Курбандурды Курбансахатов БРОДЯГА (перевела Н.Силина)



Стояла теплая, солнечная осень. Выполняя задание редакции, я мотался по области — чуть ли не каждый день в новом районе.

Из Сакарчаги продиктовал машинистке по телефону информацию о сборе хлопка и вернулся в Мары. Я рассчитывал успеть на вечерний автобус и побывать еще в одном совхозе. Но — опоздал. Может, и к лучшему: небо заволокло тучами, запахло дождем. Пожалуй, не стоит выезжать на ночь в непогоду. Поужинаю, решил я, и отдохну до утра.

У входа в ресторан стояла очередь в ожидании свободных мест. Я раздумывал, присоединиться ли к ней или пойти в гостиницу. И тут из очереди шагнул ко мне рослый парень в кожаной куртке.

— Неужели это ты? — Он схватил меня за руку. — Здорово, братец!

Я смотрел с недоумением.

— Не узнаешь?

— Нет…

— Ну, братец, не ожидал. — Парень огорченно покачал кудрявой головой. — И ту жуткую ночь забыл?

Я молчал, пытаясь вспомнить, кто же передо мной.

— Мы вместе ехали из Иолотани. Еще увязли по дороге… Боялись, что придется ночевать в снегу…

Только теперь я вспомнил его.

— Пендикули!

Пока мы здоровались, в зале освободился столик, и носатый официант махнул рукой в нашу сторону.

— Пойдем, братец, нас зовут! — потянул меня за собой Пендикули.

Важно рассевшись за столом, откинув голову, словно молодой беркут, Пендикули производил впечатление человека, сделавшего большое дело и заслужившего благодарность. Так оно и есть, подумал я. Два года назад на топком солончаковом поле между Иолотанью и Мары холодной зимней ночью он самоотверженно вызволил машину из непролазной грязи.

Но, видно, правду говорят: животное пестро шкурой, а человек — нутром. После нескольких рюмок, которые выпил Пендикули, он вдруг предстал в ином свете.

Надо сказать, пил он с азартом, жадно. Когда успел этот молодой, лет двадцати пяти, человек пристраститься к водке? Мы в нашем возрасте… Впрочем, вернусь к моему знакомому. Как я уже сказал, он пил с таким видом, будто весь смысл жизни сосредоточен на дне бутылки, которая стояла перед нами.

Он пил молча, словно забыл обо мне, лишь изредка взглядывая на меня затуманившимися глазами. Чтобы не молчать, я спросил:

— Как дела, джигит?

И услышал:

— Не спрашивай лучше.

— Может, я смогу чем-то помочь?

Пендикули опустил голову.

— Чем тут поможешь.

У меня мелькнула мысль, что парень попал в аварию, сшиб кого-нибудь. Я спросил об этом. Он усмехнулся.

— Если б наехал, понес бы наказание. Я в худшее положение попал… Э, да что говорить. Давай-ка еще по одной. — Он щелкнул по пустой рюмке.

— Нет, — возразил я, — водка от нас никуда не убежит. Скажи, ты все еще водишь колхозную машину?

— Колхозную? — Пендикули вздохнул. — Я, братец, с тех пор уже в семи местах работал…

— Отчего же из колхоза ушел?

— С башлыком не поладил. Скандалист он…

— Постой, постой. Ты же хвалил своего председателя.

— Я?! — Пендикули ткнул себя пальцем в грудь.

— Конечно, ты! Я отлично помню твою хвалебную речь о председателе, тогда, в ту ночь.

Пендикули молчал, сдвинув брови. Подозвал проходившего мимо официанта, показал ему два пальца, и вскоре на столе появился двухсотграммовый графинчик. Пендикули с вожделением взглянул на него, но пока что выпить не предложил.

— Верно, Салтык Годжали поднял колхоз. Я этого не отрицаю. Но у него крупный недостаток. Мужик вроде умный, повидал на свете много, а порой не понимает самых простых вещей.

— Например?

— Например, я — шофер. Ты вот хоть и не шофер, но знаешь, что у водителей нет нормированного рабочего дня. Сутками мы бываем в разъездах…

— Но ведь вам платят за лишние часы.

— Откуда? Шоферу, братец, платят только за то время, когда он за баранкой. Никому нет дела, что ты увяз в грязи, остался ночью среди глухой степи, выбился из сил, вытаскивая машину. «Ну как, вернулся из песков?» — спросят тебя и пройдут мимо. Но стоит только подвезти кого-нибудь, сразу все замечают. Такой шум поднимается, будто светопреставление наступило. Верно, вначале у нас с башлыком отношения были хорошие. А потом кто-то нашептал ему на меня или еще что, не знаю, но между нами холодок прошел. Раньше он говорил со мной уважительно, а тут, как встретит, грозит пальцем: мол, смотри у меня, левак!

А вскоре и объяснились. Помню, было уже тепло, началась стрижка, я возил из Серахса в Мары шерсть и кожи. Тогда еще не было нынешней шоссейки. За день так выматывался — хоть ложись да помирай. Ну, думаю, сдам груз на склад и помчусь к матери, отдохну как следует. Вдруг появился из своего кабинета башлык и поманил меня. Он и раньше приглашал: усадит в кресло, чаю предложит, о здоровье справится, потом начнет говорить о деле. В этот же раз не предложил даже сесть. Сказал, протянув руку: «Давай сюда ключи от машины». «Что это с ним сегодня?» — удивился я про себя, а он снова требует ключи. Ну подал я ему ключи. «Ты свободен», — говорит. «Как это — свободен?» — спросил я. «Не понимаешь?» — «Не понимаю». — «Сейчас объясню! — Он обошел вокруг стола и сел на свое место. — Скажи, кто тебе разрешил подрабатывать на колхозной машине?» Я от неожиданности рот разинул. «Кто?» — повысил он голос. «Я не подрабатываю…» — «А кто этим занимается? Я? Я сажаю в машину первых встречных и загребаю деньги?»

Тут я понял, конечно, что он мелочный человек. Ведь он же знает, какой тяжелый труд у шоферов. Если кто и подработает тройку-пятерку, кому от этого плохо? Вот это его крохоборство и возмутило меня, все внутри так и взорвалось, но все-таки не посмел нагрубить уважаемому человеку, ответил спокойно: «Кто разливает мед, может облизать пальцы, ведь правда, башлык? Неужели нельзя подработать пять-шесть рублей на курево?» — «Вы только послушайте этого проходимца! — завопил он. Мне показалось — скажи я хоть слово, он схватит меня за шиворот. — Как только у тебя язык поворачивается! Сильный, здоровый парень — и приноровился добывать деньги нечестным путем! Эх… если б не твоя старая мать, я бы знал, что с тобой делать!» — «Ну, так я свободен?» — «Убирайся вон с глаз моих!»

Если бы я ушел молча, возможно, все уладилось бы. Гнев его прошел, и я остался бы на работе. Но подвела меня горячность. Я тоже крикнул ему в лицо: «Ладно, уберусь! Только смотри не пожалей! Возиться в мазуте да таскать на себе машину ты не скоро найдешь дурака. А я-то себе работу всегда найду!» — хлопнул дверью и выскочил вон.

После этого начались мои мытарства, братец. «Не колхоз, так совхоз», — решил я и тут же, выйдя из кабинета башлыка, забыв о том, что хочу есть и пить, что дома ждет мать, зашагал по шоссе к Каракумскому каналу. Решил пойти к Андрею Платоновичу. Ты его знаешь? Не мотай головой, наверняка знаешь. Его знают все, кто мургабскую воду пьет. Вот, значит, вышел на шоссе. Машины с грузом и без груза снуют в обе стороны. Голосую — рука устала, но ни одна, будь они неладны, не остановилась. А солнце уже низко. Зло меня разобрало. Попер прямиком через заросли яндака и к вечеру притащился в совхоз.

Андрей Платонович еще не ушел из конторы. Со мной поздоровался приветливо. Мы с ним давно знакомы. Когда я еще был мальчишкой, Андрей Платонович работал в Мары агрономом. Часто приезжал в наш аул, останавливался у башлыка. Потом его назначили директором нового совхоза на канале. И после этого он дважды гостил в нашем колхозе. Мне он нравился — добрый, отзывчивый, веселый, по-туркменски хорошо говорит, через каждые два слова голубчиком называет.

Андрею Платоновичу мой запыленный, грязный вид не понравился. Взял меня за руку, отвел в сторону: «Почему поздно, голубчик? В гости или по делу?» — «Хочу устроиться на работу в совхоз». — «На работу?» — «Ла, работать, — ответил я и добавил: — Вы сами говорили мне, чтоб я ни минуты не задерживался и шел к вам, если Салтык Годжали начнет меня обижать». — «Но я же шутил, — задумчиво проговорил он. — Колхоз дал тебе разрешение?» — «Я его не брал». — «Почему же? Разве ты не член колхоза?» — «Ну и что с того? Не захотел больше там работать и пришел!» — «Э-э, голубчик! — Андрей Платонович покачал головой и поднял палец. — Не хитри! Если хочешь остаться в совхозе, говори правду!»

Я боялся, что он отошлет меня назад, если узнает правду, и решил увильнуть от прямого ответа. Сказал: «Вы разве против, чтобы колхозная молодежь шла работать в совхоз?»

Только зря я хитрил, ведь Андрей Платонович — человек бывалый, его не проведешь.

«Ты не старайся сбить меня с толку. Я не люблю людей с тайным умыслом, голубчик! Если тебя прогнали — так и скажи, если нет, говори „нет“. Кажется, он начинал сердиться. Но я и на этот раз не сказал ему правды. „Салтык Годжали не ценит меня, Андрей Платонович! Обижает! А там, где меня обижают, я ни за что не останусь, хоть золотом осыпь… — Заметив, что он призадумался, я перешел в наступление. — Если бы я был ленив на работу или что… Вы же хорошо знаете меня…“

Видимо, мои слова подействовали.

„Я, голубчик, знаю, что ты хороший шофер, — сказал он с улыбкой и указал рукой на самосвалы. Они, как нарочно, выстроились по ту сторону улицы. — Видишь вон ту машину, что с краю?“

Я увидел новенькую машину, с еще не сорванной с дверцы пломбой. „Вижу“. — „Так вот, она будет твоей. Завтра в восемь ноль-ноль сядешь за руль, ребята возят кирпич, ты тоже будешь возить. А сейчас иди в общежитие, отдохни. Вон дом с верандой! Иди туда“.

Так он мигом уладил все мои невеселые дела.

От радости я чуть не подпрыгнул. Позабыв даже поблагодарить, побежал в общежитие.

„Подожди-ка!“ — остановил он меня.

Я вздрогнул, чуть не упал, споткнувшись. Может, Андрей Платонович передумал? Но он только спросил, есть ли у меня деньги. Я вывернул карман и обнаружил рубль. Андрей Платонович покачал головой, сунул мне в карман пиджака десятку: „Завтра в бухгалтерии получишь аванс“.

В совхозе проработал около года. Вначале, как и говорил Андрей Платонович, я возил кирпич. Наверное, из того кирпича выстроили домов десять, не меньше. И каких домов! Стой да любуйся. Потом я возил на хлопковые поля навоз и азот. Тучная целина, до которой раньше не доходили человеческие руки, дала невиданный урожай. Кажется, раза два я получал премию. Зимой снова перешел на стройку. Одновременно строились семь двухквартирных домов. Андрей Платонович сказал, что одна из комнат будет моей, когда возведут эти дома. Я думал: получу комнату и привезу сюда мать. Но, видно, счастье не по пути со мной…

— Отчего же?

— Вот слушай. Мы возили цемент. В день делали по пять-шесть рейсов. Кажется, был мой третий рейс. Только выехал на дорогу, смотрю — трое с вещами. Мешки, сумки… Подняли руки. Проехать бы мимо, но опять подвела дурная привычка. „Трое. С каждого по два рубля. Итого шесть“, — подсчитал я и остановил машину. Один сел ко мне в кабину, двое забрались в кузов. Пожилой мужчина, тот, что сел со мной рядом, оказался шутником и балагуром. За разговорами я и забыл об осторожности. У самого совхоза ссадил их, взял за проезд и еще деньги держал в руке, глядь — останавливается газик. Вот тебе и на! Андрей Платонович. „А, он ко мне хорошо относится, за такую мелочь не будет ругать, покачает головой и поедет дальше!“ — подбадриваю я сам себя. А он словно застыл, смотрит из машины. Когда я поймал этот взгляд, мне сразу вспомнился башлык, каким он был в последнюю нашу встречу. Тошно мне стало.

Андрей Платонович тихо спросил: „Ты, голубчик, возишь цемент или людей?“ У меня язык не повернулся ответить. „Если не сводишь концы с концами, почему не сказал мне?“ — укоризненно добавил он и уехал.

— Что же было после?

— После? Не дожидаясь расчета, я собрал свои пожитки и удрал из совхоза. Стыдно было в глаза глянуть Андрею Платоновичу.

Пендикули посмотрел в окно. Дождь уже шел вовсю, но парень, пожалуй, не замечал дождя.

— Вот так. Поработал я, братец, не в одном и не в двух местах, всего не перескажешь? Расскажу о последней своей работе, и на этом кончим. — Пендикули закурил, сделал несколько глубоких затяжек. — Да, братец, очутился я в третьем автопарке. Позвали знакомые ребята. Пошел. Приняли. Особенно не расспрашивали. А мне того и нужно. Дали новенькую трехтонку. Хоть птицу обгоняй на ней. Куда посылают, туда и еду; что приказывают, то и делаю. Не получал премий, как в совхозе, но работой на первых порах был доволен. Сам знаешь, настроение шофера зависит от начальства. Директора нашего звали Сопы Союнов. Директор был что надо. Понимал человека. Щедрый, широкий. И расположения его нетрудно добиться. Пригласил с получки в ресторан, поставил пару котлет да пять бутылок пива, после этого можешь делать что твоей душе угодно. Я радовался, думал — наконец-то пофартило. Но… Ох, всегда найдется какое-нибудь „но“! Недолго длилась эта благодать.

Однажды я вернулся из очередного рейса, решил позвать начальника поужинать. В этот день мне кое-что перепало. Просунул голову в дверь директорского кабинета и увидел, что на месте Сопы Союнова сидит тощий человек с большущими круглыми глазами. „Тебе кого?“ — „Сопы“. — „Его нет“. — „А где он?“ — „Об этом спроси у прокурора“.

Я и попятился. А он говорит: „Как твоя фамилия?“ — „Я… я — Пендикули“. — „Не Мурадов ли? Шофер Девяносто второй машины?“ — „Он самый“. — „Ну, если он самый, садись!“

Сажусь. Он взглянул на часы и спрашивает: „Сколько сейчас времени?“ — „Сами же видите: пять!“ — „А когда ты должен был вернуться?“ — „Кажется, в три“. — „Отвечай точно“. — „В три!“ — „Где же ты был целых два часа?“

И взял он меня в оборот! Тут только я догадался, что передо мной новый директор. Если скажу, что спустил баллон, спросит, где запаска. Соврал, что испортился бензонасос, еле-еле, мол, починил. С трудом отвязался от него… С того дня и началось…

— А как фамилия этого директора? Может, я его знаю?

— Петросян, Ашот.

— А, Ашот-ага! Опытный руководитель.

Пендикули хмыкнул, покачал головой.

— Да уж куда опытней! За неделю прибрал к рукам весь автопарк. Попробуй только „слевачить“! Тут же попадешься. А шоферы, что было на ходу дремали, широко глазки раскрыли. Завсегдатаи шашлычных, что носили фуражки набекрень, выпрямили козырьки, за руль стали садиться прозрачные как стеклышки. Собраний стало меньше, каждую минуту учитывали. А напротив Доски почета появилась черная доска…

— Ты о себе расскажи!

— Если рассказывать о себе, то одним из первых на эту черную доску попал я, братец. Так опозорился, что готов был сквозь землю провалиться. Давай-ка опрокинем по рюмочке, пока мухи не нападали.

Пендикули протянул руку к рюмке, но выпить не успел. Внимание его привлек газик. Разбрызгивая лужи, он остановился прямо перед нашим окном. Из газика вылез высокий мужчина. Пендикули, вытянув шею, вглядывался в него, в его китель. И пока этот, в кителе, шел по залу в поисках места, Пендикули продолжал молча вглядываться, словно хотел узнать и не узнавал. Человеку в кителе подали чайник. Пендикули осушил рюмку.

— Знакомый, что ли? — спросил я.

— Похож на Салтыка Годжали, моего бывшего башлыка. Но что-то сильно изменился. Может, его брат. Ну да кто бы ни был, какая разница. Слушай дальше. Кажется, была суббота, и погода стояла неплохая. Настроение у меня было отличное. Хотел пойти погулять немного, но… опять соблазнился! В субботу „налево“ заработать — раз плюнуть. К концу дня вернулся в гараж, гляжу — люди толпятся возле черной доски, будь она неладна. Разглядывают, смеются: „Вот так поддели!“, „Получил по заслугам!“

„Кого это там пропесочили?“ — думаю. Подошел к толпе. Люди расступаются, дорогу мне освобождают. Как глянул на карикатуру — волосы дыбом! Себя узнал. Нарисовали меня так: мчится машина, в кузове полно людей, а я высунулся из кабины и протягиваю к ним руку. На ладонь летят рубли… Под рисунком подпись: „Пендикули, Пендикули, влюбился в длинные рубли“. Один из наших шоферов, весельчак Байджан, увидел меня и говорит ехидно: „Стишки-то ничего!“

Я весь холодным потом покрылся. В глазах потемнело, голова закружилась. Байджан заметил мое состояние, взял под руку, усадил на скамейку. Я уронил голову на грудь. Не знаю уж, сколько времени так сидел, но вдруг перед моими глазами — Абадан. Я так и подскочил. Смотрю — никого нет. И шоферы все разошлись, чтобы не мешать мне думать…

— А кто такая Абадан?

— Абадан? — Пендикули удивленно взглянул на меня. — Разве я тебе не говорил? Она счетовод в автопарке. И такая красавица, такая красавица — глаз не оторвать. Не знаю, как другим, но мне она кажется такой. С первого дня… И она ко мне относилась неплохо, а я, если день ее не увижу, места себе не нахожу. С нетерпением ждал субботы. В субботние вечера мы ходили в парк, потом на берег Мургаба. Садились рядышком, смотрели на звезды, на луну, мечтали… Даже о дне свадьбы договорились… Вот кто такая Абадан! Мне приходилось бывать у нее в доме. Старушка мать приветливо встречала меня. „Заходи, сынок, заходи!“ Не знала, где усадить меня, чем накормить. „Наверное, проголодался, дорогой?“ Теперь же я сидел на скамейке, смотрел на черную доску и думал, как отнесется к моему позору Абадан. Сказать по правде, больше всего я из-за нее и переживал.

Шел я к дому Абадан и думал, как там меня встретят. Встретили — хуже не бывает. Стою в дверях, а старушка сидит на веранде, чай пьет. Хоть бы пройти пригласила. Мне бы повернуться да уйти — не могу. Ноги словно прилипли к полу. Наконец набрался духу и спросил, дома ли Абадан. Старушка не торопилась с ответом. Лицо суровое. Еле пробурчала: „Может, и дома. Тебе-то что?“ — „Хотел бы повидаться…“ — „Нет, хан мой, теперь и не мечтай об этом! Ишак чешется о свою ровню! Иди поищи такую, как ты!“

Я стоял и думал: „Вот, Пендикули, ты и докатился… Что делать?“ Вдруг слышу — в комнате плач. Больше я не раздумывал. Крикнул: „Абадан!“ — и ворвался к ней. Она лежала на кушетке, при моем появлении даже головы не подняла. „Абадан! Абадан-джан!“ Ее имя я повторил сто раз, да что толку?

— И что же все-таки тебе сказала Абадан?

— Прогнала. „Уходи!“ — говорит. И рукой махнула…

Я взглянул в лицо шоферу. Оно прояснилось, словно хмель совсем улетучился.

— Вот, братец, какие дела. Подумываю, не уехать ли куда-нибудь подальше, в Чарджоу или Керки. Стыдно на глаза знакомым показаться. Давай-ка опрокинем в последний раз да встанем. Мне еще ночлег нужно искать… — Пендикули обернулся к официанту и поднял два пальца. Официант не заставил себя ждать. Пендикули сжал рюмку, как-то жалко улыбнувшись, спросил: — Ну, за что выпьем?

Я обернулся на шум шагов. Человек в кителе подошел к нашему столу.

— Сколько ты еще намерен пить, Пендикули? Не пора ли кончать?

Пендикули вскочил.

— Салтык-ага! Это ты? Салам алейкум! Садись! — Он суетился, хватался то за стул, то за рюмку. — Вот, на, выпей ради встречи!

— Я не пью. — Салтык Годжали надавил на плечо Пендикули, усадил его на место. — Тебе известно, что с твоей матерью?

— С моей матерью?.. — как эхо, повторил шофер.

— Да, с твоей!

Больше башлык не сказал ни слова. Он круто повернулся и пошел к двери. Мне показалось, что он прошептал с презрением: „Бродяга!“

Пендикули сидел мрачный, губы его шевелились. Вдруг поднялся, поискал взглядом официанта, не увидев его, мотнул головой, сунул руку в карман и бросил на стол несколько мятых рублей. Не попрощавшись со мной, ринулся к двери.

Я видел в окно, как он бросился к машине, на которой уезжал Салтык Годжали. Пендикули бежал по лужам, разбрызгивая воду, и кричал во все горло:

— Салтык-ага, постой! Возьми меня!

Машина притормозила. А потом скрылась в полосе дождя.

БЫВАЕТ И ТАК…

— Караев! Положи билет на стол.

Гельды, не смея взглянуть в лица товарищам, сидевшим тут, в клубе, весь красный, поднялся с места и, тяжело ступая, словно к его ногам были привязаны пудовые камни, подошел к столу президиума. Вялым, безвольным движением вынул из внутреннего кармана пиджака комсомольский билет. Когда клал его на край стола, дрожали не только руки, но и лицо.

Секретарь колхозной комсомольской организации Гюльджемал Тораева взяла билет Гельды, полистала, сказала негромко:

— Ты свободен.

Гельды мешкал, не уходил.

— Хочешь что-то сказать?

— Я хочу сказать, что ты все же добилась своего! Добилась своей цели! — ответил Гельды, багровея еще больше. — Что ж… посмотрим…

— При чем здесь я? У меня нет к тебе личной вражды. Я выполняю волю собрания.

Гельды резко повернулся и вышел из клуба, но тут же, у входа, остановился, не зная, куда идти.

Солнце давно село, спала дневная жара, и дышать стало легче. Мягкий ветерок, время от времени набегая, играл листьями молодых тополей, посаженных всего два года назад, когда на берегу канала рождался новый поселок.

В окнах загорались огни, слышалась приглушенная музыка. Какой-то бахши, кажется Сахи Джепбаров, с чувством воспевал косы Лейли.

В другое время Гельды остановился бы, прислушался к песне, слова бы мимо ушей не пропустил, а то и сам бы стал подпевать. Но сейчас ему было не до песен.

— Гельды! — услышал он возглас позади.

Оглянулся — в дверях клуба стоял закадычный друг Чары-тракторист. Чары догнал его, взял под руку, потянул в переулок:

— Пойдем скорее!

Гельды удивился:

— Куда ты меня тянешь? Почему ушел, разве собрание уже кончилось?

— Где там! Когда ты видел, чтобы Гюльджемал закруглилась раньше полуночи? Просто я решил взять тебя с собой…

— Куда взять? Куда ты меня тянешь?

— Как куда? К себе. Посидим, побеседуем, пропустим по рюмочке. Для человека в беде нет лучшего утешителя… Вот увидишь, сразу на душе полегчает.

— Нет, если я сейчас выпью, мне станет хуже… — Гельды приостановился, попытался высвободить руку. — Я лучше пойду домой. Хочется побыть одному, подумать… Надо же! В двадцать три года я стал феодалом! Из комсомола исключили!

— Пойдем ко мне, — не отставал Чары. — Хочешь, на дутаре сыграю. А что хорошего ждет тебя дома? Шекер ушла. Одна мать. Да и та небось слезы проливает. Очень весело! Ей-богу, послушай меня, идем!

— Нет. Оставь меня одного… — Гельды с трудом высвободился.

Чары с досадой махнул рукой и вернулся в клуб. Две улицы, узкий переулок… Гельды миновал их. А вот и его дом. Аккуратный домик с верандой… Кажется, матери нет: в окнах темно, веранда тоже не освещена. Поднялся по ступенькам, нащупал в темноте выключатель. Резкий свет ударил в глаза. Огляделся — на столе ужин, в фарфоровом чайнике — чай. Уходя, мать позаботилась о нем.

До еды он не дотронулся, чай пить не стал, закурил и со вздохом опустился на старый диван.

Эх, тяжко! А ведь еще неделю назад жизнь была прекрасна. Беда — как злой ястреб на голову… А все из-за Шекер. Нет, она ни в чем не виновата! Виноват он сам, тряпка…

— Убить меня мало! — с досадой прошептал Гельды и скрипнул зубами.

В том, что случилось, Шекер и впрямь была ни капельки не виновата. Добрая, веселая, она никому в жизни не причинила вреда. Она полюбила Гельды всей душой, доверила ему свою судьбу, свою жизнь, а он не смог оградить ее от неприятностей и обид…

Гельды вернулся из Байрам-Али с дипломом механика-водителя, Шекер же в тот же год окончила среднюю школу. Она не поехала в город учиться дальше, как многие из ее подруг, а надела белый халат и стала дояркой. Когда она, стройная, черноглазая, с косами толщиной в запястье, явилась на ферму, доярки встретили ее с недоверием. Разве такая красавица захочет возиться с коровами? Просто блажь у девчонки.

— Поработает дней пяток, а на шестой сбежит! — предсказывали одни.

— Нет, — возражали другие. — Будет стараться изо всех сил, чтобы обогнать нас и получить Героя. Золотую Звезду на груди носить…

Предсказатели ошибались. Просто Шекер была настоящей дочерью своего села. Еще девчонкой она свободное от уроков время проводила на ферме, ухаживала за животными. Разве же не понятно ее решение пойти на ферму дояркой? Возможно, она хотела работать так, чтобы быть примером другим. Она читала книгу по машинной дойке. Возможно даже, она мечтала носить на груди Золотую Звезду. И в этом нет ничего плохого.

Словом, когда Шекер пришла на ферму, за ней закрепили пять коров, а через месяц она уже доила десять. Как же был удивлен заведующий фермой, когда еще через месяц Шекер попросила дать ей двадцать коров.

— Сколько, сколько? — не поверил своим ушам заведующий.

А вскоре Шекер сказала:

— Дайте еще пять.

Заведующий нашел нужным предостеречь ее:

— Хорошо подумала? Справишься? Ведь так и посмешищем стать недолго. Пять лет назад двадцать пять коров доили двадцать пять женщин.

— Вот-вот, пять лет назад!

Председатель колхоза тоже не был в восторге от этой просьбы Шекер. Он охотно поддерживал смелые начинания и молодежь уважал, однако заметил:

— Нереально это.

А завистницы, которым не под силу было тягаться с молодой дояркой, снова принялись предсказывать:

— Надолго ее не хватит, выдохнется…

Нет, Шекер не выдохлась. Она справлялась с дойкой двадцати пяти коров и надеялась, что скоро получит тридцать. И ведь вот что было удивительно женщинам на ферме: такой напряженный труд совсем не выматывал девушку. Приходя домой, она не валилась на постель обессиленная, а читала, рукодельничала, бежала в кружок самодеятельности и не пропускала ни одного кинофильма.

Естественно, ее энергия, жизнерадостность многим нравились. Пожилые любили Шекер за трудолюбие и уважительность, молодые — за веселый нрав, верность в дружбе. Тропинка, протоптанная свахами к дому Шекер, не зарастала. Многие женихи считались завидными, но ни один пока не удостоился согласия Шекер.

Да, нельзя не заметить такую девушку, и чуть ли не первым в нее влюбился Гельды. Открыться ей он не решался, только ходил вокруг да любовался издали своей красавицей. Если же встречался с нею лицом к лицу на дороге или в клубе, краснел, терялся, не в силах вымолвить ни слова. Но в глубине души надеялся, что девушка к нему тоже неравнодушна.

Конечно, они объяснились бы, но когда? Счастливый случай ускорил события.

Возле колхозной конторы висела Доска почета. Каждый месяц на ней менялись портреты передовиков, тех, кто побеждал в соревновании, и только фотография улыбающейся Шекер не сходила с доски. И вот как-то ранней весной Гельды подошел полюбоваться своим портретом (его только-только вывесили на Доске почета) и увидел, что их с Шекер портреты рядом. Приятно защемило сердце от такого совпадения. Гельды оглянулся по сторонам — не заметил ли кто его радости? Возле него стояла Шекер!

Лучшей возможности для объяснения не придумаешь. И Гельды на этот раз не растерялся. Правда, сильно покраснел как всегда, но храбро выпалил:

— Нравится тебе, что мы здесь вместе, рядышком? — Видя, как вспыхнули у нее щеки, понял, что попал в цель.

— Неплохо, — ответила Шекер, улыбнулась и ушла.

Улыбка Шекер лишила его ночью сна, а днем покоя, но она же и удвоила силы, вдохнула энергию в Гельды. Когда он вспоминал эту улыбку, ему казалось — колеса трактора начинают вращаться быстрее. А весенняя земля, что парила под плугами трактора, голубое небо, по которому неслись легкие облачка, казались еще прекраснее, еще роднее, как чистое прекрасное лицо Шекер.

Гельды был единственным ребенком и рос без отца. Отец погиб на фронте, и матери пришлось одной воспитывать сына. От горькой вдовьей доли или же просто от природы Сонагюль-эдже была чрезмерно обидчива. Чуть что — ударится в слезы или начинает осыпать сына попреками. Была она еще к тому же и набожной, почитала шариат и молилась в день по пять раз. Конечно, Гельды не мог поведать матери о своем чувстве. Кто знает, как она отнесется к этому. Понравится ли ей веселая, жизнерадостная девушка? Ведь порой даже громкий смех Гельды заставляет мать хмуриться. Допустим, даст она согласие на свадьбу, а в первый же день скажет своей невестке: „Надень-ка яшмак[9], милая! Я терпеть не могу болтливых женщин, что ходят с неприкрытым ртом“. Смешно и подумать, что Шекер наденет яшмак. Она, конечно, ответит свекрови: „Я пришла в ваш дом не затем, чтобы носить яшмак. Кому он нравится, тот пусть и носит!“ Вот как, разумеется, ответит Шекер, и тогда конец в доме миру и спокойствию.

Такие думы не выходили из головы Гельды. Представлял себе споры, становился мысленно то на сторону матери, то на сторону Шекер. И конечно же любовь побеждала.

Мать первая заговорила о его женитьбе:

— Не пора ли, Гельды-хан, привести в дом невестку? Я стара, мне трудно справляться с хозяйством…

Гельды подхватил разговор:

— Если ты одобришь мой выбор, то после посевной можно справить свадьбу.

— Что-то у тебя легко получается, сынок! — Сонагюль-эдже с сомнением покачала головой. — Ты уже выбрал себе невесту?

— Сказать? — Гельды снова колебался.

— Скажи. С кем же и поделиться, как не с матерью. — Внешне Сонагюль-эдже казалась спокойной, но в душе у нее всколыхнулась тревога. „Что за девушка? Чья? Откуда? Помоги, господи“, — про себя молилась она, шевеля блеклыми губами.

— Шекер тебе нравится, мама? — спросил Гельды.

— Кто? Кто? — Сонагюль-эдже привстала.

— Шекер-доярка. — Сонагюль-эдже поджала губы, не проронив ни слова. Ее молчание было плохим знаком, и все-таки Гельды настаивал: — Что ты скажешь о Шекер?

Сонагюль со слезами в голосе заговорила:

— А что мне о ней говорить? Ты ее выбрал, ты и говори.

— Значит, не нравится. Но почему? Или некрасива, или делать ничего не умеет?

— Ветреная она…

И тут Гельды проявил характер. Может быть, впервые в жизни. Он твердо сказал:

— А мне, кроме нее, никого не нужно!

Две недели после этого Сонагюль не разговаривала с сыном. Однако Гельды остался непреклонен, и она, поразмыслив, решила дать согласие на свадьбу. Ведь будет хуже, если сын женится вопреки ее воле. Перед людьми станет стыдно: вот, мол, какого вырастила, ни в грош не ставит ее. Надо смириться, видно, от судьбы не уйдешь.

Сонагюль-эдже сказала сыну как-то вечером:

— Я даю согласие на свадьбу, но помни: хозяйкой в этом доме буду я до самой своей смерти!

Первый месяц молодожены жили душа в душу, и мать им не мешала. Она все присматривалась к невестке. Гельды даже показалось, что Шекер понравилась матери и она довольна. Действительно, чего еще матери желать, если не счастья единственному сыну? Только живи, гляди на молодых да радуйся.

Но прошло немногим больше месяца, и Сонагюль сказала про невестку:

— Все бы ей из дома бежать… Бездомная…

А дело заключалось в том, что Шекер, хоть и надела на голову платок замужней женщины, не могла совсем распроститься с девичьими привычками. Ее подруги после работы веселой стайкой летели в кино, танцевали и пели в клубе, а Шекер теперь была лишена всего этого.

Каждый раз, когда диктор колхозного радиоузла оповещал о новом фильме, Гельды выжидательно смотрел на мать. Взгляд его был красноречив, понятен и Сона-гюль и Шекер. Он как бы говорил: „Скажи нам, мама, чтобы мы пошли в кино, отдохнули после работы, повеселились. Ведь мы еще молоды, у нас нет особых забот и детей пока нет“. Казалось, мать непременно скажет: „Идите, дети, идите!“ Да где там! Наверное, легче добраться до неба, чем дождаться таких слов от свекрови. Едва диктор произносил слово „кинофильм“, старуха вскакивала и с ожесточением выдергивала вилку из розетки. Воцарялось тягостное молчание.


Мелькали дни. Хлопчатник, ко дню свадьбы Шекер и Гельды выкинувший только первые листочки, теперь уже был выше пояса, на нем забелели коробочки. Шекер по-прежнему работала на ферме хорошо, только часто бывала грустной да после работы спешила домой.

Доярки пили чай в обеденный перерыв, когда к ним на ферму пришла Гюльджемал Тораева, секретарь комсомольской организации. Стала раздавать билеты на концерт — приехал танцевальный ансамбль из Ашхабада. Очередь дошла до Шекер, и Гюльджемал спросила:

— Пойдешь? Или только билеты зря пропадут?

Шекер покраснела.

— Почему это пропадут?

— Потому что ты, как наседка, сидишь все время в своем гнезде. Наверняка и на концерт не пойдешь.

— Откуда ты знаешь?

— Разве с таким мужем пойдешь куда-нибудь?

— Твое дело — дать мне билеты, а мое — пойти или не пойти! — Шекер, не допив чаю, вскочила и, гремя ведрами, скрылась в коровнике.

Когда Гельды пришел с работы, Шекер сидела принаряженная, в новом платье, на голове цветастый яркий платок.

— Куда это ты собралась? — удивился муж. Вместо ответа Шекер протянула ему билеты. Гельды повертел их в руках. — Мать знает об этом?

— Нет, — как ни в чем не бывало ответила Шекер. — А что?

— Нужно ей сказать.

— Ну вот и скажи.

— А может, не пойдем? Ты же знаешь… — Гельды взглянул на жену жалобно, как ребенок.

— Хочешь правду, Гельды? С этого дня я ничего не знаю и знать не хочу. Сегодня я чуть со стыда не сгорела, когда получала от Гюльджемал билеты. Наседкой меня назвала. — Шурша платьем, Шекер подошла к зеркалу, провела расческой по волосам, сказала: — Собирайся живее. Не каждый день к нам приезжают артисты из Ашхабада. Пойдем, немного побудем на людях.

— Значит, ты решила непременно пойти?

— Да. — Она сняла с гвоздя полотенце и протянула мужу. — Иди же, умойся, опаздываем! Дорогой поговорим.

Гельды не пошел умываться. Он перекинул полотенце через плечо, сел за стол и, облокотившись, задумался. Шекер подошла сзади, обняла мужа за плечи.

— Ну чего пригорюнился? Вставай!

— Я не могу пойти, — с трудом выдавил из себя Гельды и отвел руки жены.

— Почему не можешь? Боишься матери?

— Ты же знаешь: ей не понравится, если мы ночью пойдем на концерт…

— Какая ночь? Сейчас всего семь часов. Скажи мне, почему матери нравится, когда мы работаем с тобой наравне, едим за одним столом, но вдруг не понравится, если мы вместе сходим на концерт?

— Не знаю, не знаю… — нерешительно промямлил Гельды.

— Кому же знать, как не тебе? — наступала на него Шекер.

— Давай прекратим этот разговор…

— Нет, Гельды, давай поговорим. До замужества я не представляла тебя таким… таким бесхарактерным. Я вышла за тебя, потому что полюбила. Все мне у тебя нравилось: и лицо, и фигура, и глаза, и слова, и поступки. Но сейчас… Я гордилась твоими успехами в поле, думала: чего мне желать большего? Я люблю Гельды, мы будем вместе жить, трудиться, красиво одеваться, весело отдыхать. Он будет счастлив со мной, а я с ним. Но мне и в голову не приходило, что парень, который своим трудом прославился на весь Мургаб, находится под таким влиянием своей матери с отсталыми взглядами. Теперь я кое в чем убедилась…

В ее словах была только правда, и Гельды ничего не оставалось делать, как сидеть опустив голову. А Шекер, высказавшись, погрустнела: ей стало жаль мужа — ведь она обидела его, задела мужское самолюбие. Но было обидно и за себя: он не понимает ее.

— Раз я человек, то хочу жить по-человечески, хочу, чтобы уважали меня! — сказала она, и голос ее задрожал.

— Ну что ты плетешь? Кто мешает тебе жить по-человечески?! — воскликнул возмущенный Гельды.

— Ты и твоя мать, — резко ответила Шекер. — Мои желания для вас ничего не значат…

— Разве ты голодна или раздета? — Гельды не заметил, что повторяет слова матери.

— Как будто дело только в том, сыт человек или нет! Если весь смысл жизни свести к наполнению желудка или же к тряпкам, станет очень тоскливо жить. Человеку нельзя без друзей, без радости, без веселья. Я говорю о человеке, но и животное выдерживает недолго в четырех стенах. Думаешь, наша корова по своей воле стоит на привязи с утра до вечера? Нет, не по своей… В одной книге написано: человек должен жить красиво. Понимаешь, красиво!

— Ты так меня убеждаешь, точно я пень и ничего не понимаю! — сказал Гельды, бросив исподлобья взгляд на двери, ведущие в комнату матери.

— А если понимаешь, то борись за свое достоинство, не робей перед темнотой! Если хочешь знать, весь колхоз смеется над нами. Сегодня…

Шекер не договорила. Открылась дверь, и на пороге появилась свекровь, лицо ее было темнее тучи.

— Ты, невестушка, сегодня что-то слишком разговорчива, конца нет твоим речам! Кто же это у нас темнота? Повтори-ка еще!

— Достаточно и одного раза, если вы слышали.

— А мне хочется услышать еще раз!

Шекер промолчала. Свекровь надвигалась на нее.

Гельды испугался, что мать сейчас вцепится ей в косы, встал из-за стола:

— Мама, займись, ради бога, своим делом.

— Помолчи! — прикрикнула мать и сдернула с головы Шекер платок. — Больно нарядная ты сегодня! Значит, в хулуп собралась!

Шекер вырвала платок из рук свекрови.

— Да, в клуб!

— Пока я жива, ты не будешь таскаться по хулу-пам! — Сонагюль снова двинулась на молодую женщину. — Сплетен только нам не хватает! Погуляла девушкой — и будет! Теперь твоей заботой должен быть дом! Если станешь препираться со мной, уйдешь и с работы. Нам достаточно того, что зарабатывает Гельды. Не так ли, сынок? — Гельды не подал голоса. Старуха, оставив невестку, набросилась на сына: — Почему не отвечаешь матери? Онемел, что ли?

— Ну, мама!

— Что „мама, мама“? — передразнила его мать. — Хочешь новое имя придумать матери? Если ты считаешь себя мужчиной, прикрикни на жену, пусть помолчит, не шипит на твою мать!

— Шекер, хоть ты не упирайся! Ладно уж, обойдемся без концерта! Оставь…

— Нет, после всего, что было, я не могу „оставить“, Гельды, — сказала Шекер. — Если хочешь, пойдем, а не хочешь…

— А если не хочу?

— Сиди дома. Сиди со своей матерью! — Шекер взяла со стола один билет и направилась к двери.

— Не смей! — Старуха, раскинув руки, загородила ей дорогу.

— Силой не удержите меня. Уйдите с дороги…

— Не уйду! — Сонагюль обеими руками толкнула невестку в грудь.

Шекер пошатнулась, но не упала.

— Пустите, говорю вам!

— Сынок, уйдет она, держи! — завизжала старуха и ухватила Шекер за косу.

Если бы Гельды замешкался, разъяренная Сонагюль вмиг бы расправилась с опешившей Шекер. Он встал между женщинами, схватил мать за руки:

— Стыдись, мама!

Сонагюль пыталась дотянуться до Шекер, Гельды загородил жену, но, не рассчитав движений, нечаянно ударил ее локтем в висок. Он даже не понял, что случилось, когда увидел лежащую на полу Шекер с закрытыми глазами.

— Шекер! — послышался позади него возглас.

Это вошла Гюльджемал Тораева. Прямо с порога бросилась она к подруге.

— Вай-вай! Откуда она свалилась на нашу голову? — забормотала испуганная появлением Гюльджемал старуха и юркнула в свою комнату.

Шекер открыла глаза. Гюльджемал помогла ей подняться, уложила на диван. Гельды стоял потрясенный, с бледным, без кровинки лицом.

— Что это такое? — спросила его Гюльджемал. Он молчал, не зная, что ответить. — Я вижу, ты не только запер бедняжку в четырех стенах, но еще и поднял на нее руку? — Гюльджемал с презрением смотрела на Гельды. — И после этого ты можешь называть себя комсомольцем? Нет… Ты феодал!

— Что хочешь говори, Гюльджемал… Ты… права… Я все выслушаю от тебя… — бормотал убитый происшедшим Гельды, не смея посмотреть девушке в лицо.

— Я что! Ты не передо мной — ты перед всеми комсомольцами будешь держать ответ! — сердито сказала Гюльджемал и ушла.

Шекер не долго оставалась в доме после ухода подруги. Она снова повязала голову ярким платком, в котором собралась на концерт, и, не говоря ни слова, скрылась за дверью.

Все произошло как во сне. Гельды стоял, ничего не понимая. Из оцепенения его вывел истошный голос матери:

— Ну чего стоишь словно кол! Беги, догони ее!

Гельды, очнувшись, бросился вслед за женой.

— Шекер, подожди! — кричал он. — Подожди же-е-е!

Шекер, не оглядываясь, быстрым шагом шла к дому своих родителей.


После этого случая прошла неделя. И вот сегодня состоялось комсомольское собрание, последнее для Гельды. Теперь же он валялся на диване, уставясь взглядом в темное окно.

По ступенькам, охая и всхлипывая, поднялась на веранду мать. Вытирая глаза уголком платка, стала рассказывать:

— Чтобы мне пропасть, боже мой! Как только проводила тебя на собрание, пошла к Шекер. Вначале с ее матерью поздоровалась. „Пусть жена к мужу идет! Молодые должны уступать старикам!“ — „Пусть идет, — отвечает мать, — я ее не держу, не на той пригласила. Только запомни, Сонагюль: не для того я растила свою дочь, чтобы она в твоем доме была бесправной служанкой!“ Чего только, сынок, она мне не наговорила! Злость в ее глазах так и кипела. А я что ж? Раз виновата, сиди прикусив язык. Да ты слушаешь меня или о своем думаешь? Вижу, от матери ничего путного не добиться, тогда я к самой Шекер: „Идем, невестушка, говорю, идем, дорогая. Не надо сердиться. Слова поперек не скажу тебе! С этого дня делай что твоей душе угодно. Не то что в хулуп — в Ашхабад летайте на самолете“. Вот что я ей сказала! И еще сказала: „Я слепая была, хоть и с глазами, поддалась наущенью шайтана, дала волю своим рукам, но в сердце я против тебя зла не таю… Серна моя, ты уж на первый раз прости полоумную старуху!“ Да ты слушаешь меня, Гельды, или нет? Я что — стенке рассказываю? Так вот, я ей сказала, что ты ушел на собрание. Как бы, говорю, книжку не отобрали, а ругать — пусть поругают. А она знаешь что, негодная, мне ответила? „Что, говорит, вы так убиваетесь? Ведь не хороните…“ Встала и ушла. Словно по лицу меня ударила. Ноги у меня аж подкосились. С трудом добралась до дома… А тебе что сказали на собрании, сынок?

Гельды встал с дивана и вышел во двор.

— Сынок! Куда же ты? — крикнула встревоженная мать.

Гельды шел пыльной улицей к дому, где теперь жила Шекер. И не хотел идти — ноги несли помимо его воли. Дома ли она? Может, ушла к подруге отвести душу, а может, легла пораньше спать. Ведь завтра вставать чуть свет. В окнах темно, освещена только веранда, но она пуста.

Внезапно в одном из окон загорелся свет. Гельды вздрогнул — он увидел стоящую посреди комнаты Шекер. Став на цыпочки, он следил за каждым её движением. Шекер подошла к зеркалу, но не задержалась перед ним, поправила волосы и отошла. Села за стол, раскрыла книгу, тут же захлопнула ее, поднялась. Схватившись обеими руками за голову, заходила по комнате. Мучится, может, обвиняет себя в том, что рушится семья. Нет, ни в чем ты не виновата!

Гельды рванулся к окну, хотел крикнуть: „Шекер-джан, прости меня! Лишь бы ты простила, и все будет хорошо!“ Он хотел крикнуть, а вместо этого чуть слышно прошептал имя жены. Язык не повиновался ему. Мысли, одна противоречивее другой, помешали окликнуть Шекер. А вдруг она не захочет с ним разговаривать? Просто уйдет из комнаты. К тому же лохматая дворняжка, лежавшая под верандой, учуяла кого-то и предостерегающе тявкнула. На собачий лай, того гляди, выйдет теща. На язык она острая. Скажет, не стыдно — слоняешься по чужим дворам, тревожишь собак!

Гельды почувствовал, как запылало лицо, словно и впрямь теща произнесла свою неласковую речь. Он оторвал взгляд от освещенного окна и поплелся дальше по улице, сам не зная куда.

Ноги его привели к дому с зелеными воротами. Здесь жил друг детства Гочак, секретарь райкома комсомола. Сейчас Гочака дома не было. Встретила его мать, любившая Гельды как родного сына.

— Входи, сынок, входи!

— Шаллы-ага дома? Я хотел бы с ним поговорить.

— Дома, дома! Где же ему быть, — откликнулась весело женщина.

Она провела Гельды в комнату Шаллы-ага. Отец Гочака, крупный старик с пышной белой бородой — ему шел седьмой десяток, — сидел, облокотись на подушки, с наслаждением попивал зеленый чай. Гельды учтиво поздоровался. Шаллы-ага поднял голову.

— А, это ты, Гельды-хан! Жив-здоров? Проходи, садись! — Он указал на ковер рядом с собой. — Как дела, Гельды-хан?

— Хуже некуда, Шаллы-ага.

— Да, слышал, слышал… Что ж ты собираешься делать?

— Не знаю. Пришел к вам за советом. Как вы скажете, так и поступлю…

— Что же я могу тебе присоветовать?

— Я хочу, — нерешительно начал Гельды, — написать жалобу Гочаку: пусть мне вернут билет… Поговорите с Гочаком…

Глаза старика блеснули гневом.

— Мать, ты слышишь, что мелет этот дурень? — Он оттолкнул от себя пиалу с зеленым чаем. — Будет творить зло, а я со своей седой бородой должен идти в заступники ему?!

— Отец, ну зачем так! Твои уши не слышат того, что говорит язык, — вступилась за Гельды хозяйка.

— Слышат! Даже очень хорошо слышат! — все больше горячился Шаллы-ага. — Вот ты недавно комсомолец и уже потерял комсомольский билет, а я партбилет сорок пять лет ношу! Моя борода поседела оттого, что я боролся с такими, как ты! С теми, кто унижал женщину, не считал ее за человека! Тебе досталась такая жена, а ты… а ты… Жаль, что я не был на собрании, я бы сказал…

Гельды еле унес ноги от сурового старика.

„Неужели мне уже никто не поможет и я так и останусь с позорной кличкой „феодал“? Нет, нельзя терять надежду, — успокаивал он себя, — у меня есть друг, и моя участь в его руках. И как бы ни сердился Шаллы-ага, друг меня поддержит“.

Гельды пять дней ждал ответа на свое заявление. На шестой получил по почте приглашение в райком. Он ликовал: „Вот это да! Быстро разобрался в моем деле Гочак! Побранит для видимости и отдаст билет!“

Вручив руль хлопкоуборочной машины своему помощнику Чары, Гельды поспешил в райком комсомола, даже не сменив рабочей одежды.

До райцентра довезла первая же попутная машина. В райкоме комсомола было назначено совещание; просторный коридор перед залом и веранду заполнили нарядно одетые юноши и девушки. Все были оживлены, и только Гельды мрачно молчал. Сердце, что-то предчувствуя, ныло. „Обошлось бы… — тоскливо думал он. — В жизни не обижу Шекер. Дурак я был, дурак…“

Из комнаты выглянула девушка и спросила:

— Гельды Караев здесь?

— Я.

— Идите на бюро.

Гельды поздоровался со всеми членами бюро. Заметил, что в комнате сидит и Гюльджемал Тораева. Гочак начал с того, что знает Гельды с детства, вместе росли у одного арыка, вместе вступали в пионеры и в комсомол… „Как тонко ведет разговор!“ — восхищался другом Гельды.

— А сегодня… — Гочак закашлялся, помолчал немного и с трудом сказал: — Сегодня его комсомольский билет — вот он, лежит перед вами…

— Я осознал свою вину, Гочак, — пользуясь паузой, вставил Гельды. — Верни мне билет.

— Нет, Гельды, я не могу вернуть тебе билет. Это решает бюро…

Одни за другим выступали члены бюро, и Гельды стало ясно, что осознать вину мало, надо исправиться, надо доказать людям, что все плохое позади и что старое не повторится.

— Поработай, Гельды, поживи, подумай. Если простит тебе Шекер, если простят товарищи и скажут, что ты снова душою чист, вот тогда и приходи, тебе вернут комсомольский билет независимо от того, буду я здесь работать или нет, — сказал в заключение Гочак.

…Когда Гельды вернулся в поле, солнце уже посылало на землю косые лучи. Заметив приближающегося друга, Чары, сидевший за штурвалом, крикнул:

— Ну как, Гельды, соколом вернулся или курицей?

Гельды не ответил, сказал только:

— Ты устал, наверное, давай сменю.

Чары с досадой почесал затылок, сожалея, что выскочил со своим неуместным вопросом.

Гельды дважды опорожнил бункер и в третий раз повел машину по рядку хлопчатника. Белые коробочки розовели от заката. Гельды посмотрел в ту сторону, где остался помощник: тот что-то кричал и показывал рукой. Проследив взглядом за его рукой, Гельды увидел: вдоль межи к нему идет Шекер в своей яркой зеленой косынке.

Загрузка...