Низкий круглый стол был накрыт под навесом во дворе. Гости доканчивали обед, стряхивали крошки, обтирали губы платками. Бабы оценивающе осматривали Младена, шарили глазами по груде подарков, сложенных около него, и давали свою оценку.
— Славно его обрядили, — шепнула Станка Сарайдаркина на ухо Гане Малтрифоновой, а сама подумала про себя: „Одно только слово что наряд, а так-то…“
— Нового ничего не справили, — ответила Гана.
— Обувка новая.
— Разве только обувка…
Прямо против Младена сидела Гела Албанка. Младен был одет в пасхальную салтамарку[3] покойного Минчо, с новым кушаком и в летних потурях[4], слегка потертых и побелевших по швам.
— Широковаты ему, — наклонилась Албанка к соседке, указав глазами через стол.
— Минчо, царство ему небесное, поздоровшее был, — ответила соседка, зацепив ложкой пшеничной кутьи и медленно отправляя ее в рот. Она уже давно осмотрела переодетого парня со всех сторон и все оценила и взвесила, поэтому, даже не глядя на него, подвела итог:
— Но сидит на нем неплохо…
Но Албанка уже ее не слушала, она навострила уши в сторону Димо Стойкова.
— И докуда, говоришь, дошло дело с выпасами Георгия Ганчовского? — спрашивал дядюшка Продан.
— Да от этой общины ничего толком не добьешься, — объяснял Димо, широко размахивая руками. — Следствие, говорят, началось, а докуда дошло, не скажу. Ганчовские-то прямо взбесились: угрожают свидетелям, деньги сулят, а других грозятся выселить из деревни, которые против…
— Тогда почитай всю деревню выселять надо, — встрял в разговор один старичок в светло-коричневых потурях и лукаво глянул из-под густых поседевших бровей.
— Ничего у них не выйдет, — успокоил его дядюшка Продан. — Встанет народ за правду, совладать с ним трудно… Когда Минчо начал эту бучу, я не верил, чтобы у него что-нибудь вышло. Чтобы удалось поднять все село против Георгия Ганчовского, говорю ему, дохлое дело… А оно вишь, как повернулось… Постепенно да помаленьку расшевелились люди, и откуда взялось только… Потому как общее дело, не очень-то уж напирают, но и этого достаточно…
— Некуда скотину выгнать! — загорячился Иван. — Что общее-то оно верно, но потому-то все и используют эти выпасы. Хорошо тем, у кого свои луга. Да сколько их таких найдется? А остальные на общее надеются…
— Народ… что с ним поделаешь? — отозвалась Кина.
— Ты умей его приласкать, — важно произнес Димо. — Поставь против Ганчовского таких людей, чтоб и пикнуть не смел.
— Да ведь Ганчовский купил эту землю, — отозвалась Албанка с той стороны. — Как так у него отберешь?
— Сделка незаконная, — пояснил Иван.
— Община продала ему эту землю, — настаивала Албанка.
— Продала, когда Ганчовский был депутатом, — рассердился Димо. — Распустил совет, поставил своих прихлебателей в трехчленку и устроил торги. Так и каждый дурак сумеет.
— Да и торги-то, торги-то! — воскликнул Иван.
— Как и остальные его мошенничества. Напечатал в городе, в ихней газете, объявление о торгах, скупил все номера, чтобы никто прочитать не смог, вот так и обтяпал свое дельце… — Димо рассказывал, злобно посматривая на Албанку. Дядюшка Продан увлеченно слушал его, одобрительно кивая головой.
— А на торгах, на торгах-то как было? — погрозил он пальцем. — И в здание никого не пустили.
— Да что тут говорить, грабеж средь бела дня да и только. И невиданное и неслыханное дело, — повернулся к нему Димо. — А земли-то сколько? Тысяча декаров, что ли?
— Тысяча и сто, — сказал Иван.
— Тысячу сто декаров купил по полторы тысячи левов за декар, а в том же году сдал их в аренду Нико Оризарину за тысячу восемьсот в год…
— Триста тысяч чистых — левой рукой в правый карман, — заметил Младен.
— И это только за один год, — обернулся к нему дядюшка Продан. — А потом? Миллиончики, миллиончики…
— Кто смел, тот два съел, — вступилась Албанка. — Ум надо иметь.
— Тут большого ума не надо, — огрызнулся Иван. — Продают тебе землю по полторы тысячи левов за декар, когда и слепому ясно, что ты тут же сдашь ее в наем за тысячу восемьсот…
— Слушай, сватья, — обратился дядюшка Продан к старой, — это в каком году было?
— Торги-то? — переспросил его Иван. — Торги были в тридцатом.
— Да, в тот год землю на Джендембаире продавали по пять тысяч за декар… А ты чего заладила: ум да ум надо иметь… Махинация это, и говорить нечего, но ты мне скажи, вернет он денежки, которые тогда прикарманил?
— Вернет, как миленький, — бросил Иван.
— Держи карман шире! — парировала Албанка и отвернулась к бабам.
Ее муж Михаил, по кличке Албанец, работал на мельнице Ганчовских. Ее на поминки никто не приглашал, всем было известно, что Минчо и Тошка ее терпеть не могли. Но она юлила около них, выслушивала да подсматривала, а когда чего-нибудь вынюхивала, тут же докладывала Ганчовским. Тошка выросла у нее в доме, и Албанка постоянно твердила, что любит ее, как мать.
„Ох, какая ты мне была мать — только я знаю“, — вздыхала с горечью Тошка. И в голове ее проносились воспоминания о тяжелом, безрадостном детстве и еще более горьком девичестве.
Когда после войны родители Тошки померли от испанки, тетка Тела взяла ее к себе. Первого своего отца Тошка не помнила. Он умер молодым на военной службе. Тогда они жили в Сватове. Дед их выгнал из дома. После смерти отца мать второй раз вышла замуж. Отчим работал путевым обходчиком. Домой возвращался редко, лишь когда его ненадолго подменяли. В деревне у них был домик с приусадебным участком в полдекара земли. Одна часть его отошла при новой планировке, другую — продали. Но Тошка и в глаза деньги не видела, тетка Тела прибрала к рукам все до грошика.
С Минчо она познакомилась, когда тот вернулся в деревню после трехлетнего заключения. Чего только не делала тетка Тела, чтобы их разлюбить. И ворожбу напускала, и проклятьями осыпала, и в общину жаловалась!.. А все почему? Норовила за богатого старого вдовца в Брягове отдать. Торговец, земли сколько хочешь — как принцессу будет тебя на руках носить… „Не нужны мне ни земля его, ни царство его, — уперлась Тошка, — и дело с концом“. Тогда Албанка чуть не задохнулась от злобы. „Дура ты, дура, — взялась она за Тошку, — от своего счастья нос воротишь, не знаешь, что хорошо, что плохо, из-за этого негодяя свое счастье упустишь, все равно не отдам за каторжника, лучше своими руками удушу…“ Но Тошка стояла на своем, и тогда Албанка взялась за скалку… На другой день Тошка собрала свои вещи, оставила узелок у подружки и вечером вошла невестой в дом Минчо.
Гости не знали, как она раньше ее мучила, но им было известно, что после ухода Тошки тетка какие только гадости не разносила по селу. Минчо поклялся ей ноги повыдергать при первой же встрече.
— И чего только приперлась, гадина такая! — шипел злобно Иван. Он хотел было вышвырнуть ее вон, да в такой день вроде неудобно.
— Шкура чертова! — кидал на нее яростные взгляды дядюшка Продан и смолил цигарку за цигаркой.
— Шпионка! — вторил ему Димо. — Ведь все слово в слово перенесет Ганчовским…
А та, хотя и заговорила с бабами, все равно не упускала ни слова из того, что говорилось около Димо. Но скоро перестала вслушиваться в их разговор, потому что Станка Сарайдаркина рассказывала, как Стефан Хычибырзов выгнал свою жену.
— И как начал он ее, оглашенный, молотить, как начал, всю измордовал до синя. И за что? Не хотела нивы свои ему приписать… Да я такому непутевому лоботрясу не то что нивы — рваный башмак не дала бы.
— Да не бил ее, все это разговоры только пустые, просто выгнали бедную, — тихо вступилась Кина.
— Били, били, как же, сватья! — с жаром стала уверять Станка.
— Стефан в это дело не лез, — настаивала Кина на своем. — Хычибырзиха ее выгнала. Мы, говорит, на одну свадьбу три тыщи ухнули, а ты, говорит, без клочка земли заявилась…
— Вот, вот, правильно говорит сватья Кина, — вмешалась Албанка. — Все надеялись, что вот помрет Крыстан, ну хычибырзовской снохи отец, так возьмут в приданое десяток декаров, а вышло-то что? Тут долги, там векселя — кавардак, господи твоя воля!.. Да хоть бы сам потратил, это еще туда-сюда, дак ведь нет — он, оказывается, поручился за Балю Мангова, а Балю-то возьми да и разорись. Вот теперь крыстановским-то платить… И Хычибырзиха осталась на бобах…
— Господи! — перекрестилась Станка. — Манговиха будет городскую барыню из себя строить, а другие за это плати!.. Ну и народ!
— Народ разный бывает! — возразила Албанка. — Вот молодой Хычибырзов начал людей переделывать, в деревне новые порядки наводить, а сам свою собственную жену из дому выгнал… По мне так, не можешь навести в своем доме порядок — грош тебе цена…
Иван покраснел, словно его отхлестали крапивой. Хычибырзов действительно всюду совался, в каждую сельскую свару, и с товарищами ругался, на всех критику наводил, все на виду быть хотел, а сам ни за что определенное не брался. Чтобы замазать свои ошибки, чужие норовил выставить. А жена у него хороший человек, и умная, и передовых взглядов. И дом как надо вела, и ему старалась помочь в общественных делах. Стефан ее прогнал или мать его — сейчас это не имело значения. Албанка имела в виду другое, она метила повыше. Завтра же растреплет по деревне: „Вот смотрите, люди добрые, жен из дому гонят, в своем доме порядка не могут навести, а других уму-разуму учат, новые порядки устанавливают…“ И все это льет воду на мельницу Ганчовских.
Ивану хотелось сказать Димо об этом, но тот придвинулся к дядюшке Продану и внимательно его слушал. С деревенских покосов, с риса и прошлогодней засухи разговор перешел на анис. Из всего села только один дядюшка Продан регулярно снимал хороший урожай аниса. В это лето анис совсем не уродился, только у него одного все в порядке.
— Уж не колдуешь ли ты, заговоренное слово знаешь какое-то, — шутил Димо, — каждый год у тебя твердый доход, а у нас… что тут поделаешь…
— Слово-то вот где, — ухмылялся, польщенный, дядюшка Продан и указывал пальцем на лоб.
— Я моему-то говорю, — начала одна круглолицая баба, растягивая слова, то и дело облизывая свои сочные красные губы, — ты примечай, когда свояк Продан сеет, и ты за ним. А он мне: я, говорит, все, как он, вроде делаю, а все, говорит, не так выходит, будь оно не ладно! Свояк Продан, говорит, знает и как землю подготовить, и как семена выбрать, а из нас какие земледельцы!
Дядюшка Продан вытер усы, чтобы скрыть свою широкую улыбку, и произнес важно:
— В любом деле свой подход нужен. Меня вот и Ганчо Хаджиолов спрашивает: как, дескать, ты сеешь этот чертов анис, и все без промашки. А я ему: ты, говорю, мне скажи, как ты кукурузу каждый год выхаживаешь, тогда и я тебе скажу.
Некоторые гости уже складывали салфетки, другие еще продолжали трудиться над тарелками. Тошка то и дело заглядывала в комнату, подносила блюда, накладывала на тарелки, угощая гостей:
— Кушай, тетенька, попробуй, сватушка, ты, дядя, кутьи совсем не берешь…
— Присядь и ты, что суетишься, — ласково пожурил ее дядюшка Продан. — Все на ногах да на ногах… Да и нечего больше носить, мы уже сыты…
Гости придирчиво осматривали ее со всех сторон и одобрительно кивали головами. Тошка высохла, вся в черном, юбка висит, как на вешалке. Нет и следа от былого румянца на впалых щеках, огромные, глубоко запавшие глаза горят лихорадочным блеском.
— Высохла, бедняжка, — шепнула Станка Сарайдаркина на ухо Албанке.
— Тебя бы на ее место, и ты бы высохла, — ответила Албанка, зло взглянув на Тошкину свекровь.
Старая сидела под навесом в углу и лениво жевала. Время от времени она обращалась к гостям: „Кушайте же, кушайте…“ И только, когда видела, что у кого-нибудь из гостей тарелка пуста, тяжело поднималась, со вздохом выпрямлялась и, опираясь рукой на спины сидящих вдоль стола баб, нарочито шаркая ногами, направлялась на кухню принести еды. И так раза три-четыре.
— Да что ты все ходишь, Марела! — упрекнула ее, наконец, Кина, почувствовав себя неудобно. — Если чего нужно, так скажи, Тошка помоложе, принесет.
— И я еще могу, сестрица, — ответила она спокойно, как будто не делала это нарочно.
— Только из снохи жилы тянуть, вот что ты можешь, — прошипела Албанка; гости сделали вид, что ничего не слышали, но лукаво переглянулись. Старуха и бровью не повела. Она шамкала ртом, низко наклонившись над столом, и только время от времени вскидывала голову, словно пробуждаясь от тяжелой дремоты.
— Всего сорок дней прошло, а как скрутило ее, на себя не похожа, вроде и не Марела.
— Со снохой не ладят, — шепнула круглолицая соседка.
— Это уж сроду так: без хозяина и дом сирота, все не так, как надо…
— Ивана женят! — снова доверительно придвинулась к ней соседка.
— Да пора уже.
Бабы шушукались, обменивались многозначительными взглядами, важно кивали головами. Кое-кто уже заворачивал просвиры, убирали салфетки, народ начал подниматься.
— Куда же вы, — забеспокоилась Кина. — Кушайте, кушайте, на помин души Минчо.
— Спасибо, будет уже, — ответила Гана, вставая из-за стола.
Поминки кончились.
Тошка и свекровь прощались с гостями, провожали до ворот, наказывая передать поклоны и приветы, доканчивали последние разговоры. На улице высказывались самые скрытые тайны, обменивались самым сокровенным, выуживали на дорожку забытые сплетни. Там и старая увлеклась разговорами, каждому сказала по словечку и в свою очередь узнала массу интересного.
Когда Тошка вернулась под навес и зашла в кухню, Албанка, выбрав удобный момент, дала ей знак, кивнув на боковушку. Тошка поколебалась: идти или не идти, а потом решила пойти. Тетка молча дернула ее за руку и увлекла в комнату.
— Тошка, родная! — укоризненно покачала она головой. — Что ж это ты так похудела, дочка? Да разве можно так, на кого же ты похожа стала, да краше в гроб кладут! Что с тобой? В чем дело?.. Где красота твоя, доченька? Где твое дородство?
— Ничего, тетенька, здорова я, — ответила Тошка дрожащим голосом.
— Как ничего, дочка, да ты только глянь на себя! И до сих пор не зайдешь ко мне, не поделишься бедой?
— Да как зайдешь? — начала оправдываться Тошка.
— Как зайдешь? — переспросила с жаром Албанка. — Неужто боишься ее, эту холеру? Да ведь ей только в могиле угодишь, сычихе проклятой! Что ж ты до сих пор мне слова не сказала, почему молчала?
Тошка едва сдерживала подступившие к глазам слезу.
— Да кто же тебе ближе, чем я, дочка? Да ведь я тебе за мать была, от вот такусенькой тебя выходила, выкормила… И я позволю ей над тобой измываться? Да знает ли она, что такое дочь воспитать, сучка бешеная!
Албанка перевела дух. Глаза ее горели. Тошка всхлипнула.
— Мучит тебя, а? — обняла ее Албанка.
— Мучит.
— Ах она, змея подколодная! Ах, подлюга проклятая! — скрипнула Албанка зубами.
— Тетенька, прошу тебя, — прижалась к ней Тошка. — Ни словечка никому, слышишь?.. Как матушку родную прошу… Ославят меня по деревне, жизни мне не будет…
— Тебя ославят, доченька? Да ты что? Вся деревня знает, какая ты у меня смирная да кроткая, словно голубонька! Уж коли кого ославят, так эту сучку ославят; думаешь, люди не знают, что это за штучка, а ты о ней тревожишься?
— Нет, нет! Я рассержусь, так и знай! — решительно стиснула зубы Тошка.
— Ну спа-си-бо! — удивленно протянула Албанка. — На меня рассердишься? На меня, что добра тебе желаю?.. Ну что ж — сердись. Сердишься, не сердиться, все равно я свою кровиночку в беде не оставлю…
Тошка утерла слезы краешком своего черного передника и отодвинулась от нее.
— Я пошла, а то, неровен час, увидит, — испуганно огляделась она.
— Кто? — вскрикнула Албанка. — Да что с того, что она увидит? Ты не вор, не душегуб. Смотри-ка ты! Увидит! Да пусть видит! Ты не вольна делать все, что захочется? Ого! В этом доме ты такая же хозяйка, как и она. Что может она тебе сделать? Как она распоряжается, так и ты распоряжайся. А если уж очень станет язык распускать, знаешь, где наш дом… Перебирайся ко мне, я тогда покажу ей, где раки зимуют…
— Ох, тетенька, не надо, прошу тебя!
— Что? — склонилась к ней Албанка. — Цепляется к тебе, а?
— Цепляется.
— А за что, подлюга такая?
— Да так просто. Тяжело ей. Да разве мне легче?
— Чтоб она сдохла! — Албанка совсем вышла из себя. — Ты-то в чем виновата перед этой лахудрой? Да ты ведь еще ребенок, тебя только холить да нежить, а она?.. Ну погоди, я ей покажу, я ей…
— Тетенька! — бросилась ей Тошка на грудь. — Никому ни словечка… Христом богом прошу!
— Да почему же, доченька?
— Совсем со свету сживет.
— А-а-а! Чтобы я ей это да позволила?! Пусть перво дочь вырастит, потом измывается над ней…
— Ох, впутаешь ты меня… погубишь…
— Т-с-с! Ты молчи, положись на меня! — И Албанка быстро шмыгнула под навес.
Старая проводила гостей и шарила глазами по двору. Увидев их вместе, она нахмурилась и затрясла головой:
— Ага! Вот кто ее подзуживает!
Тошка свернула за огород, набрала немного сухих сучьев и вошла в кухню. Черный платок был низко надвинут на лоб свекрови, но ничто не укрылось от ее злобно сверкающих глаз:
— Опять ревела, тварь такая!