Выйдя из хижины, где матушка жила в детстве, я вижу, что у нашей двери стоит не кто иной, как Охотник, и незаметно пячусь назад. Он не приходил уже много лун, и я не видела его с тех пор, как вернулась из Городища. Я отмечаю его позу — грудь выпячена, как у разгоряченного быка, — затем пробираюсь задами к своей хижине, прокрадываюсь вдоль стены и оттуда беспрепятственно наблюдаю за ним, стоящим у двери вполоборота ко мне.
— Я думал, мы можем потолковать, — говорит он.
Из-за двери до меня доносится голос отца:
— Ну, я слушаю.
Теперь больше, чем когда-либо, я люблю ходить в хижину матушки — там можно пересидеть те вечера, когда поблизости рыщет Лис. Никто не умеет развлечь лучше, чем Старец. Он рассказывает истории: про дары Арка — раков и беличье мясо, спасшие матушке жизнь в самую ужасную из всех Зябей; про обещание достать столько яиц, чтобы ребра матушки перестали выпирать. Старец интересуется моей табличкой, смотрит, как я процарапываю в воске «ХРОМШ» — пять знаков, которые Везун показал моему отцу в Городище.
Старец повторяет за мной, когда я произношу: «Хэ-рэ-о-мэ-ше», и указывает на знак, соответствующий каждому звуку. Наконец он морщится, сгибает и разгибает ногу, ожидая вопроса о его больном колене. Только что я пообещала Старцу: «Сейчас принесу тебе еще мази из лапчатки. Слетаю как на крыльях».
Охотник вскидывает голову.
— Твои колышки, — говорит он. — Я видел такие же в Городище.
Отец полностью показывается из-за двери и прикрывает ее за собой. Я вжимаюсь в изогнутую стену.
— Это римские, — говорит Охотник.
— Я слыхал твою похвальбу, — отвечает отец. — И помню того кабана, что ты сменял на кувшин, ударив по рукам с римлянином.
— После того, как пришел Лис, никаких сделок не было. Лис говорит, это измена.
Отец складывает на груди руки, и я понимаю, насколько Охотник цепляется за прежние времена на Черном озере, времена до римлян, когда он был первым человеком, а моя семья прозябала в унижении, когда на руке матушки еще не было браслета.
— Лис может узнать, — говорит Охотник. — Про твои колышки.
— От тебя?
Охотник пожимает плечами, мнется, словно собираясь уходить.
Отец хватает его за рубаху:
— Кабанятина и оленина, которую ты обмениваешь в Городище: думаешь, ни один кусочек не найдет дороги в Вироконий?
Охотник тяжело дышит.
Отец наседает:
— Значит, нельзя поставлять колышки, которыми римляне крепят свои палатки? Нельзя кормить римлян? Я должен посоветовать Лису запретить всем нам совершать мену в Городище?
Охотник поспешно отводит глаза:
— Я только хотел сказать, чтобы ты был осторожен.
— Конечно.
Отец отпускает его; Охотник делает несколько шагов в сторону, затем еще несколько. Отойдя на безопасное расстояние, снова выпячивает грудь и сплевывает:
— Не говори, что я не предупреждал.
Когда он поворачивается, отец вытирает ладони о штаны, словно вымазал их в грязи.
Как же я ненавижу Охотника! С каким удовольствием я лишила бы его отвара из корня одуванчиков, благодаря которому его не в меру румяное лицо не лопается от крови. Он знает, какую опасность для меня несет Лис. Не может не знать. Он знает, какая беда случится, если ярость Лиса выльется на моего отца, и тем не менее стоит у нашего порога, угрожая этой самой яростью! Может, он настолько жаждет вернуть былое положение, что готов на все, лишь бы навредить отцу?
Отец смотрит на прогалину, глубоко и ровно дышит. Он обучил меня этому приему, когда я была еще маленькой. Тогда на прогалину, хрюкая и роя землю, забрел вепрь, и я до смерти перепугалась. «Я знаю, как справиться со страхом», — сказал отец.
Я подскакиваю на лежаке: видение — море крови — вернулось. Такое знакомое «здесь и сейчас». Сердце отчаянно колотится в груди. По рукам и ногам разливается усталость, горло пересохло — видимо, я только что билась и кричала.
В видении берег этого жуткого моря кишел друидами в белых одеждах; одни жрецы были согбенные, изувеченные старостью, другие воздевали руки и обращали лица к небесам, выкрикивая заклинания. Между друидами сновали одетые в черное женщины, завывая, размахивая головнями, припадая к краю платья своих повелителей. На побережье люди в сверкающей броне извергались из плоскодонных судов и, укрывшись за стеной из щитов, слаженным маршем продвигались в глубь острова. Друиды со слезящимися глазами, стеная, даже не пытались задержать сталь, вонзающуюся им в грудь. Безбородые ученики бросали отчаянные взгляды на своих наставников, ожидая сигнала к сопротивлению, но его не было. Прислужницы разбегались, вопя и рыдая, когда их сбивали с ног и опрокидывали на спину, чтобы они успели пережить ужас от занесенного над ними кинжала. Хлестала кровь, заливала плоские камни, впитывалась в плотно утоптанный песок, собиралась в ручьи, устремляющиеся к морю.
Я чувствую, как матушка покачивает меня, гладит по волосам, приговаривает: «Очнись, доченька. Очнись». Отец сидит рядом на корточках, положив руку на мою искалеченную ногу, укрытую шерстяным одеялом; в другой руке у него лучина. Я зажимаю рог ладонями, потом говорю;
— Теперь люди со щитами были в лодках. Друиды ждали на берегу, они подняли руки к небу и молились богам. Они не сопротивлялись. Их всех порубили. Всех до единого.
Родители оборачиваются ко входу в мою спальную нишу, и я обнаруживаю, что мы не одни: Плотник, Пастух и Дубильщик прикасаются к губам, тянутся к тростнику под ногами. Охотник стоит, скрестив руки на груди. Лис отходит от мастеров в полумрак, освещаемый теплым сиянием лучины. Мой ночной кошмар отвлек людей от вечерней рацеи у нашего очага.
— Сколько их? — спрашивает Лис.
Теперь, полностью проснувшись, я колеблюсь. Стоит ли подтверждать перед всеми этими людьми слухи о своем пророческом даре?
Пока вспахивались и засевались поля, ни Долька, ни другие ни словом не обмолвились о змеиных костях или поверженных сородичах, и я решила, что известие о ложном предсказании не вышло за пределы Долькиной семьи. Но после того как поля вовсю зазеленели, я узнала от Вторуши, что ошибалась.
Когда он подошел, я сидела на скамейке у двери хижины, луща горох. Он уселся рядом со мной и сказал:
— Твой отец однажды потерял всех родных из-за того, что друид подбил их на поход. И все же он вместе со всеми поднимает кружку, когда Лис выкрикивает свои любимые призывы: «Праведная месть!», «Свобода!» или «Римляне слишком уж распустили руки!». Я, знаешь ли, наблюдал за ним, за твоим отцом, и он не выказывает рвения больше положенного. Он, конечно, может сидеть по левую руку от Лиса и ковать для него кинжалы, но восстания не поддерживает. Это точно.
Я зажмуриваюсь, прислоняюсь затылком к глинобитной стене.
— Послушай, — продолжает Вторуша так ласково, что я знаю: он не собирается огорчать меня. — Лис уже обвинял в трусости любого, кто не хочет присоединиться к его восстанию. И потом, он пообещает наказать всякого, кто останется возделывать пшеницу, которая всем нам нужна, чтобы выжить. Твой отец — наша самая большая надежда.
Я раскрываю глаза, выпрямляюсь:
— Но что он может сделать?
— Постарайся вразумить Лиса. — Он поворачивается на скамье, смотрит мне в лицо: — Это правда, что я слышал? Ты предвидишь поражение?
И тут слова начинают хлестать из меня, как ручей из высокой расщелины: переполенная долина, стена из щитов, ломящиеся вперед люди в сверкающих доспехах, насмешливый рот Лиса и прищуренные, исполненные ярости глаза.
— Вот почему Лапушку принесли в жертву: я сказала ему то, чего он не хотел слышать.
Вторуша встает, прохаживается вдоль скамьи, возвращается.
— Он одержимый, этот Лис, — говорит он, снова плюхаясь рядом со мной. — Он не умеет рассуждать разумно. И не способен представить, что кто-то может быть не согласен с ним. — Вторуша кладет руку мне на колени: — Если кто спросит про то предсказание, говори, что все придумала.
Расскажи мне, говорит Лис, присаживаясь на корточки у моего лежака.
— Море сделалось красным.
— Море?
— Море вокруг Священного острова[11]. Откуда-то я знаю.
— Опиши лодки.
Видения посещают меня давно, и я привыкла думать, что их насылает благожелательная рука: в них мне открываются места, где лежат красивые камешки; лощина, где вскоре можно будет собирать сморчки. И разве я плохо распорядилась видением сарая Везуна и его набитых товарами складов? Но, возможно, это слабый довод, если отцу постоянно приходится выгребать римские колышки из корыта с водой и прятать их между очагом и стеной. Теперь мне кажется, что видения направляет не только добрая, но и злая рука.
Я вспоминаю Лапушку на каменном алтаре, ее застывшие желтые глаза, навсегда потускневшие, потому что я описала предвидение, которое не устраивало друида.
— Лодки сплетены из ивы, — отвечаю я, вспоминая единственный виденный мною коракл[12]. Она вмещает одного человека и построена из гнутых ивовых прутьев, покрытых шкурами и промазанных дегтем для водостойкости. — Вроде тех, которые привязаны здесь, у гати.
Лис замахивается, словно собираясь дать оплеуху завравшейся девчонке, но отец перехватывает бледное запястье друида.
Матушка прячет лицо в ладонях.
— Говори правду, Хромуша, — велит она, и отец кивает.
Я откашливаюсь, начинаю снова:
— Корабли сделаны из досок. Днища плоские.
Рука Лиса обмякает, и отец разжимает хватку.
— Такие корабли римляне используют на мелководье, — говорит Лис. Затем его голос наливается силой: — Мы позволили римлянам ступить на наш остров. Мы богатеем, кормя и привечая тех, кто порабощает нас, кто желает искоренить наших законодателей, наших хранителей истории, наших звездочетов, наших мыслителей — верховных жрецов, кто прорицает волю наших богов.
Его жесткий взгляд переходит на отца. Лис поднимает бровь, словно сомневаясь, что отец не связан с предательским ремеслом.
Я гляжу на Охотника, приходившего с угрозами, намекнувшего, что Лис может узнать о римских колышках. Мне кажется, что даже Охотник не падет так низко, но он прячет виноватые глаза от семьи, которую подверг опасности. Он глядит себе под ноги, отчего мое сердце, уже и так перешедшее на рысь, пускается в галоп.
— Ступайте! — рычит Лис. — Вы все!
Когда мастера торопливо покидают мою нишу, из светового ореола возникает друид и начинает расхаживать у очага, останавливаясь, чтобы подбросить поленьев, раздувая огонь, пока тот не разгорается. Он расхаживает, а мы втроем жмемся друг к другу на моем лежаке: матушка с одной стороны от меня, свернувшейся клубком, отец — с другой. Мать гладит меня по волосам, отец — по спине. Дважды их пальцы сплетаются. Во второй раз они не разжимают рук, встретившихся на моем искалеченном бедре, и вскоре меня накрывает беспокойный сон.
Лис уезжает с первыми лучами солнца. Слышится громкое ржание и пофыркивание его коня, затем перестук копыт. Я поворачиваюсь, тянусь к шерстяной занавеске, скрывающей родителей от моего взора. Поднимаю нижний край как раз в тот момент, когда матушка, подобрав подол, опускается на колени прямо перед отцом. Он сидит на скамье, и я вижу лишь его ссутулившуюся спину. Отец похлопывает по месту рядом с собой, но она даже не поднимает опухших глаз с покрасневшими веками, и он берет ее за руку. Но после такой ночи матушка слепа к его зову и не поднимается с колен.
— Он вернется, — говорит отец.
— Да.
— У нас мало времени.
Я ожидаю, что родители, склонившись друг к другу, станут строить догадки о том, сколько известно Лису насчет колышков и какую месть он может измыслить; будут задаваться вопросом, куца он сбежал, скачет ли на Священный остров и сможем ли мы избавиться от него и от великой тревоги, которую он обрушил на всех нас. Но они этого не делают. Матушка закрывает лицо руками, качает головой.
— Я обманула тебя, Кузнец, — говорит она. — Изъян Хромуши — это мое наказание.
Я вспоминаю о признании, которое она не успела сделать из-за удара молнии — в то утро, когда ушел Щуплик.
— Набожа.
— Это было давно, — продолжает она. — Я так убивалась по Арку.
Они редко говорят об Арке. И когда матушка произносит его имя, я настораживаюсь, пытаясь выхватить из тумана что-нибудь определенное.
«— Я стала забывать его.
— Набожа, — перебивает отец, качая головой. — Я не желаю этого слышать.
И тогда я начинаю понимать. Вот в чем дело. Настороженность отца имеет основания: когда он слышит ночные вздохи матери, то сразу думает об Арке. Даже уйдя навсегда, Арк не оставляет нас.
Я отпускаю край занавеса, и он падает, скрывая мой лежак. «Прекрати, — мысленно умоляю я мать. — Оставь его в покое».
Давясь слезами, она продолжает:
— Я была надломлена горем. Хотела, чтобы меня забрали в Другой мир.
Скрип скамьи: отец встает. Шорох тростника под ногами, яростный шепот сквозь стиснутые зубы:
— Я сказал, что не желаю слышать.
Дверь со свистом распахивается, а затем глухо захлопывается за ним.