Все утро мы шагаем в сторону Городища, держа направление на юго-запад. Отец тащит по корням и выбоинам нагруженную тележку, одолженную у Плотников. Теперь, освободившись от тягостного присутствия Лиса, я надеюсь почувствовать легкость, уверенность, что смогу радостно проскакать — цок-цок! — всю дорогу до города, но у меня не получается.
Вчера друид хладнокровно перерезал горло одному из щенков клана Охотников. А все потому, что Охотник стал кляузничать на моего отца: тот, мол, не имеет права идти в Городище. Лис поднял руку, приказывая Охотнику замолчать, но он не унялся и брякнул, что отец даже дороги туда не знает. При воспоминании о том, как Лис сгреб щеночка за шкирку и сунул под мышку, у меня перехватывает дыхание. Друид вытянул руку и потребовал у Охотника кинжал, хотя этот песик был любимцем детворы клана Охотников. Щенок извивался и визжал, когда хлынула кровь, когда рукав Лиса расцвел алым, когда матери прижали к подолам плачущих детей.
Через плечо я поглядываю на дорогу, на хмурое лицо отца, вижу его напряжение, заметное по тому, как он сжимает ручки тележки. Я обо-рачивась к нему, семеню вперед спиной.
— Знаешь, что мне сказал Старец? — спрашиваю я, зная, с каким удовольствием отец говорит о своей юности.
— Даже не представляю.
— Он сказал, что когда-то в клане Кузнецов было тридцать четыре человека.
Я знаю, что численность клана сократилась после того, как родичи отца ушли воевать с римлянами, но все равно не могу представить себе род такой величины и такую глубину падения. Я ходила к Дольке — мы ведь с ней как сестры, — и она согласилась спросить у матери; та подтвердила.
— Давно это было. — Отец кивает. — Друид подбил моих родных отправиться на битву, в которой племена никогда не смогли бы одержать победу.
Для него время, прошедшее со времени вторжения, — это расселина, прорезавшая его жизнь, разделившая целое на две части: до римлян и после. В прежние времена наш клан был многочисленным, обладал положением и достатком. Теперь же нас гораздо меньше, мы нуждаемся — по крайней мере, по мнению отца. И тем не менее он не презирает римлян и не боится их, в отличие от матушки. Он открыт для всего нового, и это его свойство меня смущает. Да, он смотрит в будущее, уверенный в своем мастерстве — ему есть что предложить, — но раньше я не конца понимала его. Отец не возлагает вины за падение клана целиком и полностью на римлян, ибо именно настояние друида побудило его родичей ввязаться в бойню, и через пару дней с ними было покончено. Ибо не далее как вчера Лис напомнил нам о бессердечии друидов.
Я снова пытаюсь поднять его дух:
— Старец говорит, что Кузнецы трудятся больше, чем пчелы в гнезде.
Он кивает, улыбается краешком рта. Я цепляюсь каблуком за корень, спотыкаюсь, но удерживаюсь на ногах.
— Осторожнее, — говорит отец. — Лучше иди как следует.
— Мне нужно знать историю моей семьи. — Я продолжаю семенить спиной вперед.
Он очерчивает круг в воздухе, веля мне повернуться лицом к дороге.
Я опять спотыкаюсь, на этот раз несколько нарочито.
— А ты будешь рассказывать?
Он кивает, и я выполняю его приказ.
— Мне было четырнадцать, когда ушли сородичи, — говорит он. — Некоторое время я довольно неплохо справлялся, поставил на поток изготовление мечей, ножен и копий, и все это отвозилось Вождю в Городище.
— Купцами?
— Верно, — говорит он. — Но через полгода купцы стали говорить, что спрос на мои товары уменьшился. Я думал, мне просто нужно лучше работать и заказы возобновятся.
Я представляю мальчика из видения: вот он тянется к сверкающему предмету в сорочьем гнезде; разглядывает возле наковальни кончик копья, прикидывая, где нужно поправить скос.
— Старец говорит, что ты превзошел отца.
— Мастерство пришло не сразу.
— Он говорит, что ты великий дар клана, — не отстаю я.
— Купцам это было безразлично, — отвечает отец. — Они вернулись, но лишь для того, чтобы сказать: Вождь более не нуждается в моих безупречных клинках и замысловатых рукоятях. И все из-за римлян. — Он поправляет мех с водой у меня на плече и продолжает: — С самого начала римляне настаивали на добрососедских отношениях между племенами и наказывали вождей, которые не соглашались оставить давние распри и жить в мире.
С детства я слышала старинные повести о набегах на горцев и жителей долины. Но в мое время таких стычек уже не происходило.
— Воины Вождя больше не нуждались в оружии. Я сказал купцам, что возмещу убыток изготовлением домашней утвари, и потратил целую луну, выковывая оловянный кувшин. — Его голос затухает, переходит почти в шепот. — Он был прекрасен: выпуклое тулово сужалось к низу, украшенному завитками и виноградными гроздьями, обвивающими розетки. — Отец откашливается. — Но купцы едва взглянули. Половина доли пшеницы Вождя теперь уходит римлянам, сказали они. Даже он вынужден урезать расходы.
Не в привычках отца говорить так открыто, и это наводит меня на мысль о том, что присутствие Лиса стало для него неким переломным моментом.
— к где тот кувшин теперь? — спрашиваю я в надежде на продолжение рассказа.
— Его давно уж нет, — отвечает отец и после паузы добавляет: — Как и многого другого.
Эта часть падения моего клана — постепенное исчезновение имущества — мне известна. Старец, описывая прежнее изобилие нашей хижины, упоминал яркие шерстяные занавеси, множество столов и скамеек, меха, забитые посудой полки. Он сказал также, что мать моего отца слишком долго позволяла себе расточительство. Она держала стряпуху, заказывала мясо к завтраку, обеду и ужину, носила платья из лучшей шерсти. На оплату всего этого ушла роскошная домашняя утварь — оловянные кувшины. Купцы почти всякий раз покидали деревню на телегах, нагруженных вещами, которые она отбирала для обмена. За несколько лет полки хижины опустели, и супруга Старого Кузнеца, не в силах смириться с похлебкой без мяса, но и не желая сама унизиться до стряпни, умерла от лихорадки, которую пережили все болевшие ею болотники. Она испустила последний вздох и отправилась в Другой мир за луну до моего первого вздоха.
— Кувшин пропал, как и твои родные, — с тихой нежностью говорю я.
— Да.
Я прижимаю ладонь к груди:
— Благословен будь Праотец. — Бог пребывает среди наших предков, среди их душ, которые провожает в Другой мир. — Благословенно будь стадо его.
Я жду, пока отец тихо повторит за мной слова молитвы.
Затем я говорю:
— Я знаю про мужей клана.
— А про жен?
— Слышала разговоры.
— Толки о том, что моя мать была тяжелым человеком? — спрашивает отец. — Что без прислуги она стала особенно сурова к супругам моих братьев?
Вроде того. Старец рассказывал, что она нещадно их шпыняла. — Они были лишними ртами.
— Супруги братьев видели, что я работаю в кузне один — а я был тогда чуть старше тебя. Они знали, что купцов не впечатлил мой оловянный кувшин, поскольку за него я получил совсем крохи: пару брусков железа да отрез шерстяной ткани. Одна за другой женщины с детьми сбежали в Городище.
Похоже, неопределенность жизни вдали от дома пугала их меньше, нежели ясное понимание того, что ждало их на Черном озере.
Отец вздыхает:
— К тому времени, как мать переселилась в Другой мир, все они уже ушли.
Дальше мы шагаем молча, и, хотя отец у меня за спиной, мне ясно видно его страдание. Я осознаю это еще до того, как мысли отца — ррраз! — внезапно возникают у меня в голове, и впервые понимаю, каким бременем лежат на нем напутственные слова его матери: «Не оскорбляй память отца. Верни достоинство нашему роду».
Молчание между нами сгущается. Я волочу ногу, шелестя палой листвой. Поднимаю палку, хлещу по придорожным кустам. Тропа расширяется, и когда я замедляю шаг, чтобы пойти рядом с отцом, он наконец говорит:
— Я начал изготавливать простые котлы и кухонные ножи; купцы могли обменивать их в Городище. Я и гвозди делал — а мой отец отправлял Старого Плотника в кузни поплоше. — Он похлопывает по холщовому мешку, привязанному к коробу с гвоздями, который мы везем на тележке; сквозь ткань проступают изящные очертания бронзового блюда. — Прежде оно висело над входом в кузню.
Я представляю, как отец снимает блюдо, в последний раз проводит большим пальцем по выпуклым завиткам, вставкам алого стекла, а затем убирает с глаз подальше, туда, где изящное изделие больше не сможет насмехаться над его автором, кующим кухонные ножи и гвозди.
Мне приходит в голову, что в мешке может скрываться и другое творение отца — слишком маленькое, чтобы заметить его через холстину. Сейчас не совсем подходящий момент, но я дождусь возможности подтвердить догадку. «Отец, — скажу я, — можно мне подержать блюдо?» Он согласится. И только после того, как оно окажется в моих руках, под холстиной проступят очертания меньшего предмета — серебряного амулета, предназначенного завоевать сердце моей матери. Теперь отец везет его с собой, чтобы вернуть клану покровительство Вождя.
Я сжимаю руку отца, толкающую тележку, и он с улыбкой говорит:
— Мой отец устроил такой шум из-за этого блюда.
Я улыбаюсь в ответ, и мы идем дальше.
На второй день пути тропа то пропадает, то появляется снова. А может, это просто следы косули, что ходит на водопой к реке, которая лежит дальше к югу. Отец тянет тележку, щурится, выглядывая просвет в листве. И вот наконец на закате лес расступается, и мы видим извилистые берега и бревенчатый мост, за ним — только что засеянное огромное поле, а рядом — окруженное плетеной изгородью крупное поселение, которое так и называется: Бревенчатый Мост. Землю здесь, словно рана, рассекает каменная лента.
— Римская дорога! — вскрикиваю я, пытаясь взглядом оценить ее длину.
Один купец, приезжавший за колесами, с восторгом отзывался о римской дороге и даже нарисовал ее, проложенную прямо посреди грязи. Он рассказал, что сперва римляне прорыли канаву, наполнили ее щебнем, затем гравием, залили все это смесью воды, гравия и песка, а после добавили белый порошок под названием известь, благодаря которому смесь затвердела, как камень. А под конец, поведал он, этот прочный фундамент замостили булыжниками.
— Купец был прав, — говорит отец. — Римская дорога переживет века.
Еще этот купец сказал, будто римляне сослужили всем нам большую службу, проложив дороги, но я отчетливо вижу, что отсутствие удобных подходов делало Черное озеро в буквальном смысле недоступным для римских веяний. И я не уверена, что это плохо: не хочется, чтобы великое римское колесо докатилось до самых отдаленных уголков Британии, неся неведомый уклад.
В отдалении я различаю огромный холм Городища, до которого еще день пути. Я трогаю губы, затем еле заметную тропу, все еще потрясенная увиденным. Расстилающаяся впереди дорога вымощена булыжниками, плотно, как зубы, сцепившимися друг с другом.
Ночью мы растягиваемся на земле, на постели из клевера, под крышей звездного неба. Больше никакого кишащего комарьем подлеска, как прошлой ночью, никакого гнетущего лесного полога, никакой неуверенности насчет направления. Но главное — никакого Лиса. На таком расстоянии друид с ножом у моего горла и его жестокая расправа над щенком больше не пугают меня, да и отца, видимо, тоже. Переплетя пальцы на затылке, он непрерывно зевает.
— Отец, — говорю я, — позволь мне подержать блюдо.
Я готова выпрашивать, доказывать, что это мой последний шанс поглядеть на вещь, если Вождь захочет забрать ее себе, но отец без всяких уговоров вытягивает холщовый мешок из-под кожаною плаща, которым обернуты наши припасы. Я впиваюсь взглядом в холстину в надежде высмотреть контуры амулета, когда отец достанет блюдо.
Но он поднимает мешок и, даже не распуская завязок, протягивает мне.
Я похлопываю по холстине, ощущаю поверхность блюда, верхнюю и нижнюю, — но больше в мешке ничего нет. Пальцы шарят по ушам, но нащупывают лишь пустоту.
— Ты чего? — говорит отец.
— Ничего.
— Давай помогу, — предлагает он, приподнимаясь.
Я не двигаюсь.
— У тебя такой разочарованный вид, — замечает он.
— Я решила… — Я прикусываю губу.
— Что?
— Я решила, что там еще и амулет.
Отец меняется в лице, вскидывает голову, хмурит брови.
— Амулет?
— Я решила, ты захочешь показать его Вождю. Матушка говорила мне: «Смотришь на него и диву даешься: уж не боги ли тут руку приложили».
Он глядит на меня с прежним изумлением.
— Она так сказала?
Я киваю.
— Что еще она сказала?
Мне ужасно хочется ответить, что еще она назвала амулет «чудом» и «прекрасной вещью» и что говорила, будто в наших землях нет кузнеца искуснее моего отца, но я молчу, потому что ничего такого матушка не говорила.
— Она сказала, что пожертвовала его Матери-Земле? — Он переворачивается со спины на бок, подпирает голову рукой.
— Я знаю эту историю, как и всякий другой в деревне.
Отец раскрывает ладонь навстречу звездам.
— И тем не менее ты ожидала, что найдешь его в мешке?
Он знает о моем даре и принимает его, и все же я предпочла бы умолчать, что видела, как он подростком тянулся к сорочьему гнезду. И я отвечаю ложью — в сущности, почти правдой:
— Не хочется верить слухам.
Я подсчитываю, сколько раз вздымается и опадает его грудь — трижды.
— Так или иначе, — говорит отец, — амулета у меня нет.
— Как это?
Теперь я насчитываю шесть вдохов и выдохов, потом он переворачивается на спину и, не отрывая глаз от звезд, говорит:
— Я свалял дурака в тот вечер, когда римляне пришли на Черное озеро.
Глубже погрузив руки в клевер, я отзываюсь:
— Ты вел себя очень храбро.
— Помнишь римлянина, который показал мне свои латы?
— Да.
Звезды над головой сияют, и каждая блестит так, словно это солнце играет на далеком клинке.
Отец молчит, и я начинаю опасаться, что он вспоминает хитроумное устройство панциря, но тут слышу ответ:
— Я осмелел из-за его доброжелательности. Казалось, он чувствовал себя обязанным после припарок твоей матушки. Он признался, что она напоминает ему знакомую девушку. Та же грация, сказал он.
Я жду.
— Я вышел за ним на улицу, чтобы показать амулет. И попросил отнести вещицу своему вождю: вдруг тот закажет мне меч или бляху на щит.
Я вспоминаю, как отец нерешительно топтался в дверях, глядя вслед римлянам. Думал ли он, выходя в темноту ночи, о последних словах своей матери: «Не оскорбляй память отца. Верни достоинство нашему роду»? Я сидела тогда, не в силах ничем заниматься, с отчаянием ожидая, когда он войдет в дом, и он пришел мрачнее тучи.
— Он огрызнулся, тот римлянин. Сказал, что ими командует не вождь, а легат и что он плевать хотел на любое изделие, если оно изготовлено не римским мастером. — Отец выдыхает сквозь стиснутые губы. — А потом отнял у меня амулет и пригрозил кинжалом, когда я потребовал вернуть крест.
Я думаю о римлянине, легким шагом уходящем в ночь, словно он не сжимал в кулаке украденную вещь — плод чужого труда.
— Твоя матушка ничего об этом не знает. — Отец с виноватым видом пожимает плечами, и я поражаюсь тому, что он сохранил тайну: мне казалось, что у нас только матушка горазда на секреты. Хотя я понимаю, отчего он молчит. Матушка заявила, что бросила амулет в болото, и отец не может признаться, что нашел его, не обнаружив тем самым ее лжи.
— Не буди младенца, пока он спит, — говорю я, и он кивает. В глазах у него, как в стекле, отражается сияние звезд.
Мы вдыхаем сладость клевера, прислушиваемся к уханью совы в отдалении.
— Путеводная, — говорю я, указывая на звезду, ярко сияющую в полуночном небе.
— Ты помнишь?
— Да. — Я словно воочию вижу нашу маленькую семью в точно такую же чудесную ночь.
Матушка лежала на шерстяном одеяле, я — головой у нее на животе, и она учила меня, как определять путеводную звезду. Она объясняла, что такая звезда стоит неподвижно в плывущем по кругу небосводе и всегда указывает путь на север. Отец сидел на корточках, вороша огонь, и в ту великолепную ночь его совсем не волновало, что определять звезды матушку научил Арк.