ГЛАВА 14 ХРОМУША

Утром нам с отцом не верится, что до Городища еще целый день пути, но когда солнце входит в зенит, наша цель по-прежнему далека. Но вот наконец я могу различить земляные насыпи, окружающие высокий холм, и частокол на вершине.

— Вот так дорога, — в который уже раз говорит отец. — Ты заметила, что она слегка выпуклая? Это чтобы после дождя лужи не застаивались.

Мне смешно, что он до сих пор восхищается ею, хотя, по правде говоря, дорога и впрямь превосходная: прямая, как хвост падающей звезды, гладкая, как поверхность наковальни, и действительно сухая, как соль.

После полудня, ближе к вечеру, мы проходим мимо загонов для овец и бессчетных стад крупного скота.

— Собственность Вождя? — спрашиваю я, и отец кивает.

Дорога расширяется, и мы оказываемся среди скопления лачуг и ветхих прилавков, где торгуют мясом свежезаколотых ягнят и свиней, готовыми копьями и топорами, глиняными сосудами и даже пшеничным пивом, разлитым в кружки.

Суета неприятно поражает меня: резвящиеся дети и шныряющие собаки, крикливые купцы и торгующиеся женщины, скрипящие телеги, дребезжащие товары. У меня разбегаются глаза, но вот взгляд наконец останавливается на одном из прилавков, хотя голова по-прежнему идет кругом.

— Сколько яиц! — ахаю я, всплеснув руками.

Яйца — их по меньшей мере раз в пятьдесят больше, чем я когда-либо видела за раз, — уложены в плоские корзины, выставленные на прилавке перед входом в палатку.

— Посмотри на куропаток. — Отец указывает на балки, плотно увешанные дичью.

Взгляд перебегает с куропаток на заднюю стенку палатки. Дерево покрыто вырезанными на нем черточками: некоторые изогнутые, другие косые, третьи стоят прямо или лежат.

— Что это? — спрашиваю я.

— Думаю, слова.

— Изображения слов? — Я хмурюсь.

— Знаки. Каждый из них обозначает звук, а вместе они образуют слово. Один купец мне объяснял. Клялся, что римляне высекают слова на дереве и в камне уже сотни лет.

Я все еще растеряна, и он видит это по моему лицу.

— Скажи какое-нибудь слово, — предлагаем ОН.

— Птица.

— Пэ. Тэ. И. Цэ. А. Каждый из этих звуков имеет свой знак. Ты соединяешь один значок с другим, и получается «п-т-и-ц-а».

Мы шагаем в молчании, пока я пытаюсь разгадать значение тех черточек. Возможно, там написано «куропатки», но мне кажется, это напрасный труд, ведь достаточно просто раскрыть глаза и увидеть, что это куропатки. Может, там значится «свежие» или еще какой-нибудь соблазн, но разве человек не понюхает птицу сам, несмотря на всяческие заверения? Но потом я вспоминаю, что отец рассказывал о маленьких металлических кружочках, на которые римляне обменивают товары; такие кружочки называются монеты. Возможно, знаки сообщают римскому воину, явившемуся в Городище из Вирокония, что три кружочка — или шесть — обменивают на одну куропатку. До чего же я невежественна! И отец мой тоже, и все соплеменники, если подумать, — : за исключением разве что тех немногих, кто научился разгадывать римские знаки, кто знает ценность монет.

Говорят, что римляне используют эти знаки, чтобы записывать свою историю на вечные времена, — добавляет отец.

У друидов такой системы знаков нет. Они удерживают нашу историю у себя в памяти, вместе с законами и накопленными знаниями о мире.

Я вдруг понимаю, как непрочны хранимые ими сведения, как легко их извратить или утратить. Насколько лучше, когда слова вырезаны на дереве.

Я представляю огромную коллекцию деревянных дощечек, на которых записана вся история Британии. Представляю, как кто-то разбирает письмена, читает их вслух. Больше не нужно ждать появления барда. Не нужно ломать голову над тем, правда или вымысел все эти древние слова, которые он выпевает.

— Римляне столько всего знают!

— Ничего такого, чему мы не можем обучиться, — возражает отец. — Может быть, когда-нибудь ты запишешь, как готовить снадобья Матери-Земли.

— Не представляю такого! — Матушка разгневалась бы. Недавно отцу удалось закалить клинок, и он сказал, что очень хотел бы провести денек в римской кузне. Лицо матери, которая в этот момент перетирала пестом корешки для мази, исказилось от ярости.

Отца снова зазывают торговцы, но он, уже умудренный опытом, не подходит к палатке, не берет в руки костяной гребень или лезвие для бритья. Я знаю, он хочет приглядеться к выставленным железным товарам, может быть, даже показать какой-нибудь свой котелок, но он лишь говорит:

— Сперва Вождь. — И мы проходим дальше.

— Смотри. — Я указываю на прилавок, у которого собрались трое римлян.

Они кричат и толкаются, осушают кружки и протягивают их купцу, чтобы тот снова их наполнил. Сегодня они без щитов и мечей. Только смуглая кожа и кинжалы на поясе выдают в них римских солдат, приехавших в отпуск из Виро-кония.

Отец оттесняет меня в сторонку, подальше от разгулявшихся мужчин. Я завороженно гляжу, как один из них хватает с соседнего прилавка яйцо, разбивает его о край своей кружки, запрокидывает голову и вытряхивает содержимое в широко раскрытый рот. Желток и тягучий белок ползут из скорлупы, падают в жадную пасть. Он глотает, и собратья-солдаты, хлопая себя по ляжкам, гогочут так, словно никогда не видели более уморительного трюка. Римлянин хватает второе яйцо, затем еще одно и еще. Каждое передается по рукам, а затем его проглатывают под хор одобрительных выкриков.

Торговец в отчаянии ломает руки. Лицо его искажает тревога. Он отодвигает корзину с яйцами подальше от солдата, ведь дюжина яиц уже потеряна. И вот солдат протягивает руку и обнаруживает, что корзины рядом нет. Он подходит к торговцу. Они о чем-то говорят, после чего римлянин хватается за рукоять кинжала — и торговец широким жестом простирает руку к корзине.

Солдат дергает ее к себе и начинает швырять яйца на улицу, пока от всего запаса не остаются только желтовато-белесая слякоть и скорлупа на аккуратных булыжниках римской мостовой.

— Ни стыда у них ни совести, — шепчу я.

Отец качает головой:

— Позор.

Мы идем по дороге к центру города, не останавливаясь и не замедляя шага, до тех пор пока у нас на пути вдруг не возникает худой человек со впалой грудью.

— Кузнец, — определяет он, указывая раскрытой ладонью на груженую тележку. Потом поворачивается ко мне: — Хорошенькие глазки.

— Дай пройти, — требует отец.

— Ты пришел торговать, и я могу тебе помочь. Я знаю здешние порядки. Ты совсем один в Городище, новичок, легкая добыча для мошенников.

Незнакомец и сам смахивает на мошенника: крючковатый нос и глубоко посаженные глаза — чисто сарыч!

Отец делает шаг к нему. Его крепкая грудь почти упирается в острый подбородок незнакомца.

— Я знаю цену своему товару.

— Пойду-ка я с тобой, W говорит сарыч и отступает, приглашая жестом следовать за ним.

Отец легонько подталкивает меня, и я понимаю, что мне опять лучше встать впереди него.

— Человек Вождя тебя не примет, — говорит сарыч. — У него теперь и для своих-то кузнецов работы нет, раз уж римляне запретили даже драки между племенами. И ничем хорошим это для Вождя не кончилось: бездельная родня день-деньской болтается по двору, лопает его черешню и пьет его пиво, и хоть бы стычка какая, чтобы тоску развеять. Я уж молчу, что римляне забирают половину хозяйской пшеницы. — Некоторое время сарыч идет в ногу с нами, но потом забегает на пару шагов вперед, поворачивается ко мне и говорит: — Ты черешни, небось, даже никогда не пробовала. По лицу твоему вижу. Плоды маленькие, темнокрасные, как дикие яблочки, но мясистые и сладкие. Их привезли римляне. И оливковое масло — другое новшество. Прекрасное, нежное и на вкус приятное.

Какой хитроумный ход: он использует все эти непонятные слова, чтобы мы с отцом почувствовали себя деревенщиной? Я продолжаю глядеть прямо перед собой.

— Меня зовут Везуном, — говорит сарыч, останавливаясь. — Когда созреете для торговли, разыщите меня позади прилавка рыбника.

Мы идем вперед. Отец нацелился на кое-что повыше, нежели сделка с мошенником, ютящимся позади прилавка торговца рыбой. Мы проходим через дощатые ворота, возведенные между крепостными валами у подножия Городища, и начинаем взбираться на высокий холм.

За частоколом, окружающим вершину, — массивная бревенчатая кузня с островерхой крышей и двадцать три круглые хижины, все просторные, в свежей побелке и украшенные росписью: полоски цвета охры, ярко-красные спирали, черные завитки. Я понимаю, что Вождь вовсе не так обеднел, как уверяет Везун. На мгновение мы застываем, озирая пологие холмы, бесконечные поля пшеницы, несметные стада овец, туман, скрадывающий сумятицу и буйство торговли внизу. Плечи отца распрямляются. Он улыбается.

Кузня не заперта. Мы несмело топчемся у тяжелой дубовой двери, обитой железными полосами. Я вижу, как загораются глаза у отца при виде очередного чуда: здесь есть и громадный горн, к которому можно подойти с любой стороны, и продолговатые чаны с водой, и шесть нагнетательных мехов, ловко подвешенных на стропилах, а еще стена, увешанная молотками, щипцами, долотами, точилами и обжимками всех размеров и форм. Заметив железный кувшин с покрытым эмалью ободом, отец принимается изучать его.

— Моя работа лучше, — говорит он упавшим голосом.

Видит ли он, как и я, что из десятка наковален заняты только три?

Кузнец с пузом завзятого выпивохи поднимает голову от наковальни и кривит в усмешке рот. Он приближается к нам не спеша, переваливаясь с ноги на ногу, но не выпуская из руки кувалды. Толстяк представляется отцу главным кузнецом, не давая себе труда даже мельком глянуть на меня. Усмехается, когда отец не может сказать, кто нас пропустил, поскольку ворота вообще не охранялись.

— Посмотри на себя! — Главный кузнец вздергивает подбородок. — Одет как батрак и тачку тащишь. Позоришь наше дело.

Улыбка отца исчезает. Несомненно, мое присутствие лишь усиливает его позор.

— Мне подождать на улице? — говорю я.

Отец протягивает главному кузнецу холщовый мешок.

— Уходи! — Толстяк злобно брызжет слюной ему в лицо. — Убирайся!

Я вижу, что отцу хочется вытереть щеки, но он сдерживается. Расправив плечи, он показывает на кувшин.

— Эмалевый ободок, — говорит он. — Я могу лучше. Края…

Главный кузнец раздувает ноздри.

— Я из клана Кузнецов с Черного озера, — продолжает отец.

Главный кузнец постукивает кувалдой по раскрытой ладони.

— Некогда Вождь предпочитал мою работу всем другим.

Теперь главный кузнец уже заносит кувалду. Его глаза явно говорят о том, что он намерен раздробить череп нахальному побирушке.

Пока мы спускаемся с холма, сердце у меня обливается кровью. Мы шагаем в молчании, и я размышляю. Вспоминает ли сейчас отец слова своей матери? Или думает об изношенном платье матушки, о ее нерешительности, когда он хочет обнять ее? Я не могу различить его мысли.

— Матушку не тревожит, что мы иногда остаемся без мяса, — говорю я.

Его взгляд не отрывается от земли, направленный на шаг вперед.

— Охотнику следовало помолчать, — продолжаю я.

Он бросает на меня быстрый взгляд.

— Мой плащ продержится еще год.

Молчание.

Порой отец говорит, что упрямством даже железо можно ковать. Но не сегодня. Сегодня железо не сдается.

Мы плетемся по дороге, таща за собой тележку, и наконец снова погружаемся в разноголосицу торговых рядов. Отец не глядит ни вправо, ни влево, не оценивает выставленные на продажу кованые изделия, не прикидывает своих возможностей. Он смотрит себе под ноги, и я тоже, пока в нос мне не ударяет вонь рыбного лотка. Позади прилавка — сбитый из досок сарайчик Везуна: узкий, не больше шести шагов в ширину. Тем не менее, судя по разной степени обшарпанности досок, сарайчик дважды увеличивали в размерах. Я вдруг понимаю, что знаю это помещение. Я видела его битком набитое внутреннее пространство, путаницу узких проходов между товарами. Видение из прошлого, до этого момента не имевшее никакого смысла. Я толкаю отца локтем в бок.

— Смотри, — говорю я, показывая на сарайчик.

Он едва взглядывает.

— Похоже, его торговля процветает.

Отец не отклоняется от своего пути.

Я представляю наше возвращение на Черное озеро: вижу, как морщится отец, когда Охотник пускается в рассуждения о богатстве, сыплющемся с неба в Городище, только мешок подставляй; как он опускает голову, когда Лис глумится над кузнецом, не способным сбыть товар.

При одной только мысли о друиде, который опять будет рядом, у меня перехватывает горло. Дрогнувшим голосом я говорю:

— Неспроста его зовут Везуном.

— Ну да, — кивает отец. — Ну да.

Интересно, а что случилось бы, не начни я приставать к нему? Решился бы он сам заглянуть к Везуну? И было ли видение намеком на то, что в один прекрасный день я окажусь в сарае перекупщика? Или то была подсказка, как изменить путь отца, как подтолкнуть в нужном направлении удрученного человека, тянущего нагруженную товаром тележку?

Внутри сарай и в самом деле прошит узкими проходами, вдоль стен — полки с невзрачными глиняными мисками, корзинами и масляными светильниками, груды грубьгк шерстяных тканей, кучи шкур. За шкурами пол завален железными брусками: столько железа сразу я никогда не видела. А вот красивых брошей, стеклянных бусин и развешанных гирляндами чаш — всего того, за что уцепился бы женский глаз на рыночном прилавке, — в сарае нет.

Везун подходит к нам, и отец говорит:

— Ты наживаешься на поставках товара римлянам в Вироконий.

Везун задирает крючковатый нос:

— Торговля идет лучше некуда. Ты видел рынок.

— Что бычий хвост в стае слепней: так и ходит ходуном.

— Приезжая в отпуск, солдаты охотно расстаются с жалованьем.

— Мы видели, — кивает отец. — Злобные, как морозы в Зябь.

Везун пожимает плечами:

— Им скучно там, в Вироконии.

— Теперь, когда они расправились с мятежными племенами?

Везун поджимает губы, совсем как Старец, когда хочет показать, что спорить нет смысла.

— Из-за того поражения друиды заметались, что ветер, — говорит он. — Уж поверь.

Отцовское лицо непроницаемо, но, возможно, он думает, что угадал, объяснив появление Лиса на Черном озере растущей тревогой жрецов.

И что, интересно, сказал бы Везун, узнай он, что Лис велел мне предсказать исход восстания? А собратья Лиса? Сейчас они, наверное, ломают руки и спорят о сомнительной безопасности своего последнего оплота на Священном острове. А может, задумывают поднять мятеж? Или обсуждают, как задобрить Повелителя войны? Для этого им достаточно вспомнить отступление Юлия Цезаря, которому, как они считают, способствовала человеческая жертва.

— Я пришел для мены, — говорит отец.

По затылку у меня стекает пот. Я напоминаю себе, что Щуплик — настоящий калека, а я могу летать как ветер и проходить огромные расстояния — до самого Городища. Никто не скажет, что Щуплик отрабатывает свое существование лучше меня; никто не сочтет, что он в большей степени заслуживает муки и твердого сыра. А может быть, и сочтет — если заглянет ко мне в мысли и увидит низкие помыслы и жалкие надежды. Я ищу утешения, вцепившись в отцовскую руку. Но что, если, отвлекшись на перепуганную дочь-калеку, он упустит выгодную сделку? Ну и ладно. В ответ отец сжимает мою ладонь.

Везун лезет в ларь, протягивает отцу нечто вроде огромного гвоздя, на тупом конце которого округло загибается назад петля, образуя проушину.

— Римский колышек для палатки, — поясняет Везун. — Исполнение лучше нашего. От заказов отбоя нет.

Отец ерошит волосы и делает начальное предложение: он готов обменять свои черпаки и котлы на бруски железа по тройному весу товара. Везун со смехом выдвигает встречное предложение, куда менее щедрое. Отец тянет меня за руку, делая вид, что мы уходим, но Везун останавливает его:

— Погоди-погоди.

Он разливает в кружки медовуху, и снова начинаются переговоры. Отец подчеркивает со размерность своих котлов и плетенку, украшающую основание, тщательно сработанные черпаки и мягкий изгиб их ручек, а также огромный путь, проделанный им из туши Черного озера. Везун проводит нас к столику и выходит на улицу. Возвращается, неся медовуху, мешочек с черешней, тарелку с нарезанным хлебом и небольшой, с кулак, сосуд с оливковым маслом.

— Как видишь, я щедрый человек, — говорит он.

— Как видишь, я искусный кузнец, — отвечает отец и вынимает из холщового мешка бронзовое блюдо.

Видно, что Везун очень хочет взять его в руки, но сдерживает себя. Пока я обкатываю языком ровные бока черешни, торговец не отрывает глаз от подноса, а потом наконец поворачивается к отцу. Я прокусываю кожицу черешни. Мякоть напоминает плод терновника, но более гладкая, и сладкая, как мед, смешанный с густыми сливками.

Везун переворачивает мешочек, вытряхивает еще десяток черешен.

— Ешь, ешь, — говорит он мне и обращается к отцу: — Роскошная работа, но, как видишь, роскошью я не торгую.

Я отрываю хвостик второй черешенки, сую ее в рот.

— Вот что я тебе скажу, — подмигивает мне Везун, — римляне знают толк в еде. Веришь?

Я киваю, но он добавляет:

— Погоди, ты еще не пробовала зелень, приправленную чесноком. А еще лучше — мясо, сдобренное розмарином.

Он продолжает, упирая на то, что питание местных жителей сделалось более разнообразным благодаря ввезенным римлянами овощам и травам. Далее он длинно и скучно выдвигает множество доказательств в пользу римлян: торговля идет как никогда бойко; таких возможностей у племен никогда не было; чем больше земли будет расчищено и удобрено, тем обильнее станет урожай; строятся дороги и акведуки, осушаются болота; в обиход введены монеты; схватки между кланами объявлены вне закона, и в землях установлен строгий порядок. На востоке Британии римские города — Лондиний, Веруламий и Камулодун[10] — славятся каменными святилищами, рынками и огромными залами, в которых римляне моются все вместе. Ни один соплеменник не видывал подобного строительного искусства, подобной изобретательности.

И, снова обращаясь ко мне, он говорит:

— Какой варвар, созерцая подобные сооружения или наслаждаясь вкусом черешни, не проникнется величием Рима?

Я хочу ответить ему, что не знаю ни одного варвара, у которого можно было бы спросить, и еще, что римские солдаты переколотили у Охотника глиняную посуду и сорвали шерстяные занавеси, что они бесстыдно разглядывают женщин и таскают чужих фазанов и чужие яйца, словно имеют на это право. Но я сжимаю губы и задаюсь вопросом, правду ли говорит торговец, и почему для римлян предпочтительнее каменное святилище, а не священная роща, и почему они предпочитают мыться в чужой грязи. Он ерошит мне волосы, точно так же, как делает отец, и я вдруг понимаю, что мне нравится этот Везун с его непринужденной улыбкой и беззаботностью.

Пока я дочиста обсасываю косточку последней черешни, он возвращается к торговле и к тому, что ему на самом деле важно. Он возьмет отцовские котлы и черпаки и нагрузит тачку железными брусками — весом, равным двойному весу товара. Отец должен будет вернуться с колышками для палаток, изготовленными из половины полученного железа. В обмен Везун снова нагрузит его тележку брусками, по весу равными двойному весу колышков.

— Лучше всего будет, — предупреждает он, — если ты привезешь мне колышки в ящиках, заколоченных гвоздями. В селениях опять появились друиды. Они теперь настороже.

Лицо отца снова ничего не выражает: ни намека на тревогу по поводу того, что его предположение о друидах подтвердилось; ни намека на удивление, что деловое предложение Везуна достаточно опасно и потребует осторожности; ни намека на обеспокоенность тем, что Лис наверняка проклянет любой промысел, предпринятый на потребу римлян. Но когда отец засовывает бронзовое блюдо в холщовый мешок, я уже знаю, что он готов отказаться от сделки.

Не обращая внимания на молчание отца, Везун продолжает разглагольствовать.

— Они только мутят народ, эти друиды, — заявляет он. — Раздувают угли недовольства. Я о них невысокого мнения. Одержимые, неспособные рассуждать, неспособные принять ничьи взгляды, отличные от их собственных. Не стану винить римлян, если они и здесь объявят друидов вне закона, как уже сделали в Галлии.

Отец замирает.

— Они называют деяния друидов варварством, — бубнит Везун. — И ссылаются на наши старинные обычаи, как на бесспорное тому доказательство. — Он косится на меня, затем снова смотрит на отца, и я понимаю, что торговец намекает на опасность, связанную с моим изъяном.

— Я возьму твое железо, — говорит отец, — и большую кожу тоже. Хромуше нужен новый плащ.

— Как пожелаешь. — Везун щедрым жестом указывает на кипу кож и вручает мне сосуд с оливковым маслом. — Для твоей матушки, — поясняет он.

Интересно, спрашиваю я себя, кто тут хозяин положения, Везун или отец. И потом решаю: да, Везуну отец нужнее. Торговец сразу оживился, когда отец упомянул отдаленность Черного озера.

Отец указывает на стопку шерстяных тканей:

— Еще возьму отрез на платье.

Полотно простое, но матушка выкрасит его бузиной или вайдой и наконец заменит рабочее платье, что уже истончилось, будто крылышко мотылька, и просто падает с плеч.

Везун кивает, вновь взмахивает рукой.

Казалось бы, с его стороны это нерасчетливо, и все же человек с ястребиным носом и набитым товарами сараем сметлив. А вдруг это деяние — изготовление колышков для палаток римской армии — намного опаснее, нежели полагает отец? Везун, похоже, так и думает, и при этом ему невдомек, что в доме только что нанятого им кузнеца живет друид.

— И еще масляный светильник, — добавляет отец. — Бронзовый. Я тут видел несколько.

— Собираешься его расплавить?

— Моя супруга достойна красивого браслета.

Как приятно ему будет надеть украшение на запястье матери! Наверняка он с удовольствием проследит, как она пересекает прогалину, и порадуется, заметив, что теплое сияние бронзы не ушло от внимания Охотника.

Везун кивает:

— Ладно, получишь масляный светильник — и довольно с тебя.

Я вижу, как отец сжимает под столом кулак, как постукивает себя по бедру, быстро и непрерывно, как пытается скрыть свою бурную радость от проницательного торговца.

Мое настроение улучшается вместе с отцовским. У него есть работа и надежда на последующие заказы. Мой дар пригодился: я навела отца на сарай Везуна, и мысль о том, что сделка была предрешена, ощущается как теплое дыхание Просвета.

Мы выходим на улицу, чтобы загрузить тележку, и Везун присоединяется к нам.

— Ты будешь проезжать через Бревенчатый Мост?

Я вспоминаю большое поселение, возле которого мы ночевали. Отец кивает.

— Говорят, там остановилась парочка друидов, — предупреждает Везун. — Так что будь осторожен.

Отец делает вид, что полностью поглощен увязыванием железных брусков.

— Корыстолюбцы, вот кто они такие, — ворчит Везун. — Не могут примириться с тем, что власть их ослабла. Не могут вынести, что римляне отдирают пальцы жрецов от наших шей, что римское право ограничивает их могущество.

Я поглядываю на молчащего отца — он довольствуется тем, что слушает и открывает для себя то, чего не знает.

— Друиды всего лишь люди, — продолжает Везун, — несовершенные в своих суждениях.

Я стою с широко раскрытыми глазами, встревоженная, и все же мне любопытно: кажется, Везун не верит, что друиды исполняют волю богов. Я вспоминаю о родичах отца, обманом завлеченных в поход, из которого на Черное озеро не вернулся никто.

Везун вздергивает бровь:

— Жрецы будут продолжать уговаривать, твердить, будто выражают высшую волю, покуда не подобьют нас на мятеж.

Отец притягивает меня к себе: возможно, он, как и я, подумал сейчас о Покровителе войны и старинных обычаях, которые, в сущности, не так уж и стары.

Наконец свободной рукой отец берется за тележку, и мы трогаемся в путь.

Загрузка...