шепотом прочел: "За отвагу" — и хотел было снова завернуть медаль в платок, но мальчишки не дали. Только обойдя круг, медаль возвратилась к хозяину.
— А чего ты ее не носишь, Хештек-бахши?
Хештек ответил не сразу. Он думал так долго, словно решал важный вопрос с серьезными и уважаемыми людьми. Потом вздохнул и сказал:
— Стесняюсь.
Мальчишки захохотали.
— Живым эти медали ни к чему, — задумчиво сказал Хештек. — Награду заслужили те, кто там, на войне, остался… Какой парень был, а!.. Какой был парень!..
— Горит! — завопил вдруг один из мальчишек.
Из-за конюшни валил густой дым. Скирда занялась сразу. Колхозное сено, запасенное на целый год, черным дымом уходило в небо. А Хештек, окруженный мальчишками, стоял, заложив руки за спину, и невозмутимо смотрел на огонь.
Когда прискакал председатель, скирда уже полыхала. Он спрыгнул с коня, раза два хлестнул себя нагайкой по голенищу, молча обошел скирду и только тогда подошел к Хештеку. Он не кричал, он говорил совсем тихо:
— Оказывается, вдвое больней, когда сам себе топором по ноге… Как же это ты, Хештек-бахши?
Бахши даже не обернулся, он стоял и спокойно глядел в огонь, словно не годовой запас сена, а охапка верблюжьей колючки догорала сейчас перед ним.
— На войне тоже… так вот горело… — задумчиво сказал он.
И снова наследник Теке-бахши ни днем ни ночью не расставался со своим дутаром. Он играл потому, что должен был играть, потому, что Теке-бахши завещал ему свой дутар и свое искусство. И хотя звуки, которые он извлекал из инструмента, мало были похожи на музыку, Огулсанды не теряла надежду. Все еще наладится, люди будут смеяться и плакать, слушая дутар Теке-бахши. Надо только терпение, надо ждать. Никто, даже сам Хештек, не должен знать, что сын Теке-бахши, его ученик и наследник, разучился играть на дутаре.
…Когда незнакомая молодая женщина вбежала в кибитку, где сидели одни мужчины, все обомлели. Женщина запыхалась, яшмак съехал ей на шею, видны были бледные дрожащие губы.
Перестав настраивать дутар, Хештек-бахши отложил его в сторону и изумленно уставился на жену.
— Отец умирает… Змея ужалила… Проститься хочет…
Слова эти Огулсанды произнесла шепотом, но в кибитке было так тихо, что их услышали все. Сыновья хозяина, дерзкие парни, что бесцеремонно ввалились утром в кибитку и увезли Хештека, многозначительно переглянулись, а сам он в досаде хлопнул себя руками по коленям — ведь бахши даже не успел настроить дутар.
— Чего-то я не понимаю, жена… — Хештек удивленно взглянул на спокойное, даже довольное лицо жены. — Зачем мы домой пришли? К твоим надо… Отец твой…
— Отец мой здоров как бык!
— Здоров? Не понимаю я…
— Да чего ж не понимать, милый ты мой?! Обманула тебя жена! Обманула, чтоб домой привести! Скажи лучше, любишь меня?
— Ясно, люблю. Чего б я тогда с тобой жил?
— А раз любишь, играй для меня — нечего тебе только чужих тешить! Ты у меня в долгу. Помнишь, первую ночь до утра гостей забавлял, а я ждала!.. Теперь для меня играй. Для меня одной! Всю ночь буду слушать!
— Так что ж ты?.. Что ж ты никогда не скажешь? — Широкое лицо Хештека еще шире расплылось в улыбке. Он уже забыл, что жена обманула его, что он вроде бы обижен. Сразу поверив ей, радостный и немножко смущенный, он уселся, подогнул ноги. Если б он знал, что жена так стосковалась по его музыке! Сейчас он будет играть ей. Сколько захочет, столько и будет играть. — "Шадилли"!
— Замечательно, Хештек-джан! Играй еще!
— "Бабаджиклар"!
— Как ты играешь, Хештек! Нет больше на свете такого музыканта!
— "Айна"!
— Замечательно! Дай бог тебе силы, Хештек!
Огулсанды не давала ему передохнуть, выпить чаю, отереть пот. Дутар скрежетал и визжал, мурашки бегали у нее по спине, ломило виски, волосы на голове шевелились, но она твердила:
— Еще! Хештек-джан! Еще!
Теперь она точно знала: Хештек обречен, он никогда уже не будет настоящим музыкантом, никто, кроме нее, не сможет его слушать!
— Все переиграл, Огулсанды!
— Снова играй! Все сначала! Играй!
— Не могу, — Хештек виновато улыбнулся. — Пальцы замлели…
— Пальцы! — воскликнула она. — Пальцы! Дай руки!
Она схватила его руки, зарыдала, обливая пальцы слезами.
На этот раз той устраивал председатель колхоза. Вечером он сам явился к ним.
— Что это за новости, Огулсанды? — Голос председателя звучал сердито. — У соседа свадьба, а вы и носа не кажете?
— Так ведь… Свадьба… Свадьба не на один день, — пробормотала Огулсанды, привычно закрывая собой вход в кибитку. — Успеем еще…
— Ну, ты как знаешь… — Председатель смерил ее суровым взглядом и отворил дверь. — Хештека я забираю!
Со слезами на глазах смотрела Огулсанды, как Хештек одевается. Безжалостные люди! Пускай бы дальний какой, а то ведь свой, знает, что не может он играть! Позабавиться, видно, решили!
— Не бери дутар, Хештек, — спокойно, как бы между прочим, заметил председатель, увидев, что Хештек потянулся за инструментом, — есть там два дутариста — пусть стараются. А ты присмотри за ними, поучи…
— Что вы, Мамет-ага. — Хештек даже смутился. — Я еще не гожусь в наставники.
— Брось, Хештек, не скромничай! Если знаменитый Хештек-бахши, сын великого Теке-бахши, не годится в наставники музыкантам, кто же тогда годится? — И председатель, словно не находя больше слов, укоризненно покачал головой.
Они ушли, а Огулсанды сидела возле очага, закрыв глаза, обхватив руками голову, и тихонько стонала, раскачиваясь из стороны в сторону. Все. Он больше не музыкант. И люди знают это, знают. Хештека-бахши, сына знаменитого Теке-бахши, приглашают на той без дутара!..
Проснулась Огулсанды оттого, что рухнуло что-то тяжелое. Она вскочила и дрожащими руками зажгла керосиновую лампу. Хештек сидел на полу и, морщась от боли, потирал ушибленную ногу.
— Упал я, — виновато сказал он. — Струны куда-то подевались. Хотел другие достать — в торбочке, положил подушки одну на другую, а они… Упал.
— Господи! Да зачем тебе ночью струны?!
— Как зачем? Сыграть хотел… Слышала бы ты, как они "Дурды-бахши" исполнили!.. Разве это игра! Нет, жена, зря я не захватил с собой дутар. В музыке на словах не объяснишь — сыграть надо…
Струны она ему отдала, но, когда он переиграл все, когда сон наконец сморил Хештека, Огулсанды сняла дутар со стены, не скрипнув, отворила дверь и побежала к реке; большая и полноводная, она текла рядом, за бахчой. Ярко светила луна, все вокруг залито было ее холодным неверным светом…
Огулсанды уже размахнулась, чтобы подальше закинуть дутар, но что-то заставило ее обернуться: прямо по бахче, цепляясь за плети дынь длинными босыми ногами, во весь дух мчался Хештек. И она поняла: если швырнуть дутар в воду, за ним, ни минуты не раздумывая, бросится с обрыва Хештек…
…Огулсанды лежала, укрывшись с головой, слушала жалобное дребезжанье струн и вспоминала, как под зеленым халатом сидела она за свадебным пологом и в дырочку поглядывала на жениха, одну за другой игравшего гостям лучшие свои мелодии. Он так и не пришел к ней в ту ночь…
Огулсанды открыла глаза, приподнялась. Хештек играл. Играл упоенно, страстно, совсем, как тогда, только музыка теперь была другая. И вдруг он запел. Хештек ударял по струнам и монотонно, на одной ноте, повторял начальные слова песни:
Святой Баба-Гамбар,
Святой Гамбар-Баба,
Святой Баба-Гамбар,
Святой Гамбар-Баба…
Это было уже слишком. Этого она не могла вынести.
— Хватит! — закричала Огулсанды. — Хватит, Хештек! Оставь ради бога свою музыку!
С дутаром в руках Хештек подсел к ней, заглянул в глаза.
— Тебе не нравится? — удивленно спросил он. — Не нравится, как звучит дутар Теке-бахши?
— Не очень, Хештек… Какой-то он стал не такой…
— Не такой?.. — Хештек озадаченно поглядел на жену. — Почему же? Я ведь и играю, как прежде, и руки вроде бы прежние… Значит, Гамбар-баба виноват, забыл нас святой покровитель песен!
— Нет, Хештек! Нет! — Огулсанды с криком бросилась к мужу. — Не вини его! Ни в чем он не виноват. Его убили! Убили покровителя песен!
Дутар выскользнул из рук бахши. Струны звякнули, и короткий звук их замер…