Когда Петю уснул, Тошка гладила его по головке, ломая руки от боли и содрогаясь всем телом. Нет больше Минчо. Нет ласковой теплоты его крепкого тела, от которой кружится голова, горячей ласки его сильных рук, волнующего прикосновения его усов. Место его пусто. Тщетно она звала его, страстно умоляла, шепча милые и ласковые слова. В неутешной скорби она медленно погружалась в легкую дремоту, на нее наплывало что-то давно желанное, радостное, она вздрагивала, вскидывала голову; ей казалось, что он просто где-то задержался, может на собрании, и вот тихонько открывает дверь. Но страшная правда разрывала, как молния, ее помутившееся сознание: он умер, умер, его уже нет в живых, он больше никогда не вернется…
Она ничком упала на подушку, и в ее сознании, как на большом куске белого полотна, возникла картина того страшного дня. Он лежит в телеге, откинув голову с мертвенно-желтым лицом. Из глубокой раны на правой щеке еще струится кровь — видно, попал на сухой острый сучок. Тошка никогда не забудет этого. Умер! Неужели? И маленькая искорка надежды: может, просто тяжело ранен, может, просто без памяти. Она пыталась обмануть себя, чтобы не сойти с ума. Нет, он был мертв — она это ясно видела. И потом ужасный крик свекрови! Она яростно била себя кулаками по голове, рвала на себе волосы, словно разбирала свалявшуюся кудель. Это было самое страшное, страшнее даже той минуты, когда гроб опустили в могилу…
Потянулись страшные ночи. Тошка плакала целыми ночами, утром вставала вся разбитая, с покрасневшими воспаленными глазами. Начинала готовить. В первые дни после похорон ни к чему не притрагивалась. Старая не разрешала — таков был обычай. Иван было заупрямился:
— Пустяки все это! Мертвый — спи себе в могиле, а нам ждать, пока жито в поле перестоит и осыпется, да?
— Вот-вот, — огрызнулась на него мать. — Вот и он никого не слушался, господь нас всех и наказал. Теперь твоя очередь…
— Что-что? — противился Иван. — Да это с каждым может случиться… Кто деревьев не корчевал, только тому и не страшно, чего тут!
— Когда нет страха от бога, сынок, тогда и дома можешь шею себе свернуть… Вот и Стефан Конакчийский ни во что не верил, а как начали дети у него умирать один за другим, другое запел…
— Конакчийские умирали от чахотки, — слегка иронично заметил Иван. — Раз ты бедняк, так и господь-бог от чахотки не спасет…
— Постой, постой, — заворчала старая. — Вот когда станешь хозяин в своем доме, тогда и распоряжайся…
Небось, Минчо не осмеливалась такие слова говорить: „Вот когда станешь хозяином в своем доме…“ Уж не она ли теперь хозяйка? Иван помолчал, хотел было одернуть мать, да передумал. „Нелегко ей теперь, потому и ворчит. Переменилась, все не по ней — да что поделаешь…“
Старая постоянно плакала, морщинистые щеки все в слезах, словно опаленные огнем. А когда не плакала, глядела хмуро, исподлобья и все что-то ворчала под нос. Тошке еще ни слова не сказала, даже глаз на нее не подняла. „От горя это“, — думала сначала Тошка, но потом молчание свекрови начало ее пугать: „Сердится, на меня сердится“. Когда свекровь начала разговор о жатве с Иваном, она думала, что Тошка тоже примет в нем участие, но та по-прежнему молчала.
— Вот так, неделю будем валяться без дела, а потом в поле все жилы повытянем, — буркнул Иван хмуро, но явно сдаваясь. — Темнота наша!
Вдруг старая заголосила. И пошла причитать, приговаривая что-то обидное, злое. Тошка разобрала несколько слов, словно ножом, полоснули они по сердцу…
До конца недели не вытерпели. На пятый день чуть за полночь старая захлопала дверьми, загремела посудой.
— Иван! Невестка! — позвала она. — Вставайте, вставайте! В поле пора! Пока мы вылеживаемся, хлеб весь ветром развеет. Давно перезрел!
Тошка поднялась с тяжелой головой. Петю крепко спал. Она осторожно его потормошила, позвала ласково, потеребила волосики, но он только сладко потянулся, дрыгнул ножкой, что-то промурлыкал, как котенок, и перевернулся на животик. Не в силах его разбудить, Тошка взяла ребенка на руки и понесла к телеге.
— Оставь ребенка, — закричала старуха, — куда несешь его, как котенка?!
— Так, … ведь все вместе поедем? — смутилась Тошка.
— Все вместе! Куда нас нелегкая понесет всех вместе? Кому-то же надо еду сготовить?
— Я не знала, матушка…
— И чего ты только знаешь… Все вас учи, все за ручку води…
Тошка сдержала выступившие было на глазах слезы и вернулась с ребенком на руках в избу.
— А кто нам поесть принесет? — строго спросил Иван.
— Я. Кому же еще?
— И потащишь ребенка в такую жарынь аж до Чаталдере?
Старуха промолчала.
— Собери сейчас чего-нибудь на скорую руку, никуда не пойдешь! — приказал он строгим тоном и вышел.
— Ну, ладно, — согласилась старая. — Невестка, а невестка! Принеси ребенка, нечего ему в такую даль по жаре тащиться…
— Ну и поперечная баба, — процедил Иван сквозь зубы. — Так и норовит укусить…
Тошка прямо застонала от обиды. Будто ножом полоснуло по горлу, горечь подступила. За что ей такая обида? Хуже собаки к ней относится. Сноха она в этом доме или последняя скотина?.. Минчо справляет и три дня, и девять, готовится справить и сорок дней, а ей — такие обидные, злые слова. Понимает Тошка: горько ей, ведь она мать, сына похоронила. Но почему же на нее-то сердится, чем она-то виновата?.. Встал бы Минчо и услышал все это! Разве и ее жизнь не кончена, теперь черным-черна, разве и ее молодость не подрублена под корень? Может ли она смириться с таким горем, в силах ли забыть мужа?
Весь день она жала и плакала. Плакала украдкой, пряча лицо в стебли пшеницы, укрывшись в кустах на меже, стараясь подавить подступающие к горлу слезы. Старая, сгибаясь с серпом, тихо постанывала и смотрела на нее злыми глазами из-под черного платка. Иван молчал, готовый каждую минуту взорваться. Зло его брало. Пять дней просто так пропало, да вот еще и мать ни с того, ни с сего злится, зло его брало и за что-то другое, чего и сам не мог понять. Один только Петю весело носился по стерне. Босой, без шапки, с расстегнутым воротом рубашки, он сновал туда и сюда в высокой пожухлой траве, в кустарниках на межевых полосах, ловил кузнечиков и божьих коровок, подбрасывал их высоко в воздух. Дядя показывал ему птичьи гнезда, бабка ласково ворчала. И только тогда Тошка слышала их голоса. А как весело было у них до смерти Минчо! Теперь и знойное марево гуще и тяжелее, и небо — низкое, белесое.
Вечером вернулись домой усталые, мрачные, словно второй раз похоронили Минчо. Старая села до ступенек летнего навеса, обняла Петю и запричитала сквозь слезы:
— Бедная ты моя сиротиночка! Внучек мой милый! Некому за тебя заступиться, некому присмотреть за тобой, кто же тебя теперь оденет, обует, сиротка моя горькая, ходит, бедный, как щеночек бездомный…
Слова попали в цель, Тошка так и охнула. Ведь еще вчера только, как говорится, умер его отец, ведь только в первый раз вышли они на работу в поле, когда же ему было успеть порвать рубашку, когда он остался один-одинешенек, кто его гнал, кто бросил его на произвол судьбы?.. Правда, в бедности они живут, вот уже сколько лет пряжи не покупали, и Тошка хоть с утра до вечера на работе, но все же немало хлопку успела напрясть. Другие уже спать лягут, а она перед лампой-коптилкой штопает его одежонку, старое на новое переправляет. Ребенок без отца остался, что тут поделаешь, но Тошка не допустит, чтобы люди над ним надсмехались или жалели… Но зачем свекровь ведет такие разговоры, зачем разрывает ее сердце? „С горя“, — пытается найти Тошка ей оправдание, но уныло покачивает головой. Не только с горя. Есть тут что-то другое…
Однажды Иван принес зайца. Поймал в новом колодце Мешовихи. Он, видно, ночью туда упал. Приготовили зайца, сели обедать. Петю хватал куски мяса, жадно ел, а кости бросал под тарелку. Тошка одернула его раз, второй. Наконец, взяла у него вилку и показала на тарелку:
— Что ж ты варева-то не попробуешь? — и выловила кусок мяса для себя, первый кусочек за весь обед. Свекровь зыркнула на нее, ребенок заметил это, захныкал и полез к бабушке. Она притянула его к себе, словно спасая от какой-то напасти, глаза злобно сверкнули из-под черного платка.
— Пусть сама лопает, внучек! Зачем тебе мать кожа да кости?
Тошка всхлипнула, кусок застрял в горле. И этого, значит, дождалась?.. Иван бросил вилку и сердито глянул на мать. Она и бровью не повела. Только сильнее прижала внука к себе.
— И тебе, старуха, не стыдно за такие слова, — вскипел он. — Совсем из ума выжила? Да ты понимаешь, что говоришь? — И повернулся к Тошке. — Не слушай ее, сестрица. Черти чего несет, старая…
Словно дитя, приголубленное после несправедливой обиды, Тошка залилась навзрыд. По впавшим щекам заструились неуемные слезы.
Старая не промолвила ни слова, даже не взглянула на сноху. Она прижимала к себе внука, медленно макала куски хлеба в соус и еще медленнее жевала. Глаза смотрели холодно и сухо, лицо казалось вырезанным из дерева.
„Что же я ей такого сделала? — спрашивала себя Тошка и всхлипнула еще сильнее. — Слово ли какое поперек сказала, косо ли поглядела, сделать ли чего поленилась?..“
Иван резко встал из-за стола, вынул перочинный ножик и начал строгать какую-то тутовую веточку. Жестокость и бессердечие его матери было поразительно. Такие грубые, обидные слова! Как только язык повернулся! Да раньше не была она такой. И к Тошке относилась по-матерински. „Тошка то, да Тошка это“, — только и слышно было. Да так ласково, умильно… А теперь вдруг?.. Но почему? Ивану и в голову не могло прийти, что Тошка могла ее чем-нибудь огорчить. „Вот чудеса в решете! — думал он. — Еще недавно была так добра, а теперь вдруг…“
Иван думал о том, как трудно им будет после смерти Минчо, ему казалось, что месяцы, а то и годы, у них в доме будут слезы и стенания. Бог знает почему, но ему казалось, что общее горе еще больше сблизит Тошку и его мать, что они будут выплакивать одна другой свою боль и муку. Надеялся, что в доме воцарится любовь, мир и согласие. А оно вон как вышло… И во всем была виновата старая. Ведь именно она озлобилась на Тошку, уже как только вернулись с похорон. Сначала все молчала, а теперь вот и словами начала грызть сноху.
В доме воцарился мрак и пустота, слова нормального не услышишь, улыбки не увидишь — все ходят понурые и молчаливые. Закончив домашние дела, Тошка забивалась в какой-нибудь угол, прятала лицо в ладони, и плечи ее содрогались от неудержимых рыданий. Плакала она о своей беспомощности, о том, что некому ее защитить мужской крепкой рукой, о своей невыносимой жизни, от обиды на свекровь. Умер Минчо, и все в доме встало вверх дном. Старая так и зыркает на нее глазами, как разъяренная буйволица. „Как, значит, она меня ненавидела, — всхлипывала Тошка, — давно уже на меня нож точила, но скрывалась до времени. Минчо опасалась. Но почему? Что я ей такого сделала?..“ Тошка забывалась на минуту. Перед ней проносились роем мечты, желания, смутные мысли. Дай бог доброго здоровья, вот подрастет Петю, женит она его, на руках будет сноху носить. Как свою родную дочь будет холить и нежить, каждый ее каприз предугадывать… Какая бы ни была, все же человек, поладят между собой! Да и за что ее будет ненавидеть, колоть ее такими обидными словами, травить душу, как ее свекровь?.. Тошка припоминала всю свою жизнь в этом доме, от первого дня до похорон. Сначала, когда Минчо с головой ушел в деревенские истории и в доме его то и дело разыскивали единомышленники по общественным делам, старая попыталась было его урезонить. „Ты теперь женатый человек, дом на руках, брось ты эти глупости, холостяком был — куда ни шло, а теперь… — выговаривала она ему. — Не дай бог, завтра затаскают тебя по делам, по рукам — ногам свяжут, кому ты тогда будешь нужен, кто тебя пожалеет, кто уладит твои дела? Те, за которых ты сейчас в драку лезешь, первые в тебя камень бросят…“ Она заводила этот разговор при каждом случае. Минчо слушал ее, улыбался, потом клал ей руку на плечо и говорил: „Ты, мама, не разбираешься в этих делах. Но я как-нибудь тебе объясню. И ты поймешь, сама мне будешь помогать“. Так было, но два-три раза при таком разговоре Тошка поддержала Минчо. С тех пор старая стала косо на нее поглядывать. „Конечно, — бросила она как-то вскользь, — его погубить могут, а тебе и горюшка мало!“ Тошка молча проглотила горький ком, вставший в горле, и пожалела: „И нужно же было мне ввязываться!“ Но ведь она так сильно любила Минчо, ей так хотелось, чтоб и свекровь могла понять его правду!