Иван чихнул, закашлялся, ахнул от боли. Голову раскалывало, плечи словно свинцом налились. Старая засуетилась около сына.
— Может, заварить липового цвету, а, сынок? — спросила она, тревожно всматриваясь ему в лицо.
— Хорошо, завари.
— Или, может, горчичники поставить?
— Что я, ребенок? И так пройдет…
— Ну, выпей тогда чашку вина с черным перцем. В прежние времена мы так лечились.
Иван молчал. Старая смотрела на него с тревогой.
— Вина, пожалуй, дай, — усмехнулся он краешком губ.
— Вот увидишь! Как рукой снимет всю твою хворь, нутро прогреет.
Старуха встала и быстро спустилась в подполье. Налила вина, отпила немного, облизала губы и задумалась. Потом долила чашку. „А есть у нас черный перец?“ — подумала она, и вдруг перед глазами у нее встал узелочек с семенами дурмана, спрятанный на дне сундука. Она вздрогнула. Страх ли это был или, может, радость, она и сама не могла понять… Да ведь в вино и дурману можно подсыпать?!.. Совсем немного! Чуть ошибешься и… Старая снова вздрогнула. Как же она может ошибиться, ведь это для сына вино-то, а вот если для нее… Вот как она отделается от нее, вот как все устроит… И имущество спасет!.. И как это она до сих пор не додумалась? О чем думала? Куда смотрела? Руки у старухи задрожали, несколько капель вина пролилось на земляной пол… Теперь все ей виделось так просто и ясно. Никто ни о чем не подумает, никому и в голову не придет. Да и кому может прийти на ум такое? Вдовая, скажут, была, невмоготу ей стало, вот и… Старуха пришла в себя. „Нет, нет, лучше не так. Пусть другое подумают. Просто была жива-здорова, и вдруг судороги схватили, и как была на ногах, так сразу и кончилась… Вот как надо… Мало ли как люди умирают… Ходил жив-здоров, а потом — раз и кончено. Да и теперь все разговоры о неладах у них в доме затихли, люди думают, все уладилось… вот и пусть.“
Старуха выпрямилась и полезла наверх по ступенькам лестницы. Но ее так и качало из стороны в сторону, а отчего, она и сама не понимала. Со страху? Да нет, какой тут страх еще… От радости? Нет, рано еще радоваться. Пока не доведет все до конца, пока не уберет ее со двора вон, радоваться нечему. Откуда ей знать, что у нее на уме. Может, завтра окрутится с кем-нибудь, тогда ищи свищи, давай ей вино с дурманом… А, может, и пить не станет. От такой упрямой всего ждать можно.
Но все же старуха была рада, что нашла выход. Да такой простой и легкий. Никто и думать не додумается, что да как случилось… „Никому и в лоб не влетит!“ — повторила она твердо и крепко сжала в руках чашку с вином.
Иван провалялся недельку около печки, отогрелся, поразмял кости и снова вон со двора. Старуха-мать боялась, как бы он снова не впутался в какую-нибудь историю и опять в полицию не попал, все хотелось ей пробрать его за эти постоянные шатания по деревне, постараться отвадить его от Младена, от Синтенева, от Алатурки. Уйдя с головой в свои планы, она забыла начать с ним разговор. Все ее мысли вином и дурманом начинались и тем же кончались. Как подсыпать? Может, отвар сделать? Или размолоть как черный перец? Что сильнее подействует? Отвар, вроде бы, посильнее будет. Но как его в чашку подлить? Нет, лучше смолоть… Да, так лучше будет. А она сама себе и нальет, сама и дурману подсыплет.
Старухе хотелось все так подстроить, чтобы ей ни до чего самой не касаться… Так будет спокойнее. И на куски ее резать начнут, все равно она от всего отопрется, ничего, дескать, не знаю, не ведаю… Если Тошка сама своей рукой нальет вина и сама всыплет дурману, старая и бровью не поведет, пусть хоть и в общину потащат…
А вдруг молотый дурман не поможет? Вдруг он слабее, чем отвар, окажется? Тогда что делать? Нет, лучше отварить и дать, а там видно будет. Если нельзя тайком, так прямо так и даст ей, дескать, трава такая от болезни… Да, так будет лучше… А если спросит, откуда трава? Что ей ответить? Нет, не станет она спрашивать. А если и спросит, неужто обмануть нельзя? Купила, мол, прошлым годом на ярмарке у Тинко Балканджии… Вот так ей и скажет. Потом пусть его разыскивает… Тут старуха схватилась за голову: как же она станет его искать, когда ее уже в живых не будет… А она-то, старая дура, умом раскидывает, что будет, да как станет…
Теперь только надо ждать, чтоб заболела, простыла, чтоб из носу потекло… Старая была уверена, что заставит ее выпить вина с дурманом, обведет вокруг пальца… Два-три ласковых слова, и дело с концом…
И когда план был уже готов, обдуман во всех деталях, старая начала следить за снохой. Однажды, когда Тошка с Пете пошла в гости, а Иван — в свои кофейни, она растолкла зерна дурмана, завязала в узелок и спрятала в свой сундук. „Господи, только бы не промахнуться, только бы отделаться от этой гадины!“ — молилась она, и руки ее дрожали, как у лихорадочной.
Но время шло. Погода испортилась, было холодно, мозгло, дороги развезло, во дворах — грязь непролазная. Иван хлюпал носом, Пете тоже шмыгал, даже старая иногда покашливала, только Тошке все было нипочем, целыми днями она суетилась по хозяйству в своей старой коротенькой шубейке, единственной одежде, оставшейся ей от покойной матери. Мех местами давно вылез, но все же шубка защищала от холода. На ногах у нее были шерстяные чулки толстой вязки, подшитые снизу домашним сукном. Старая с ненавистью глядела на ее шубейку и на чулки, как на своих лютых врагов: „Бережется, сучка поганая! Ножки греет… Ну, погоди, я тебя согрею!“
Однажды Тошка пошла к Димо. А когда вернулась, глядь — шубейка обгорела наполовину.
— Кто же это натворил? Кому понадобилась моя шубка? — заломила она в отчаянии руки, глядя на остатки своей одежды. Пропала шубка! Ни заштопать, ни заплату наложить. В кухне еще пахло паленой шерстью. Тошка просилась к свекрови: — Мама, ты погляди, что с моей шубкой случилось!
Старая глянула и от удивления широко глаза раскрыла.
— Как же это так? Кто же это? — закричала, — я же говорила ему, поганцу, чтоб не играл с огнем, да разве он слушает?
Тошка так и вспыхнула: значит, Пете это натворил?!
Она выскочила во двор и крикнула сына. Голос у нее дрожал, горло сдавили слезы гнева и отчаяния. Это была единственная ее зимняя одежда. Был еще вязаный жакет, но она берегла его и надевала только в гости. Пете отозвался откуда-то из-под навеса. Она застала его сидящим на связках кукурузных стеблей. В руках у него был обрывок бечевки, которой он пытался обвязать два кукурузных початка.
— Ты что тут делаешь? — бросилась она к нему, сжав кулаки.
— Волов делаю, — ответил он спокойно и снова занялся кукурузой.
— Кто тебе, негодник, позволил мою шубку жечь?!
— Какую шубку? — испуганно глянул он на мать. — Никакой шубки я не брал, ничего не прожигал.
Она набросилась на сына, выкрикивая:
— Не прожигал, да? Не прожигал, да? Не прожигал?
И каждый вопрос сопровождался ударом. Сколько раз она его ударила — сама не могла потом вспомнить. Гнев и отчаяние ослепили ее. Удары сыпались на голову, на спину, она била по щекам, по заднице, била вслепую, не слыша его воплей. И когда, задыхаясь от усталости и гнева, она отпустила сына, оттолкнув его от себя так, что он полетел на землю, старуха подбежала к внуку, обняла его и начала ругать сноху:
— Да ты что, невестка, в своем уме? Прибьешь ребенка!.. А напроказил, так и простить надо, дите ведь еще, не понимает… Да ведь и не нарочно он, поиграть захотелось, вот он шубейку-то и надел, а потом забыл, куда бросил… Да дети целые дома, играючи, поджигают, что с них взять, а тут — одежка старая…
— Да это не я, бабушка! — плакал Пете. — Я и в кухне не был и с огнем не баловался… Мамину шубку не брал…
— А-а-а! Значит, не баловался! — снова вспыхнула Тошка. — Не брал, значит! Еще и врешь в глаза! А кто шубку сжег, а? Говори! Кто в очаг сунул?
Постепенно гнев ее ослабевал, она видела его округлившиеся глазенки, такие светлые и чистые — они умоляли ее, они были сама невинность. Она смотрела ему в глаза, и сердце вдруг сжалось от жалости. Она уже начала корить себя за эту вспышку ярости и гнева и столь жестокую расправу с ребенком.
— Да не я это, мамочка, не брал я ее, взаправду говорю, мамочка!
— А, может, правда, и не он это, — вступилась старая, еще крепче прижимая к себе внука. — Котенок, может, затащил… От этих пакостников всего можно ждать… Мне показалось, видно, что Пете там на кухне вертелся, а, может, это и не он был…
— Не я, бабушка, не я, — продолжал оправдываться внук. И крупные, чистые слезы катились по его загорелым щекам. Тошка не могла глаз оторвать от этих слезинок, и каждая из них, как вспыхивающий огонек, обжигала ее сердце.
„И почему я его так избила, бедную мою сиротиночку! — ей впору было и самой разреветься, слезы уже подступали к горлу. — Ну какая я мать! Сердца у меня нет, что ли? Как у меня рука поднялась на ребенка! Было бы хоть за что, а то за такую пустяковину… Проклятые котята! Из-за них чуть было не прибила своего ребенка“. Теперь ей уже хотелось обнять и приласкать сына, попросить прощения… Но нельзя… Да еще и свекровь тут…
Пете все еще всхлипывал, дрожа всем телом и крепко вцепившись в руку бабки. Кукурузные початки, связанные обрывком бечевки, валялись у его ног.
— Ну, пойдем домой, ничего, родной, ты больше не будешь так делать, да? — утешала его бабка и тянула в дом.
— Да не я это, бабушка, не я это сделал, — твердил ребенок, вытирая слезы рукавом своей курточки. — Не я это…
Тошка вернулась в дом и загремела посудой, все еще дрожа от холода и от волнения. Старая наблюдала за ней исподлобья, прячась под черным платком, и огоньки злорадства вспыхивали в злобно прищуренных глазах.
— Ну вот теперь посмотрим! — мысленно смаковала она свою победу. — Увидим, как теперь будешь хорохориться…
И сказала с искусно разыгранным сочувствием в голосе:
— Ты бы надела жакет, дочка, не ходи так, не дай бог, простынешь!
— Мне не холодно, — ответила Тошка и направилась в кухню.
Старуха твердо знала, что дома Тошка жакет, свой единственный наряд, не наденет. Будет мерзнуть, но виду не подаст, а на люди снова покажется опрятно одетой, аккуратной, не в поношенной одежде. Хорошо знала свекровь свою невестку. И каждый день с нетерпением ждала, когда же она начнет кашлять, чихать, выйдет из комнаты осунувшейся, с нездоровым блеском в глазах. И, действительно, Тошка начала шмыгать носом; у старухи радостно заколотилось сердце, но радовалась она недолго. „Дать ей вина? — спросила она сама себя и сама же ответила: — Нет, погожу, пусть занедужит побольше, вот когда начнет охать, тогда…“ Но Тошка не оправдала ее надежд: не разболелась, не разохалась. Через пару дней ее простуда прошла и она снова засуетилась, как всегда, по дому…
— Дочка, смотри, как бы опять не простыла, — осторожно начала старая. — Выпей-ка чашку вина с черным перцем. Вишь, Иван-то как быстро вылечился, все как рукой сняло…
— Ничего, мама, я уже выздоровела, — ответила Тошка, а потом добавила: — Если что почувствую снова, тогда выпью…
Старая изменилась в лице, глаза ее засверкали. „Выздоровела, как тут не выздороветь! Жрешь за троих… Вчера бы надо было дать тебе нажраться на веки вечные, да вот умом не дошла…“
Все уже было готово… Старая сварила в медном ковшике целую горсть семян, процедила через тонкую тряпицу, слила в пузырек и спрятала в свой заветный сундук. Когда все кончится, она выбросит пустой пузырек на помойку и — моя хата с краю, я ничего не знаю…
Оставалась в запасе еще одна горсть дурмана, так если отвар в пузырьке испортится, можно будет снова сварить… Только бы заболела, сучка проклятая…
Прошло несколько дней, потом несколько недель, а Тошка все так же неутомимо хозяйничала в доме, никакая хворь к ней не прилипала. Без шубки она даже еще здоровей стала, закалилась, так что ни насморка, ни кашля. Иван болел, Пете несколько дней провалялся в постели, у старухи все косточки ныли, она охала от боли, волочась по дому, как побитая собака, только ненавистная невестка была здоровехонька.
— Ну что мне с ней делать, — прикидывала и так и эдак старая, — как мне ее уходить?
В чуланчике лежали две старые посконные попоны, еще с лета. Они были выбиты от пыли, вычищены, сложены в угол, но старуха развернула их, осмотрела и вынесла во двор.
— Невестка, — сказала она Тошке, — прополощи-ка их немного в холодной воде, забыли мы их летом, а все пригодятся…
— Так ведь я их стирала! — смутилась Тошка и покраснела. — Вместе с другими мешками и с большим покрывалом.
— Ничего, ты прополощи, хуже не будет, что-то мне не глянутся… — пробормотала старая.
„Ну и сатана! Вздохнуть не даст, только бы работу найти!..“ — подумала Тошка в сердцах. Но, не сказав ни слова, подняла попоны и понесла к колодцу. Полдня она с ними возилась: стирала, полоскала в корыте, отнесла потом к плетню у огорода, развесила сушить. Руки у нее покраснели, но ей было не холодно. Даже вспотела, возясь с тяжелыми попонами, набухшими от воды.
Старая надеялась, что на этот раз невестка сляжет в постель, но Тошка даже ни разу не чихнула. Как назло, щеки у нее с каждым днем наливались здоровым румянцем. Ели они скудно и бедно, но она и в еде была непривередлива: что холодное, что горячее. Если не было ничего горячего, и хлеба с луком поест, нет лука — довольствуется одним хлебом. Да и хлеб ей был все равно какой: черствый или свежий, с ячменем или смешан или из чистой кукурузы. И на аппетит не жаловалась: хоть десять раз на дню к столу приглашай, не откажется…
Стоял ясный, морозный день. Подул холодный ветер, но не поймешь, откуда дует, сильный или слабый, потому что дым лениво стлался из труб, и только иногда вздымался ввысь, рассеиваясь над голыми вершинами деревьев. Но холод проникал под куртки, салтамарки, пальтишки, щипал за нос, раскрашивал щеки пионами.
Старая сидела за прялкой у окна и поглядывала на улицу. Когда Тошка вошла прибрать посуду, она опять глянула в окошко и опустила веретено.
— Хороший день, надо бы одно дело сделать, да Иван опять пропал где-то, наверно, в кофейне сидит…
— А какое дело-то, мама? — остановилась Тошка. — Может, я справлюсь?
— А чего тут не справиться? Ясное дело, справишься, — ответила свекровь. — Дак ведь у нас есть мужик в доме, чего ты будешь его делами заниматься, мало у тебя своих дел? А завтра пристанет: дай то, дай другое, то рубаху, то портки. И не спросит, каким делом ты занималась: своим или вместо него работала…
— Да что там, сделаю… — мягко настаивала Тошка.
— Знаю, что сделаешь, дочка, да это и не бог весть какая работа, но… Досада берет, — ему бы что по дому помочь, а он… надо бы обмазать стену кухни со стороны Малтрифоновых, будь они неладны… Вода с их крыши прямо нам на стену течет… такая сырость, того и гляди одолеет всех нас сухотка, — тогда лечись… Сколько раз я Ивану наказывала! Сделаю, говорит, обмажу, все только обещает, лодырь, а за дело не возьмется… Польют дожди, тогда поздно будет…
Старая говорила с легким раздражением и тыкала веретеном в воздухе, указывая на летнюю кухню. А сама на невестку глаз не поднимает, будто боится чего-то. И вся ее воркотня против Ивана выглядела как-то неестественно.
— Были бы силы, я сама бы справилась, да где там, ноги уже не держат, стара стала…
— Я все сделаю, мама, — сказала Тошка. — Ты только скажи как.
— Сделаешь! Разве это женское дело?.. Мало мы целыми днями по дому крутимся, присесть некогда, да если еще дувалы поправлять станем, стены мазать… Ты только намешай глины, которую Иван привез, а когда он вернется, я ему покажу… Только глины намешай…
— Хорошо, мама, я сейчас. Всю, которая есть?
— Всю, всю, — ответила старуха, стараясь не менять своего строгого вида, хотя радость так и напирала изнутри. — Да много ли там… Куры разворошили, да мы немного взяли по надобности… так что там осталось? Много ли? А надо побольше, покрепче обмазать.
Тошка оставила посуду, взяла медный котел, мотыгу и вышла во двор. Собрала в кучу рассыпанную глину, взрыхлила, проделала лунку в середке и начала подливать воду. Подольет — перемешает мотыгой, еще подольет — еще перемешает. Когда глина размякла, старуха выползла из избы и направилась к ней.
— А ты ногами, невестка, ногами!.. С мотыгой будешь весь день колупаться. А ты по-плотницки, ногами, — быстро и хорошо… Размешай так, чтобы как сметана была…
— Холодно, — замялась Тошка.
— Холодно? Да какой же это холод? Холода ой какие бывают… Да если разомнешься как следует, то и согреешься… И бани не надо.
Тошка положила мотыгу, сняла чулки. Потом подоткнула юбку, так что оголились икры, и ступила в размякшую глину. Ледяные змеи поползли по телу. На лице зашевелились мурашки. Холодом обожгло ступни, она качнулась назад, словно от удара, и едва удержалась на ногах. Но Тошка одолела слабость, снова шагнула вперед и начала месить глину, быстро перебирая ногами и подпрыгивая на месте. Косы хлестали ее по плечам, грудь колыхалась, все тело извивалось, как под ударами бича. Воздух с шумом вырывался из широко открытого рта, она задыхалась. Нужно было поскорее покончить с этим проклятым месивом и бежать в теплую избу. Хотелось реветь, выть в голос от обиды, от боли и от чего-то такого, чему она сама не могла дать названия.
И когда она, уже изнемогая от усталости, собиралась бежать в дом согреться, хлопнули ворота, и во двор вошел Иван. Увидев Тошку по колено в глине на морозе, он остановился, как громом пораженный, и быстро пошел к ним.
— Надо было глины намесить — стену обмазать со стороны Малтрифоновых, — виновато начала старая.
— Морду себе обмажь, старая дура! — заорал Иван. — Тошка, беги отсюда сейчас же в избу, иначе… кому в голову пришла эта дурость?..
— Дурость, говоришь? — ощерилась старуха, — вот как завалится стена, увидишь ты бестолковщину…
— Башка у тебя завалилась, стена не завалится, — совсем вышел из себя Иван. — Целыми днями торчишь в доме и все людям заделье выдумываешь… Да кто же в такую холодину ногами глину месит, а? Ты и цыгана не заставишь, а тут невестку босой в такой мороз выставила… Да ты ее в гроб вгонишь…
Старая вздрогнула. Она хотела что-то сказать, но слова застряли в горле. Она только молча подняла руку, не то ударить, не то проклясть. „В гроб вгонишь! — пронеслось у нее в голове, — он еще ее жалеет, дурачок блаженный!.. Сует нос туда, а сам ничего не смыслит… В гроб вгонишь! — повторяла она про себя, онемев от злости. — Давай ори больше! Пусть она догадается обо всем, пусть начнет языком трепать, вся деревня узнает… Тогда пропали мы все, пропало наше добро, обдерет она нас, как липку…“
Старуха была готова наброситься на сына с кулаками, стукнуть по тупой голове, все ему выложить начистоту, но даже от него нужно было скрывать свои потаенные планы. Шлялся бы лучше по своим кофейням, чем ее уму-разуму учить… „В гроб вгонишь! — снова нахлынула волна злобы. — А ты что думал? Кормить да поить ее буду, на смотрины выставлять?!“
Иван схватил мотыгу, очистил от налипшей глины и отбросил в сторону. Тошка вымыла ноги в корыте у колодца и побежала в избу, дрожа от холода. И только тогда старая подняла глаза на Ивана и злобно прошипела:
— Раз помочь не можешь, так хоть не мешай, недотепа!
Иван пнул ногой медный котел, стряхнул грязь с постолов и зашагал на гумно.