Молотьба прошла сквозь слезы, кукурузу убрали вперемежку со скандалами и ворчаньем. Когда отошла тяжелая полевая страда и пока кукуруза сохла на гумне, несколько раз сходили в поле убирать хлопок или убирать виноград с последних кустов. А когда делать было уже нечего, подчищали гумно, подметали сор, словом, занимались пустяками. И хотя дел было не так уж много, в летнюю пору все было как-то легче: занятые тяжелой работой, они словно забывали о своей неприязни. А теперь? Четыре воза кукурузы очистили — двух слов не сказали. Работали до полуночи, слушали песни и молчали. Обмолотили кукурузу, провеяли, готовились ссыпать на зиму. Иван, как и полагается хозяину, ходил вокруг ссыпки, вымерял, подсчитывал и недовольно кривил губы. „Маловато, — говорил он, разговаривая сам с собой, — даже не расплатиться со сторожами и надсмотрщиками. А есть что будем? А чем скотину кормить!“
И пшеница не уродилась, и кукуруза плоха, не дотянуть до нови. А выкраивали часть налогов выплатить. Прошлый год обошлось, а нынче, если сборщик начнет собирать налог, с них первых спрос. Были и другие, более мелкие долги, да и тех откладывать нельзя. Пять лет все кроили да выкраивали: хвост вытащишь — нос увязнет… Да не только у них так, вся деревня по уши в долгах и недоимках, дак ведь каждый сам свой расчет знает…
Когда веяли кукурузу, старая принесла два пустых мешка и оставила около кучи кукурузы.
— Насыпайте! — крикнул Иван.
В это время Пете выскочил из-за веялки, прыгнул на кучу — и кукуруза рассыпалась по всему гумну.
— Ах, ты, чертенок! — бросилась к нему мать, он бросился бежать, но она его догнала и хлопнула по попке. Мальчик уплетывал от нее, весело повизгивая, как разыгравшаяся собачонка. Но вдруг споткнулся об лопату, упал и заревел. Бабка бросила мешок и кинулась его поднимать.
— Вставай, родненький, вставай! Она только об одном и думает, как бы от тебя отделаться!
У Тошки потемнело в глазах от боли и обиды. Закусила губы. Слезы вот-вот брызнут, но она все еще держится, подавляя вспыхнувшую боль. Тошка подмела рассыпанную кукурузу, насыпала меру и поискала глазами Ивана. Он в это время выгонял с гумна соседского поросенка. Бабка утирала заплаканное лицо внука и, наконец, увидела сына.
— Вот он чем занимается! А здесь помочь некому.
— Я помогу! — раздался чей-то голос у нее за спиной. Старая опустила ребенка на землю и выпрямилась.
— Илия, это ты? Откуда?
— Был у сестры Даны. С Иваном не виделись все лето, — дело есть.
Тошка опустила метлу, через силу улыбнулась и кивнула ему:
— Здравствуй!
Старая метнула на них злобный взгляд, все в ней так и закипело: „И чего приперся, оборванец вылюоловский!“
Но обернулась к нему с радушной улыбкой: „А-а, Илийка, здравствуй, дорогой, ну как вы там, живы-здоровы, как детишки?“
— А что с ними сделается? Детвора…
— Ну и слава богу. А вот наш чуть было не свернул себе шею. Я невестке все толкую: да оставь его, пусть играет на воле, не встревай, сам нос расшибет — сам встанет…
Илия не вслушивался в болтовню матери. Для приличия что-то ответил, оттащил в сторонку тяжелый мешок и встал перед Иваном. Иван раскраснелся, запыхался. Разговор начался с громких приветствий, потом пошел все тише; они отошли в сторонку и перешли совсем на шепот. Старая, как ни силилась, не уловила ни слова. Но была уверена, что разговор не к добру — широкая спина Илии получила не одну из ее ядовитых стрел. Иван стоял лицом к ней, и хотя и пытался спрятаться за Илию, она ясно видела, как он растерянно хлопает глазами и виновато смотрит в землю. Вылюолов размахивал руками, словно хотел разодрать свою побелевшую от солнца рубаху, которая явно была ему мала. Он то и дело тыкал в Ивана пальцем, то ли обвинял, то ли угрожал, а, может, убеждал в чем-то. Сознавая свое бессилие, старуха аж дрожала от злости. Так бы и кинулась, так бы и заорала прямо в лицо — и дело с концом.
Наконец Иван сдался.
— Ну вот это дело! — хлопнул его по плечу Илия и, словно не замечая, какой у него бледный вид, предложил: — А теперь возьмемся за кукурузу.
— Да чего там, у тебя свои дела, я уж и сам… велика важность…
— Да брось ты, подсоблю, — он схватил мешок, приноровился, крякнул: — Оп-па!
Илия смеялся, шутил, но чувствовал, что в доме неладно, не смеется им, а плачется, но как раз поэтому хотел разрядить гнетущую атмосферу. К тому же у них он вроде как свой человек. Так было до смерти Минчо. А вот теперь он видел перед собой людей, которые словно босиком по угольям ходят, бросают друг на друга злобно-подозрительные взгляды, и одно цеплялось за другое: стоило свекрови злобно поджать губы, как мгновенно испуганно деревенела Тошка. Иван, словно пыльным мешком ударенный, а в тусклых глазах старухи то и дело вспыхивает дьявольское пламя. Илия краем уха уловил какие-то слухи насчет семейных неурядиц, ссор и скандалов, но думал, что это дело прошлое.
Но как ни старалась Тошка держать себя в узде, не выдать себя ни взглядом, ни звуком — все же не выдержала, слегка оттаяла: уж больно давно тосковала душой о смехе, шутке, добром слове. Но стоило ей слегка приоткрыть свою душу, как ледяной взгляд из-под черного платка пригвоздил ее к месту.
— Ага! Вот оно как! В тихом омуте… Ей только подмигни, — стиснула зубы свекровь, — и до этого доживем, за малым дело стало, пусть, пусть, вот они — телячьи нежности…
Иван вскинул на плечо последний мешок. Старуха осенила себя крестным знаменем и устало опустила руки.
— Дай, господи, дождемся живы-здоровы нового урожая…
Илия и Тошка молчали, не поднимая глаз.
Иван вернулся, устало прислонился к веялке и закурил. Илия, словно вспомнив последнее пожелание старой хозяйки, нарушил молчание:
— Этот год — ни к черту.
— По году — и цены, — вздохнул Иван. — Дед Петко Кошунтия пророчил, дескать, кризис — божье наказание.
— Все на этой земле — от бога, — мотнула головой старая.
— Кризис, он от войны, — перебил ее Илия и, обернувшись к Ивану, сказал: — Помнишь прошлый год? Дед Толю рассказывал в Митошевой корчме, как во сне ему бог явился и поведал, дескать: „Кризис кончится, если даруете церкви светильник многосвечный и на святую Петку заколете молодого бычка…“ Вот тогда-то Минчо встал и начал разъяснять. Слово за слово — сцепились с Тракевым. Такой тарарам поднялся — святых выноси! Один языком так и бреет, да и другой спуску не дает. Тракев уж на что учитель, грамотный человек, но и он не выстоял супротив, на попятный пошел. С тех пор люди ему так и говорят: „Ученый-то ты ученый, а не твоя правда“. Вот тогда я и понял, кто такой Минчо… скольких людей на ум наставил…
— Наставил… — отозвалась, как смутное эхо, старая и снова ушла в свою черную шаль, словно в темную ночь.
Тошка бросилась в сторону, уткнувшись в фартук, едва сдерживая рыдания. Иван и Илия тревожно переглянулись. „Зачем ты об этом!“ — прочитал Илия в глазах Ивана. „Откуда мне знать…“ — виновато ответил ему взглядом Илия и растерянно зашарил пальцами по поясу.
Вдруг все замолчали, все кругом замерло, как будто ни души не было на гумне. Даже Пете, который где-то в сторонке старательно вылавливал из случайных норок и трещинок в утоптанной площадке гумна жучков, пауков и всякую живность. Иван хотел было что-то вставить, да так и остался с застрявшим в горле словом, а потом виновато глянул на Илию. Почему расплакалась Тошка? Может, потому что заговорили о Минчо или стало больше невмоготу от постоянных нападок свекрови?.. А вдруг она обо всем расскажет Илии, вдруг ему пожалуется? Потом украдкой глянул на мать и подумал: „Нет, не пожалуется. Не посмеет поговорить с ним наедине“. Страхи его постепенно ослабли. „Что мать тогда подумает? Да и кто-нибудь посторонний может их увидеть…“ Иван успокоился, но не совсем. Новые мысли нахлынули, новые опасения зародились. Тошка может пожаловаться какой-нибудь женщине. Тогда наверняка раструбят по всей деревне. И он за все будет в ответе. Он представил себе, как посмотрит на него Димо: „Других учим-поучаем, а нас некому на ум наставить. Никуда не годится, Иван, чистый позор“. Васил Леев просто ругнется, а Ивану нечего будет ему возразить. Но больше всего он боялся Димо. Тот начнет издалека, исподволь: „Ты, дескать, с головой парень, а бабы — глупый народ… Тошка — ведь она тебе не только невестка, к ней у тебя должно быть другое, доброе отношение… Брось ты эти мелочные счеты… В конце концов, и она — человек, и ей жить хочется по-человечески…“
— Ну, ладно, до свидания, — прервал его мысли Илия.
— А ты уже уходишь? — очнулся Иван.
— Передай всем поклоны, — начала мать нараспев. — А старая-то как? Здорова ли? Ох, и она горюшка хлебнула, бедная… Мальчишка-то твой, поди, уже вырос, Вылко его зовут, кажись?
Иван пошел его провожать. Когда они завернули за сеновал, Илия недовольно начал ему выговаривать:
— Начал ты в кусты прятаться, Иван. И без того нас — раз, два и обчелся… А без Минчо и того хуже, совсем ни в какую.
— Да дела заедают, Илийка, — начал оправдываться Иван. — Теперь все на меня легло, понимаешь… Никак не могу справиться…
— Все мы так. Ты думаешь, у меня все в ажуре? Ты вечером выбирайся, а работа работой, ее никогда всю не переделаешь…
— Вечером, как тебе сказать… бабы одни в доме… — замялся Иван.
Они остановились около ворот, продолжая разговор. Старуха притаилась за веялкой, навострила уши. Илия размахивал руками, чему-то поучал и даже угрожающе покачивал головой.
— Пропади ты пропади, пустобрех проклятый, — захлебнулась она от злости и заковыляла в дом. Тошка подметала гумно, собирала решета, лопаты, мешки, грабли, корзинки. Вот и отмолотились. Тяжелое нерадостное лето клонилось к закату. А что дальше?
Поднимая лопату, оставленную на гумне, старуха, словно говоря сама с собой, сказала вслух:
— Для них и плетень — ворота.
Тошка вспыхнула, волна несправедливой обиды ударила в голову, помутила разум; но она овладела собой и, стараясь ничем не выдать своего волнения, спросила:
— О ком ты, мама?
— О кобелях холостых.
Свекровь била в ясную цель: Илия Вылюолов был вдовый.
— Какой стыд, матушка! Как у тебя язык повернулся! — Тошка уже не владела собой, — дикий, яростный плач разорвал воздух. Старая сначала как будто растерялась, но это было только одно мгновение, злобная гримаса пробежала по лицу, и ее понесло:
— Может, он ради меня приперся сюда, а?
— Да разве я звала его?
— Звала-не звала, не знаю… Коли сучка не схочет…
— О-ох! — Тошка заметалась, как раненая птица. — Да что же это?! Разве можно так! Креста на тебе нет… Стыдно!
Старая воровато оглянулась: не дай бог услышат чужие уши.
— Чего ты меня-то срамишь?! — в ее голосе снова появилась прежняя холодная ненависть. — Не я собираю мужиков за амбарами.
— А я? А я? Я собираю?! — Тошка заломила руки.
— Собираешь! — старая обернулась к воротам. — Какого дьявола здесь нужно Вылюолову?! Старый мерин! Остался без бабы, а невтерпеж, так пусть идет к Велике Киприной!
Киприна Велика была вдова. Несколько лет тому назад убили ее мужа, а и год не жили вместе. С горя или отчаяния, бедная женщина тронулась в уме. Целыми днями она караулила кмета, набрасывалась на него с проклятиями, плевала в лицо. Арестовали ее, пошла она по больницам да по сумасшедшим домам — никакого толку. Снова появилась в деревне. Да не просто так. Через несколько месяцев родила мальчонку, родила прямо на улице, как бездомная собака. Все село загудело. Кто отец? И так и этак судили да рядили, считали да высчитывали — никак не сходилось. Решили, что зачала она или в больницах или просто по дороге, где-нибудь в поезде. И замолчали. Раз отец не из их села… Но бедная сумасшедшая мать так и осталась посмешищем в глазах всего села.
Тошка зашлась плачем — ее словно вывернуло наизнанку.
— Ори, ори! Ори больше, пусть весь околоток слышит! — накинулась на нее старуха. — Иди в дом, нечего тебе тут делать… Сама приберу…
Тошка пошла к дому. Ей хотелось без оглядки бежать отсюда, спрятаться, но не было сил: она еле волочила ноги. Да и куда ей было бежать, и где спрятаться? И зачем бежать? Она ничего не понимала. Перед глазами у нее поднималась страшная муть, мгла. Первая мысль о Пете. Ей нужно было его видеть, прижать к груди, но какая-то неведомая сила вела ее совсем в другую сторону. Да и ребенок куда-то пропал, видно, заигрался за сараем.
Вдруг перед ней встал колодец, холодный и бездонный, с большим светлым глазом посередине. Потом веревка, она висит за дверью в кухне, та самая веревка, что потянула Минчо в могилу, когда он пытался свалить подкопанное дерево.
Она бросилась в чулан, упала на пол, как подстреленная, и завыла в голос. Постепенно тяжелый ком в груди отпустил, отмяк от слез. Темно и глухо было в чулане, никому-то она не нужна, никому до нее нет дела! Плакала она долго. И когда ее оставили последние силы, лишь только стоны исторгала ее измученная грудь! Так жалобно мяучат вышвырнутые за дверь котята. „Минчо, родной, сердце мое, на кого ты меня оставил, почему оставил? Ведь знал же ты, какая она… Ох, господи, заела она меня, душу вынула… Куда мне идти, бежать куда, кому жаловаться, перед кем плакать? Одна я, бедная сиротинка, век свой черный куковать мне одной-одинешенькой…“
Так причитала она еле слышно, хриплым голосом, захлебываясь слезами, которые текли и текли, струились неиссякаемым потоком и словно омывали ее исстрадавшуюся душу, как чистый родник омывает пылающее лицо. Горький комок в горле постепенно растаял, как ледышка в тихом струящемся потоке. И вместе с тем постепенно рождалась в ней спокойная мысль, ясная и решительная мысль о смерти. Здесь, на этой земле, для нее нет жизни, нет радости, нет светлого дня. Пусть живут они, свекровь и деверь, пусть радуются. Так было и с Леной Милчевой. Но и свекровь не ушла от людского суда. Где бы ни появилась, чуть в глаза ей не тыкали: „Уходила до смерти, гадюка, сноху-красавицу“.