36

Телефон неистово трещал, но главный инженер не снимал трубку. Он сидел за столом и что-то писал, весь поглощенный своим занятием.

Таким возбужденным, как в лихорадке, его еще никто не видел. Главный инженер, которого Слынчев не раз высмеивал, что ему, мол, не главным инженером быть, а только стихи писать, в самом деле писал стихи. Еще в школьные годы он пытался выразить свои чувства стихами, которых никому не читал. Радость постучится на порог или печаль, охватит душу беспричинный восторг или же невесть откуда взявшаяся тоска сожмет сердце, как тисками, — он старался остаться наедине со своей заветной тетрадкой. Он понимал, что стихи его неуклюжи, корявы, но его занимала не столько форма, сколько мысли и чувства, которые он в них вкладывал. Это были лучшие из лучших минут его жизни. Причастность к искусству, к творчеству доставляла ему величайшую радость, вселяла в него веру в будущее, делала крылатым, полным энергии и сил. И в то же время он не был рассеянным, не от мира сего, а наоборот, всегда производил впечатление юноши делового, сосредоточенного. Этой школьной болезни, благодаря которой он чуть было не попал на филологический факультет, так ничего и не излечило: ни высшая математика, ни физика, ни сложнейшие формулы и чертежи. Правда, в университете он уже не писал стихов, но они были у него в голове, он не мог без них жить.

А когда начал кочевать со стройки на стройку, поэтичная жилка вновь пробилась наружу, ожила. И как он ни старался утаить эту свою слабость, журналисты, газетчики — это такой пронырливый народ, который обо всем пронюхает, все выведает. Узнав, что главный инженер тайком пописывает стихи, они приходили в восторг:

— Вот здорово: главный инженер — поэт!

— Ну что вы! — застенчиво протестовал он.

— Вы может и не печатались нигде, но вы самый настоящий поэт. Это чувствуется. Только поэт может так говорить о заводе!

И в газетных очерках, посвященных строительству нового завода, стали мелькать фразы, в которых говорилось, что, дескать, главный инженер стройки — поэт. Потом появилось и несколько его стихотворений, которые редакторам силком удалось выудить у инженера.

Этого главный инженер не мог себе простить, так как это дало повод Слынчеву при всяком удобном случае глумиться над ним, измываться, приписывать ему легкомыслие, расхлябанность, обвинять в потере бдительности. Слынчев оказался неправ, приказав арестовать ни в чем неповинных чабанов, но теперь на голову инженера свалилась история с Ицкой. И снова он кругом был виноват.

— Ну хорошо, ты говоришь, что Ицко не виноват. Его попросили, он сделал. Как умел, так и сделал. Но ты-то в это время где был, а? Почему ты не распорядился, чтобы кабель этот починили специалисты-монтеры, а не какой-то там Ицко, который ничего в этом деле не смыслит? Спрашивается, ты где был в это время?

— На заводе, на своем месте.

— Да, да, на своем месте! Закрылся, небось, в кабинете и стишки сочинял!

Это уже было слишком! Главный инженер слова не смог сказать в свое оправдание, что-то сдавило ему горло, отняло речь. В его сознании загнездилась мысль, что он носит в себе нечто ненужное, вредное, которое мешает ему работать, не дает возможности развернуться, стать хорошим руководителем. И в Центральном Комитете он был убедителен, когда критиковал Солнышко, его порочные методы, а когда речь зашла о нем самом, то он слова не мог сказать в свою защиту. И хотя здесь никто не ставил ему в вину того, что он пишет стихи, в нем под влиянием нападок Слынчева выковалось убеждение, что во всех его неполадках и неудачах виновата его страсть к поэзии. И, вернувшись из Софии, он решил покончить раз и навсегда с этим своим пороком. Он достал номера газет, в которых были помещены его стихотворения, перечитал их. Они показались ему совершенно никчемными, плетением словес. Инженер вспомнил стихи поэтов-классиков и подумал: «Куда я лезу? Ну, куда годятся эти жалкие пародии на поэзию, которые я пишу, да к тому же не постыдился и напечатать. И ведь каждому известно, что за псевдонимом «Стружский» скрывается главный инженер завода. Читают, небось, люди эти горе-стихотворения и думают: «И как это угораздило такого серьезного человека удариться в стихотворство? Не иначе, как этот инженер — маньяк, никудышный человек!»

И главный инженер скомкал газеты и швырнул их в корзину. Но тут же подумал, что кто-то может их оттуда извлечь. Да и в себе уверенности не было. Он не мог ручаться, что завтра не почувствует раскаяния и не вытащит их из корзины собственноручно и не спрячет опять. Поэтому он схватил эти злополучные газеты, разорвал на тысячи мельчайших кусков, и вся эта гора газетных конфетти, словно хлопья снега, посыпалась в корзину. Инженер долго рылся в ящиках письменного стола, выискивая листки со стихотворениями. Наконец, дошла очередь и до последней, заводской тетради. На первой странице его рукой было написано: «Битва за землю».Он воспевал силу и красоту земли, ее сопротивление натиску стали и железа. Прочитав стихотворение, он пропустил мимо ушей все изъяны и шероховатости, неполные созвучия и нечеткость ритма. У него защекотало в носу от запаха свежевскопанной земли, перед глазами выросла крестьянка, надвигающаяся на него с комом земли в угрожающе поднятой руке: «Нет, земля эта наша, и мы ее вам не дадим!»

Стихотворение пробудило в нем целую бурю чувств. Дрожащими пальцами он поднял трубку нетерпеливо дребезжащего телефона и, не поднося ее к уху, снова опустил на рычаг. Он хотел побыть наедине с собой и своими стихами… последний раз.

Перевернув несколько страниц, инженер увидел стихотворение, в котором упоминалась сельская учительница. Это стихотворение он тоже пощадил. Учительница была первая женщина, при встречах с которой сердце его начинало неистово стучать в груди. Тогда, в саду, она не сказала никаких особенных слов, только глянула ему прямо в душу своими большими печальными глазами. И он бросился к бульдозерам и закричал: «Стойте! Остановитесь!».

Вновь настойчиво зазвонил телефон… Он вздрогнул. Снял трубку.

— А-а-а! Здравствуйте, здравствуйте… Да, да, под одним солнцем жаримся.

Он рассмеялся:

— Солнце одно на всех, другого пока, к сожалению, нет — приходится терпеть…

Густые крылья бровей надвинулись на глаза, на лицо набежала тень.

— Пусть приходит! Что от меня зависит, сделаю! Конечно! Заходи как-нибудь и ты, буду рад! Да, да! Спасибо!

Главный не спеша положил трубку на рычаг, как бы ожидая, что председатель еще что-то скажет, и задумался.

Учительница вышла замуж за председателя неожиданно быстро. Пока он думал да гадал, как к ней подойти, председатель ее увел у него из-под носа, а ему осталось лишь это стихотворение.

Он встречался с ней после этого не раз и она ему казалась все такой же независимой, гордой. Он чувствовал, что в ее душе таятся такие богатства, которых она не раскрыла даже мужу… Он наблюдал за ней исподтишка на посадке винограда, и ему казалось, что она живет своей жизнью, в которой муж занимает весьма незначительное место.

Главный инженер приехал на стройку для всех чужим, и для него здесь все было ново, незнакомо. Но очень скоро он уже знал всю подноготную тех, с кем работал, с кем приходилось сталкиваться, принимая близко к сердцу радости и тревоги каждого…

И вот сейчас, перебирая старые стихотворения, он понял, что в этом, очевидно, и есть его главная беда. Наверное, ему следовало бы быть более равнодушным к людям, отмахиваться от их просьб, глядеть свысока на все их невзгоды, уметь твердо гнуть свою линию, как это делает Слынчев. Пожалуй, только так можно преуспевать. А не то люди, которым он сочувствует, судьбой которых живет, сами от него отшатнутся, выбросят, как ненужный хлам, как он — свои стихотворения. Осталась одна лишь тетрадка — надо бы покончить и с нею, чтобы и следа не осталось от былого увлечения, с корнем вырвать этот порок и стать нормальным человеком, как все.

Кто-то постучал в дверь.

— Войдите! — крикнул он, забыв, что дверь заперта.

Щелкнула щеколда, но дверь не открылась, и тогда он вскочил с места и открыл дверь ключом.

На пороге стояла Мара, устремив на него свои большие задумчивые глаза. Прежде чем Мара открыла рот, чтобы сказать, зачем пришла, он пригласил ее войти.

— Входите, входите! Ваш муж мне звонил!

Мара смущаясь, вошла в кабинет. Инженер не мог не заметить, что она беременна и по всей вероятности, дохаживает последние дни. Это его почему-то смутило, он смешался и покраснел, как мальчик. Она сильно подурнела. Перед ним стояла уже не та Мара, которую он воспел в своем стихотворении. Но он тут же отогнал эти мысли и заботливо пододвинул ей стул, а сам сел за стол и стал нервно перебирать бумаги. Быстро спрятав в ящик стола тетрадь со стихами, стал извиняться перед Марой:

— Прошу прощения! У меня здесь беспорядок! Вон и на паркете, как видите, отпечатки сапог…

Мара оправилась от первого смущения, собралась с духом, на ее побледневших щеках вновь проступил румянец.

— Почему? Мне даже нравится… Еще пахнет известью, свежей краской… Пахнет новым домом!

Как любая женщина, Мара обладала чутьем, которое помогало ей улавливать невысказанные слова и еле заметные движения сердца. Тогда, в саду, она сердцем учуяла, что творилось в душе молодого инженера, но выдержала его долгий взгляд. Сердце ее тревожно забилось, и она навсегда запомнила это щемящее, тревожное ощущение счастья. Ей тогда показалось, что если бы это повторилось раз и два, сердце ее раскрылось бы навстречу любви, точно запертая дверь школы навстречу гомону, смеху и песням детей. Она чувствовала, что неравнодушна к нему, но он замуровал себя в бетонных стенах строящегося завода и не казал глаз. Дянко же каждый день, утром, в обед и вечером был рядом и случилось то, что обычно происходит с женским сердцем. Недаром говорят: «Стучи, и тебе откроют!»

Много раз Дянко стучался не только в двери и окна ее квартиры, но и в душу. И хотя трепета, как при встречах с инженером, не было, но так уж, видно, устроено человеческое сердце, что не может не откликнуться на искренние чувства. Частые встречи, общая работа связали их, пришла любовь. Теперь Мара смотрела на инженера другими глазами. Он заметно постарел, выглядел усталым, измученным. Завод наложил на его молодое лицо неизгладимый отпечаток. Ей стало жаль этого человека. Трепет сердца обернулся материнской жалостью… И в то же время она не могла надивиться, как у него хватает сил нести на плечах такую стройку. Она шла сюда по новому, асфальтированному шоссе, через новый мост, мимо новых жилых домов, огромных корпусов завода, любовалась разбитыми везде цветниками, и парками, и ей не верилось, что все это сделали обыкновенные люди под руководством такого же обыкновенного человека, который сидел перед ней, утомленный, похудевший до неузнаваемости. Но сказать об этом она стеснялась.

— Ну, вы, можно сказать, главное сделали. Завод готов. Вы победили.

— Что вы! Трудное только начинается. Это, знаете, как при постройке нового дома: дом готов, а сколько еще нужно потрудиться, чтобы его обставить! Вот и у нас сейчас начинается самое трудное: надо привезти оборудование, станки, установить агрегаты, произвести монтаж…

— А когда предполагаете пустить завод?

— По плану пуск намечен весной, но мы дали обязательство осуществить пробный пуск одного цеха еще этой осенью.

— О-о-о! — воскликнула учительница. — И наконец-то оставите в покое Орешец?

— Я за то, чтобы не оставлять в покое, а организовать помощь селу.

— Слава богу! Давно бы пора! — облегченно вздохнула Мара. — Я пришла, так как знаю, что у вас я получу поддержку!..

— Да, ваш муж мне говорил… Что там у вас стряслось?

— Нет, это же не человек!.. Ну как так можно?

Лицо Мары загорелось гневом. От главного инженера не укрылось это.

— Позвольте, о ком вы говорите, я не понимаю… О вашем муже или…

— Да нет! Мой муж просто напуган, боится Солнышка, как огня. Вот до чего дошло! И к вам побоялся придти, как бы Солнышко ему не пришил дела. Пришлось мне.

Главный инженер смотрел на Мару влюбленными глазами, не замечая ни коричневых пятен на лице, ни огромного живота, портившего фигуру.

— Никого не спросив, ворвались в школу, словно дикая орда, снимают портреты Вазова и Ботева, чтобы развесить на стенах портянки.

— Да что вы говорите? — удивленно спросил инженер, приподнявшись на стуле.

— При мне грязными ручищами содрали со стены карту Болгарии. Душа заболела, когда я увидела, что все топчут, ломают. В столовую, где бывало пылинки не найдешь, натаскали мешков с цементом, бочек, бидонов.

— Да что вы!

— Говорят, Солнышко распорядился!

Лицо Мары светилось девичьей красотой и еще чем-то, чего он не мог себе объяснить. У него совсем выскочило из головы, что Мара готовилась стать матерью.

— И что за человек этот Солнышко?! Как может коммунист, руководитель докатиться до такого!

Главный инженер никогда не видел Мару такой распаленной.

— Успокойтесь! Успокойтесь, пожалуйста! — заволновался инженер.

— Как можно быть спокойной! Прошу вас, скажите, чтобы немедленно освободили школу! Мы ведь только закончили ремонт, все побелили, покрасили. Люди мне этого не простят!.. Как я допустила… Да ведь пятно не только на меня ляжет, а на всю нашу партию!..

Мара от волнения задыхалась и вся дрожала.

— Садитесь! Очень прошу вас, сядьте! — умолял не на шутку встревоженный главный инженер.

— Я не могу! Не могу я быть спокойной, зная, что делается сейчас в школе!

И вдруг ей стало плохо… Она тяжело опустилась на стул и схватилась обеими руками за живот.

Главный инженер сорвал телефонную трубку и тревожным голосом стал кричать:

— Алло! Алло!

Маре становилось все хуже и хуже.

Главный инженер совсем растерялся, не зная, что предпринять — вызывать Орешец или скорую помощь.

— Вот, выпейте глоток воды!

Он дрожащей рукой поднес ей стакан, расплескивай воду. Она отпила глоток, и как-будто ей стало лучше…

— Извините, но я… — сказала она чуть слышно и опять схватилась за живот. — Мне не нужно было… — и встала, намереваясь идти, но у нее не было сил.

Главный инженер подвел ее к дивану.

— Пожалуйста, прилягте на диван! Вот так! Я сейчас вызову скорую. Не беспокойтесь! Сейчас приедет врач…

Мара безропотно легла. У нее начались схватки. Инженер подбежал к телефону:

— Алло, алло! Это больница? Дайте мне родильное отделение! Вы слышите? Родильное отделение! Да что у вас там происходит, почему не соединяете? Что-о?! Линия не работает? Алло! Девушка!

В поселке имелась больница с родильным отделением, но пока инженер бегал то к роженице, то к телефону, ребенок родился прямо здесь, у него в кабинете, на диване. Вякнул и плюхнулся прямо инженеру на руки. Тот держал его и не знал, что делать. Роженица, вся в поту, бледная, как стена, дрожала, кусая губы, а он держал ребенка и боялся его положить, чтобы позвонить по телефону. Вдруг в голове у него мелькнула мысль, что нужно отрезать пуповину. Ножницы у него были, но они лежали в среднем ящике стола, был и спирт. Но что делать с ребенком? Обессиленная мать пошевелила пальцем, и он все понял. Положив ребенка у ног матери, бросился к столу, взял ножницы, быстро достал спирт, облил их спиртом и подошел к Маре. Он как-то еще сообразил, что пуповину на всякий случай надо резать подальше от пупка. Щелкнул ножницами и перерезал тоненькую кишечку, тянувшуюся от ребенка к матери. Мать прижала младенца к груди, почувствовав теплоту его крошечного тельца, чуть шевельнула посиневшими губами, пытаясь улыбнуться, и потеряла сознание. Главный инженер глянул на голого ребенка и похолодел от испуга: «Он же простудится! Тут и до воспаления легких недолго!» Недолго думая, он снял с себя чистую белую сорочку и запеленал ребенка.

А мать ничего не видела и не слышала. Веки ее были плотно закрыты, как у неживой. Инженер был ни жив, ни мертв. Он подбежал к окну посмотреть, не едет ли скорая помощь, потом бросился к телефону, лихорадочно набрал номер. Ответа не было. Набрал второй раз, третий — ни ответа, ни привета. Он с сердцем швырнул трубку на рычаг.

— Две жизни погибают, а они там канитель разводят!.. Бюрократов развелось — хоть пруд пруди. Похлеще прежних.

Он выскочил в коридор, к лестнице, посмотрел вниз, что-то крикнул и вернулся к роженице.

Боялся оставить мать с ребенком одних, как бы чего не случилось…

Если бы все это случилось не здесь, на его глазах, а где-то в другом месте и ему кто-нибудь об этом рассказывал, главный инженер, очевидно, реагировал бы на это совершенно спокойно. Наверное, даже привел бы пример, как раньше, до народной власти, в селах женщины рожали без врачей и акушерок где придется: в поле на пашне, на дорогах — в пыли и грязи, и что и теперь еще есть такие суеверные женщины, которые боятся людей в белых халатах и прибегают к помощи бабок-повитух.

Но сейчас, когда ему самому пришлось попасть в такой переплет, он совсем растерялся. Тревога его росла. Эти проклятые ножницы, которыми он перерезал пуповину, казались ему ржавыми. Он рассматривал их на свету, придирчиво вглядываясь в каждое пятнышко, и убивался: «Что я наделал! Вдруг что-нибудь случится — я виноват во всем!» Ему пришло в голову, что уже началось заражение и пупок небось весь посинел. Он кинулся к ребеночку, развернул рубаху и — о, ужас: новорожденный был весь синий. Он совсем голову потерял от страха, ему показалось, что ребенок вот-вот умрет.

— Скорее! Скорее же! — повторял он в каком-то исступлении, как-будто кто-то мог его услышать.

— Что я наделал!? Что я наделал? — бегал он по комнате, схватившись за голову, весь бледный. Он чувствовал, что еще немного, и он грохнется на пол, потеряв сознание.

Никогда с ним такого не случалось, он умел владеть собой. Однажды, когда он руководил стройкой цементного завода, был такой случай. Он решил проверить, в порядке ли дробильный барабан, и влез туда. Механик, не зная, что инженер внутри, нажал на пусковую кнопку. Барабан медленно начал вращаться, но инженер не потерял самообладания, успел высунуть голову в отверстие и крикнуть: «Стойте! Внутри человек! Стойте!». Еще две-три секунды, и он был бы раздроблен… Много других неприятных историй с ним случалось, но такого…

Вначале он нашелся. Сделал все, что мог, но потом сам испугался того, что сделал.

Когда приехали врач и акушерка, инженер уже не метался по комнате. Он сидел у дивана без рубашки, в одном пиджаке, желтый, как лимон, ни жив, ни мертв от страха.

Ребенок спокойно посапывал у груди матери. Роженица, бледная, как стена, лежала без признаков жизни…

— Скорее!.. Скорее! — через силу выговорил инженер, все еще сжимая в руках ножницы.

Санитары быстро положили роженицу и ребенка на носилки и вынесли из кабинета.

Главный инженер, как был в одном пиджаке, надетом на голое тело, помчался вниз, точно он был отец ребенка. Но на площади, увидев, что машина уже далеко, опомнился и поднялся наверх, к себе. И тут же, терзаемый страхом и раскаянием, снова засел за телефон.

— Алло! Это родильное? Скажите, как ребенок? Все такой же синий или уже нет? Прошло?..

Дежурная что-то терпеливо ему объясняла, а у него уже срывался с губ новый вопрос:

— А мать как? Я не мог, понимаете, не мог сделать все как следует!.. Как она себя чувствует?

Его снова успокаивали, что все в порядке, ребенок и мать — в надежных руках, но он не унимался:

— Вы слушаете? Прошу вас, выслушайте меня! Я забыл сказать скорой помощи, что пуповину пришлось перерезать ножницами. Какими?.. Самыми обыкновенными, даже слегка ржавыми… Скажите, чтобы им немедленно сделали уколы против столбняка!..

Мозг его работал лихорадочно, припоминая все, что ему было известно о средствах борьбы с инфекцией.

— Может, нужны какие-нибудь более сильные лекарства, антибиотики. Если у вас нет, я позвоню в Софию… в Министерство здравоохранения…

И только когда ему из больницы сказали о чем-то, что касалось его самого, он растерянно опустился на стул…

— Мне? Почему мне? А-а-а! Да, да! Я успокоился! Спасибо! Большое спасибо!

Он звонил еще дважды и все спрашивал, все ли в порядке. И только окончательно убедившись в том, что ни матери, ни ребенку ничто не угрожает, он успокоился и сел за работу. Он даже придумал имя первому ребенку, родившемуся на заводе. Достав свою тетрадь, он не стал ее рвать, а открыл новую страницу и вывел неуверенным от волнения почерком слово «Пламен».

Пламен — Огонек, — так должны были назвать мальчика.

Он сидел над раскрытой тетрадью, барабаня пальцами по столу и глядя задумчиво вдаль. В голове его рождалось новое стихотворение. Резко зазвонил телефон. Инженер испуганно захлопнул тетрадь и схватил трубку. Он уже было подумал, что звонят из роддома, что с роженицей стряслась какая-нибудь беда, но, поднеся трубку к уху и услышав голос, успокоился. Неожиданно загудел гудок. Инженер вздрогнул. До конца смены было еще далеко. Что случилось? Кто распорядился и зачем? Он быстро спустился во двор и увидел большую толпу людей перед заводоуправлением.

— Праздник! У нас на заводе праздник! — радостно кричала Лидия, вскарабкавшаяся на стоящий сбоку трактор.

Инженер удивился: праздник, а он ничего не знает.

— На заводе родился первый ребенок! — объявила сияющая Лидия.

— Ты что ли его родила? Нам безотцовщина не нужна!

Но Лидия, пропустив мимо ушей эту реплику, сложив ладони рупором, старалась перекричать рев гудка:

— Мальчик родился! Учительница, наша сельская учительница здесь на заводе родила мальчика! Сельский мальчик родился на заводе! Сын завода!..

И толпа с радостным гамом направилась к родильному дому.

Инженер улыбался. И как это им пришло в голову! Ну и ну! А он-то — хорош! Сам принимал ребенка, а не мог догадаться сразу, отчего вдруг такое ликование.

Огромная корзина с цветами передавалась из рук в руки. Она плыла над головами рабочих, точно белый лебедь. Цветы всегда приносят радость, но Мара, увидев цветы, чуть не задохнулась от счастья, глаза ее заискрились, словно само солнце вплыло в палату вместе с цветами, разбившись на тысячи осколков. Слезы радости застлали ей глаза. Она приподняла малютку, который смешно морщил носик, как-будто хотел сообщить ей что-то радостное, но не мог… Мать поворачивала его личиком к цветам, словно хотела, чтобы он навсегда запомнил эту корзину, в которой ему принесли так много солнца. Никто ей не сказал, что эту корзину с цветами прислал инженер. Даже Лидии, которая внесла ее в палату и поставила у изголовья, ничего не было известно. Никто не знал, откуда выплыли эти цветы, которые рабочие принесли в роддом вместе с кучей пакетов, в которых были подарки новорожденному и матери.

Дянко, прибежавший в больницу, увидев преогромную корзину с цветами, был ошарашен. А сам он хоть бы один-единственный цветочек догадался принести! Неуклюже держа в руках небольшой газетный сверток, он направился к койке, где на белой как снег подушке, резко выделялись растрепавшиеся черные волосы да большие глаза на бледном изможденном лице жены.

Сверток прорвался, яблоки рассыпались на пол и покатились в разные стороны. Дянко, как истый крестьянин, в первую очередь подумал о еде. Видимо, поэтому, прежде чем подойти к жене, он бросился собирать яблоки. Собрав, положил яблоки на тумбочку, тщательно вытерев носовым платком каждое из них. И только после этого наклонился к жене и, глядя на ее бледное, без кровинки лицо, тихо спросил:

— Ну, как ты себя чувствуешь?

Голос его звучал взволнованно, ему было явно не по себе. Он говорил шепотом, стоял, не смея пошевельнуться, не зная, куда ступить. Переступал с ноги на ногу, облизывая пересохшие губы. Видно было, что он хотел что-то сказать и не мог. Такого еще ему не приходилось испытывать. Сын! У него есть сын! Да разве может быть на свете что-нибудь прекраснее? Он не смел и прикоснуться к жене, только, не отрываясь, смотрел в ее огромные, глубоко запавшие, усталые глаза и время от времени спрашивал шепотом:

— Ну, как ты?

— Ничего, — холодно отвечала ему Мара.

После небольшой паузы Дянко, вдруг спохватившись, спросил:

— А ребенок как?

— Спит!

— Покажи!

— Слишком поздно ты о нем вспомнил! Он спит в детском.

Слова Мары обожгли его точно крапива.

— Как ему не надоело спать? Эти крохи спят и днем, и ночью. Когда же я его увижу?

Она могла бы позвонить и попросить, чтобы принесли ребенка, как это сделала, когда пришли рабочие завода.

— Я… ты ведь знаешь, весь день на ногах, в поле. Света белого не вижу из-за этого села!.. Меня поздравляют, а я на радостях чуть не ошалел. Все бросил и… прямо сюда. Да ведь разве можно с пустыми руками? Заскочил в сад, нарвал яблок, и вот…

Он, наконец, решился взять жену за руку, но она резко отдернула ее.

— Оставь меня в покое! — прошептала Мара и отвернулась к стене.

Он испуганно оглянулся на дверь, не идет ли кто, положил ладонь на ее потный и холодный лоб, обтянутый прозрачной кожей. Ни один мускул не дрогнул на ее бледном лице.

— Иди!.. — еле шевеля губами, прошептала Мара.

— Да, да… я сейчас пойду! — сказал Дянко, которому было невдомек, какая жестокая обида жгла сердце жены. — Я пойду и принесу что-нибудь для ребенка…

Теперь он думал только о сыне.

— Не надо! Ничего не надо! — запротестовала Мара, нетерпеливо передернув плечами.

Но он продолжал настаивать на своем, так ничего и не поняв.

— Как же так? Чужие люди нанесли тебе всего, — и он кивнул головой на корзину с цветами и лежащие на тумбочке пакеты. — Да я для своего ребенка…

Она повернула к нему вспыхнувшее гневом лицо и внятно сказала:

— У тебя нет ребенка!

Он отшатнулся, часто заморгал глазами.

— Что ты говоришь, Мара, — произнес участливо и, наклонившись, опять положил ладонь ей на лоб. — Успокойся! Ты устала! Ты молодец! Вела себя, как герой, а теперь дело за мной, за отцом!

— Ты ему не отец!

Дянко оторопел. «Что она говорит? Как она может сказать такое?» Ведь он был у нее первым. Он хорошо помнил день, когда она отдалась ему. Мог точно назвать и день зачатия. А теперь вдруг такое отмочить! Кто же тогда отец, если не он.

— Раз ты мог в такой момент оставить меня одну, бросить на произвол судьбы, о каком ребенке может идти речь?

— А-а-а… Ты об этом? — радостно воскликнул Дянко. — Мара, пойми, я же ради твоего добра!

— Чужие люди мне сделали добро, а не ты! Они имеют право интересоваться моим ребенком, как своим, а тебе, который, оберегая свою шкуру, отказался и от меня и от ребенка, здесь делать нечего!

— Мара!

— Оставь меня в покое!..

Глаза ее наполнились слезами. Она отвернулась к стене и сквозь слезы крикнула:

— Уходи, я тебе сказала! И не приходи!

— Что ты хочешь?

— То что хотела, у меня есть! Ребенок есть, а тебя я и видеть не хочу!

— Что на тебя напало? Или со всеми роженицами так бывает?

— Нет, потому, что другие отцы так не поступают… Они не допускают, чтобы их жены рожали в чужих кабинетах…

— Я же тебе говорил… ты сама…

— Замолчи! Подумай лучше, на кого ты стал похож! Впрочем, ты сам сказал, что ты теперь «слуга»! Но мой ребенок не будет сыном слуги! Он родился в такое время, что будет…

Мара не выдержала и разрыдалась. Слезы душили ее, мешая говорить…

— Успокойся! Успокойся, пожалуйста! Это пройдет!.. — бормотал Дянко несвязно. — Это после родов! Еще хорошо, что все так обошлось!..

Он знал случаи, когда от родов умирали, сходили с ума… И он чуть не ляпнул: «Это еще ничего, могла бы и умом помешаться!», но вовремя спохватился и сказал:

— Ты потеряла много крови и перенервничала!

— Свою кровь и силы я отдала ребенку, и поэтому я говорю тебе, что у тебя нет ребенка! — вытерев слезы, ответила Мара и устало опустилась на подушку.

В это время в палату вошла сестра с ребенком на руках.

Она подала матери небольшой продолговатый сверток. Дянко почему-то пришло в голову, что он похож на кусок телячьей колбасы. А Мара преобразилась: щеки ее порозовели, глаза светились. Дянко никогда еще не видел ее такой. Она поцеловала ребенка и приложила его к груди. Только теперь Дянко увидел маленькое, величиной с кулак, личико сына, высунувшееся из мягкой, пушистой пеленки и напоминавшее мордочку ежика. Оно смешно рылось на груди матери, ища сосок. А Мара лежала вся трепет и умиление, ее просто нельзя было узнать! Словно какой-то особый свет озарил ее. Дянко подождал, пока малыш начал сосать, облегченно вздохнул, поспешно сдернул с головы шапку, которую, оказывается, забыл снять и собрался было идти.

— А… вы… как сюда попали? — спросила вдруг сестра.

— Да… через черный ход, — замялся Дянко.

— Иди домой! Запрещено ведь! Заразишь ребенка! — сказала Мара, не поднимая головы, а голос был теплый, ласковый и ему показалось, что она уже не гонит его, а просит остаться, не уходить…

Он закивал головой, развел руками, извиняясь почему-то не перед женой, а перед сестрой, и тихо на пальцах, вышел из палаты.

Выйдя на улицу, Дянко обернулся и долго смотрел на окна родильного дома, думая от том, как сильно он виноват перед Марой. Он зашагал в деревню с твердым намерением искупить свою вину, стать рабом ее и сына.

Дянко не мог уже стать прежним. Он был теперь словно отломанная от дерева ветка, с которой каждый мог делать, что хотел.

Больше всего он боялся, что Мара, характер которой был ему хорошо известен, не согласится жить с мужем-тряпкой, безропотно и покорно исполняющим волю начальства.

Хотя, с другой стороны, ему было известно, что любая женщина стремится держать мужа под каблуком. Упиваясь своей властью, женщины находят в этом некоторое утешение, расплату за все муки, которые выпали на их долю по воле природы.

Загрузка...