Ивану не по душе было сторониться Тошки и глядеть на нее зверем, но начнет с ней говорить — словно кто-то за горло ухватит и губы задергаются. Раньше, когда Минчо еще был жив, она часто шутила с ним, посмеивалась над его любовными увлечениями. „Слушай, Иван, — говорит бывало, а у самой глаза так и смеются, — хочешь, я тебе все улажу с Маламкой. Брось ты эту Ленку Пекову, она около Балабанова увивается. Но ничего у нее там не выйдет, пустой номер, а Маламке ты по сердцу…“ Когда на Костиевской ярмарке Ивану приглянулась дочка Коли Кавалджиева и начал он ее обхаживать, Тошка в шутку посоветовала: „Стоʼит ли тебе ноги попусту бить, по костиевским закоулкам слоняться — маме невестка со стороны не нужна. А коли меня спросишь, так скажу: раз тебе она женой будет, так, значит, и мне родня.“
Вот и теперь ему хотелось, чтобы было все по-старому: чтобы снова шутили, чтобы невесту ему подыскивали. Но Тошка молчала. Да чего же он от нее-то хочет, когда сам — немтырь немтырем, слова ей не скажет, а старая так и караулит, чтобы, как иголкой, кольнуть. Иван же сам первый дуться начал, сам перестал с ней разговаривать, только злобные взгляды кидал. Да если бы и хотел с ней по-прежнему держаться, все равно ничего бы не вышло: засела заноза ему глубоко в сердце, и не мог он сладить со своими мыслями. Пройдет Тошка по селу — ей вдогонку шепоточки да насмешки, маслеными глазами ей по спине шарят, заигрывают по-мужицки нахально. Вдовушка, дескать, с ней можно… Так уж спокон веку заведено: молодая да красивая вдова — каждый с ней поиграть не прочь. Иван злился, но и сам поддавался общему настроению, и он не мог иногда глаз оторвать от ее стройной, гибкой фигуры, как магнитом притягивали ее крепкие ноги. Каждое движение ее тела гулом отдавалось в голове, в глазах темнело, даже дрожь пробирала… Иван готов был сам себя проклясть, силился не думать об этом, от стыда не знал, куда деться, но невольно, как подсолнух за солнцем, поворачивал голову за ней, не отрываясь взглядом от ее движений, стиснув зубы и хищно прищурив глаза. При посторонних было легче, но стоило им остаться вдвоем, он боялся поднять на нее глаза, ему казалось, она все сразу поймет, прочтет его гнусные желания и с отвращением плюнет в лицо… Теперь он уже и сам не знал, почему с ней молчит: из-за дележа земли или из-за этих темных желаний.
Как-то старая послала их в поле. „Иван, — говорит, — сходите, соберите хлопок, который остался…“
Иван пошел за Тошкой, стараясь владеть собой и ничем себя не выдать:
— Возьми немного хлеба, мама за хлопком нас посылает, — но не выдержал, и голос предательски задрожал.
— А что еще взять? Мешок или сумки? — спросила Тошка.
— Мешок возьми.
Когда они, нагруженные всем необходимым, вышли за околицу, Иван решился заговорить с Тошкой. Но о чем? Все в душе сгорело. Где нужное слово отыскать? Но даже если найдет, — голос все равно выдаст. По хозяйству, вроде, и говорить нечего, про посиделки да танцы по вечерам — совсем ни к чему — душу воротит, как подумает об этом, — ну, а дела общественные… так и сам от них отошел.
Иван шел по пыльной дороге. Перед ним горизонт все удалялся и удалялся, тонул в трепетном мареве. Кругом по серым холмам — ни души, ни звука. Изредка где-нибудь перед глазами встанет заблудившаяся скотина или фигурка одинокого пахаря. Небо чистое, ясное, только над Дыбачето плыли два белых и густых, как сметана, облака. Умолк шум полевых работ, над полями повисла тишина. Кукурузные стебли одиноко торчали по опустевшим нивам, обглоданные скотом. Только на холме напротив, невысоком и вытянутом, зеленели пятна виноградников. Но и там было пусто, хотя лилась от них какая-то радость успокоения, она будто витала над выезженной, спекшейся землей. Виноградные кусты, как уставшие от работы люди, вроде бы присели на минутку, неся в руках янтарные гроздья, а они светятся медом осенней благодати. Вокруг них деловито жужжали пчелы, а злые осы яростно налетали на виноград, впиваясь своими жалами в сладкую мякоть, высасывали сок и взметались ввысь в поисках новой добычи, как ненасытные хищники. Галки спускались на вершины персиков и черешен, воровато вертели головами и камнем падали вниз. Шумные воробьи тучами носились в небе, галдели, как оглашенные…
Тошка тоже смотрела на виноградник, ища глазами зеленый кусочек поля с развесистым абрикосом посередине. А, вот он! Там, где начинается роща у Кукуряка. Они прикрыла веки, и прошлое, недолгие дни ее счастливого прошлого встали перед глазами. Они вдвоем с Минчо часто ходили туда. После работы в поле они поднимались к винограднику, к этому абрикосу. Под деревом, бывало, сядут рядом: глаза в глаза, рука в руке, словно впервые наедине, как юные влюбленные, целовались, тесно прижавшись друг к другу, долго и ненасытно. Его сильные руки словно несли ее куда-то, ослабевшую, таявшую от любви и счастья. В забытьи она шептала горящими от страсти губами: „Минчо! Родненький…“ Он нежно и крепко держал ее в объятиях, и плыла, плыла она по волнам, задыхаясь от счастья…
Где он теперь, ее Минчо? Нет его. Осталась только его вера в то, что мир скоро будет другим, что люди будут жить счастливо, жить да радоваться. Эту веру он передал Тошке, и теперь это помогало ей сносить и злые слова свекрови, и хмурые взгляды Ивана. Пока она верит, ее Минчо с ней, и она никогда с ним не расстанется…
Иван и Тошка шли проселочной дорогой, по выбитым тележными колесами колдобинам, и каждый был погружен в свои мысли, в свое прошлое, как в сладкое легкое сновидение.
Откуда-то с Поповой межи грянул выстрел, залаяла собака. Крупный заяц выскочил из кустов и помчался по стерне; затрещали кусты, охотник показался на дороге, быстро прицелился и выстрелил из второго ствола. Заяц подпрыгнул в воздухе и покатился, кувыркаясь, по земле.
Они остановились. Иван заулюлюкал, расставив руки, будто хотел поймать зайца. И только когда раненый заяц забился на земле, Иван поднял глаза на охотника. Это был Георгий Ганчовский. Тяжелые серые башмаки с зеленоватыми онучами, галифе защитного цвета и куртка с ремнем, широкий патронтаж обтягивал фигуру, на плече висел ягдташ. Увидев их, он словно споткнулся. Радостный азарт охотника сразу улетучился, сменившись досадой на эту неожиданную встречу. Свистнул собаке, но она вертелась около раненого зайца. Ганчовский, широко шагая, направился к своей добыче, скользнув ненавидящим взглядом по Ивану с Тошкой. Наклонившись над зайцем, он прикончил его ножом, пырнув несколько раз, и положил в ягдташ. Повернулся и направился обратно к меже.
Иван перевел дух. Теперь он уже не думал о Тошке, охотничий азарт передался и ему, лицо оживилось.
— Живут же люди! Зайцев постреливают… — не то осуждая, не то завидуя, сказал он и головой покачал.
— А что ему не постреливать, у него все как надо, — заговорила Тошка. — Говорят, в город хочет перебраться…
— А чего ему туда перебираться, — скривил губы Иван, — они и без того в Пловдиве торчат… Да если и переедут в город, ему все равно: нахапал вдоволь, больше не удастся…
— Набил карманы…
— Набить-то набил, да как бы выворачивать не пришлось… Если прижмем его к стене из-за выпасов наших, узнает он, где раки зимуют…
— Что-то не верится, — покачала Тошка головой. — Он половину своего добра на адвокатов изведет, кому надо сунет, а все равно выплывет… Ну, а если туго придется, так он все или жене или матери припишет…
— Мы его прижмем, а там пусть хоть кому приписывает… Люто его ненавидят люди, да все боятся пока еще… Недавно вот в кооперации начался про него разговор, крепко за него взялись, а как только он появился, все словно онемели, как языки проглотили… Дело-то общее, а каждый только о своем думает, — вздохнул Иван. — Спит еще народ, проснуться не может, дальше своего носа ничего не видит…
— Все же расшевелились немного, — сказала Тошка, — раньше-то как было…
— Расшевелились, потому что, если выпасы у него отсудим, все сообща будут их использовать… А сейчас некуда скотину выгнать. Кто-то из его прихвостней такой слух пустил, дескать, община рисовое поле возьмет, а нам кукиш с маслом… Хитер Ганчовский, да и брат Минчо его крепко к стене припер, когда мельников на него поднял…
— Как это?
— Да он у них воду отвел. Теперь весь хлеб у Ганчовского мелят… а мельницы без воды остались…
— Так теперь мельники против него?
— Против. А раньше в одной с ним партии были. За него только один Алекса Генов, у него десяток декаров около мельницы, так он там рис посеял… Вот только он водой и пользуется, а остальные ни с чем остались…
— Ага, — кивнула Тошка, сбрасывая сумку на землю: они уже пришли на поле.
Хлопок потравила скотина. На верхушках высохших стеблей торчали коробочки хлопчатника, изрядно помятые. Иван поднялся на межу, осмотрелся и сказал:
— Надо собрать, что осталось.
Тошка пошла вперед. Ее тонкие, ловкие пальцы проворно срывали сухие коробочки, выбирая хлопок, который она складывала в фартук. Ивану за ней было не угнаться, он неуклюже шагал, наклоняясь за хлопком, и тяжело отдувался. Мешок волочился по земле. Тошке же было сподручнее с ее фартуком. Иван то и дело останавливался, шарил глазами по полю. „Хорошо, что она так быстро работает, — думал он, — а то я один тут дня два бы копался“.
Если так пойдет дело, будет время и на виноградник завернуть. Он мог бы и один сходить, пока она хлопок убирает, да все не решался с ней заговорить. Она и слова не скажет, он был уверен, но с какого боку подступиться? Как разговор начать? Он же сердит был на нее. Раньше, в прежнее время, она сама бы ему сказала:
„Ты, Иван, сбегай-ка на виноградник, я тут одна управлюсь“. А сейчас?.. Сейчас и она молчит, слова не проронит…
Иван закурил, затянулся дымом и стал наблюдать за ней. Она работала, как хорошо заведенная машина, сгибаясь и разгибаясь в точном ритме, только мелькали ее белые икры под черной юбкой. А когда склонялась совсем низко над хлопком, открывались стройные бедра. Иван даже зажмурился, теплая волна прошла по телу. Он глубоко затягивался сигаретой, горький дым плыл по ветру. Чтобы отвлечься от наваждения, он стал следить за букашкой, которая суетилась у него подногами… Постепенно горячая волна отхлынула от сердца. И тогда снова он задал себе вопрос: „Ну за что я так на нее злюсь?“ Ему захотелось прогнать свои черные мысли, но они кружились над ним, налетали со всех сторон, овладевали им и лишали сил. Ему хотелось подойти к ней, как прежде, заговорить, пошутить по-братски, как с близким человеком, но он не в силах был прогнать мысли о разделе, о земле, о чужом человеке, который войдет в его жизнь и все сломает. И по какому праву? Отец и мать всю жизнь на этой земле горб гнули, крупицу по крупице собирали, а вот теперь чужаку достанется.
И чем больше он об этом думал, тем яростнее жалили его эти мысли, мутили сознание, застилали глаза черным облаком. Весь мир вокруг него сходился клином на этой полоске, их домишке и кончался за его порогом. Он, как канатом, был привязан к своему добру, мысли его бессильно бились, как муха в закрытое окно, напрасно пытаясь вырваться на свободу, на простор…
Тошка дошла до межи напротив и вернулась назад. Иван украдкой глянул на нее и увидел, что глаза у нее красные и влажно блестят. Плакала. Здесь каждый кустик, каждая травинка напоминала ей о муже. Тяжело ей, ох как тяжело! Еще только жить начала, а уже вдовой осталась… Разве она думала, что так случится? И за что же они над ней измываются, Иван с матерью? Почему так зло смотрят?
Те же мысли приходили в голову и Ивану, и в нем поднималась жалость к невестке, ему передавалось ее горе. Хотелось подойти к ней и прямо так и сказать: „Сестра! Я не виноват, это мать все…“ Но решимости не хватало, словно удавкой горло сжало. Только и спросил что:
— Мешок наберется?
— Кто его знает, — ответила Тошка, ссыпая собранный хлопок. Щеки у нее были мокрые, голос дрожал.
Так разговор и не состоялся. Иван снова, как муха, забился в паутину своих страхов. Новое замужество Тошки, раздел… Нет, она сидеть во вдовах не будет. Молодая совсем, ей лет двадцать пять, не больше. Год пройдет после смерти брата — и пойдет снова замуж. Закрутятся около нее разные свахи, начнут прощупывать да примеряться. Да так и уведут из дома. Баба что вода: куда отведешь, там и течет… и кто же этот будет, второй-то? Генчо Чифтелиев? Богат, но стар для нее, не пойдет за него Тошка. Стаменко Попов? И он не молод, да к тому же, говорили, по гулящим бабам шляется, жену дурной болезнью заразил. Так и померла. Митко Интизапчев? Нет, этот слюнтяй больно высоко голову дерет. Когда Георгий Ганчовский назначил его председателем трехчленки, он велел Минчо в управление запереть и вел себя очень мерзко. Минчо его люто ненавидел. „Шпионская душонка, все вынюхивает да Ганчовскому доносит!“ Около Ганчовского Интизапчев большим человеком стал, собрал вокруг себя прихлебателей. Поговаривали, что на следующих выборах Ганчовский его кандидатом в Народное собрание выставит. Но в прошлом году тот так опозорился, что теперь люди и смотреть на него не хотят. Заманил, сукин сын, цыганку в дом, в комнату завел и на нее накинулся. Но та не будь дура, такой тарарам ему устроила! Заорала во все горло да давай его колошматить чем попадя. Полетели чашки, ложки, веретена, мука столбом поднялась… Потеха!.. Соседи услышали, сбежались, еле уняли разъяренную бабу. Потом он целый месяц носу из дому не высовывал. А когда показался, наконец, на улице, то смеху было! Детвора и та ему вдогонку кричала: „Эй ты, цыган-мыган!“ С тех пор и укорот ему пошел. Да и деньжата постепенно уплыли, совсем обнищал, а ведь раньше двести-триста левов для него было — раз плюнуть! Нет, и за него Тошка не пойдет, не замарает доброе имя покойного Минчо.
Остался один Илия Вылюолов. Он был бедняк, но зато с головой у него порядок. „Было бы у нас в селе еще пяток таких, как Илия, никто бы с нами тягаться не посмел“. С Минчо они были неразлучны, словно братья родные. Илия был без образования, читать не любил, но характера был твердого. „Вылюолов не подведет, куда хочешь пошли!“ — хвалил его Минчо. Илия все больше молчал, только слегка добродушно усмехался. Не любил в споры ввязываться. „Умный и без спора поймет“, — скажет бывало. Сам он во все вникал медленно и с трудом, но если его нелегко было в чем-нибудь убедить, то еще труднее было разубедить в том, во что он поверил. Ко всему он подходил с опаской, осторожно, пытаясь своим умом дойти, самому во всем убедиться — вот тогда уж у него из головы и колом не выбьешь. С людьми был сдержан, даже в пустяках недоверчив. Но уж если кто ему по сердцу придется, за него готов в огонь и воду. После смерти Минчо целый месяц был сам не свой. Когда узнал о несчастье, словно онемел, слова сказать не мог. Когда немного пришел в себя, прошептал с глубокой болью: „Осиротели мы теперь“, а на глазах слезы. Поселяне уважали его за честность, прямоту и твердость. А противники держали язык за зубами, когда о нем речь заходила. Да и силен он был, по всей околии слава о нем ходила: самых сильных борцов шутя на лопатки клал. Никто против него выйти не смел.
Да, Илия всем взял. И если Тошка выбирать мужа нового станет, его выберет. Старуха-мать — матерая волчица, издалека учуяла опасность. Неспроста она тогда на Тошку насела, когда кукурузу ссыпали. Да и Илия вроде не так просто зашел тогда. И разговорчив был не в меру, даже на него не похоже, а глазами так и шарил, словно что высматривал. Вот так-то оно и бывает: сегодня за одним придет, завтра за другим — глянешь, и обтяпал дельце. Сначала переглядываться начнут, там разговоры пойдут, то да се, а потом — через год после Минчо, возьмет она Пете за ручонку и со двора долой, прямо к нему в хату… А потом он к ним заявится, делиться, дескать, будем. Вот тогда-то у него все наружу выйдет. Хорош-то он хорош, да когда добро делят, дружба врозь. Родные братья и сестры за клочок земли друг другу горло перегрызут, а тут от чужого справедливости жди… Дождешься, как же… Каждую тряпку делить станут, ложки да поварежки. Да что у Илии есть? Ни рукомесла не знает никакого, ни от отца наследства какого, бедняк бедняком, а тут двадцать декаров землицы даровой в руки плывут, какой дурак откажется…
Тошка вышла с поля на межу и прошла вперед. Черный платок почти упал ей на плечи, чуть-чуть на голове держался, так что все лицо было открыто. Почему она дома не выглядела такой худой? Скулы заострились, челюсть вперед выступила, а в широких глазах — печаль и мука. Стало ему стыдно и совестно. „Ах, жизнь проклятая!“ — мысленно выругался Иван. Он, собственно, не жизнь проклинал, а скорее себя самого. А что жизнь — не сахар, это и малым детям известно. Но Тошка-то в чем виновата? И она душа живая, и ей жить хочется. Почему они ее так мучат? Ну, а если бы Минчо не умер, все равно надо было делиться, у каждого свой дом, своя семья. Земля-то одна и та же, ее ни больше ни меньше. Тогда на кого бы стали сердиться?.. Тридцать или пятьдесят декаров — один черт, все та же нищета…
Вспомнив Минчо, Иван немного приободрился: „Все обойдется! Как-нибудь уладим это дело… Жить трудно, с каждым днем перемен жди, да не к лучшему… А там, авось, все наоборот повернется, легче жить станет, вздохнут люди свободно… А он тут носом в землю уткнулся… Ему бы погулять еще, пока молод, будет время и о доме думать и об имуществе. Одногодки-то его по посиделкам гуляют, с девками хороводятся, любовь крутят, а он засел дома, как старый хрыч, только вот еще куриц не щупает. А время течет, еще немного и жениться надо…“
Жениться! Эта мысль мелькнула у него в голове, словно мимоходом, но он за нее ухватился. Представил себе свою семью, тихую, спокойную жену. Будут, конечно, и тревоги, и заботы, но и любовь да ласки, поцелуи горячие… Голова у него закружилась в сладкой истоме, но только на мгновение: какой-то неясный страх обдал сердце, даже мурашки по спине поползли. Он враз протрезвел. „Да какая за меня пойдет, за бедняка?“ — задал сам себе вопрос Иван. Лена Пейкова около Балабанчева увивалась, но на танцах все поближе к Игнатову становилась. Тошка ему на Маламу намекала, дескать, нравится он ей, но Иван видел, что та на Стойко Стоянколева засматривается. Стойко был сапожником, говорят, в город хотел перебраться, а Малама все о городской жизни мечтает. Нет, такие форсуньи ему не нужны. Зачем ему город. Чего он там не видал? Ему такая жена нужна, чтобы вместе с ним в поле работала, жала да копала… И он снова вспомнил Кицу Кавалджийкину из соседней деревни, из Костиева. Худенькая она, но такая тихая, спокойная. Плохо, что у нее три сестры да два брата, — какое уж тут приданое! Отец ее зимой и летом в шубейке ходил, все покашливал да все матом кого-то крыл. Чахотка, говорят, у него была. Старший брат ее в Хаскове бочаром работал, а младший два года тому назад на чем-то попался и в тюрьме сидел. Иван хорошо знал всю ее семью, да и они были с ним знакомы. Если сватов к ней пошлет, не откажут. Но как ему хотелось урезать хоть небольшую часть земли, которая Тошке отойдет! Кавалджиев ничего не даст, Иван был уверен. Да и с какими глазами приданого требовать, при живых родителях да стольких детях… Стыда не оберешься… Что люди скажут?
Хорошо бы какую-нибудь сироту с землей найти. Да где такую найдешь? Окажись такая, самые богатые женихи в деревне сразу накинутся. Ивану и мечтать об этом не стоит, такое счастье не по нему. Так кого же выбрать?
Он мысленно перебрал всех девок в деревне и ни на одной не мог остановиться. Те, кто побогаче, и слушать его не станут… А, может, подбить клин к какой-нибудь да из дому увести, а? Но какую? Да, не так-то все просто, был бы хоть из себя видный, а то… Даже одеть-то в праздник нечего. Была бы одежка получше, авось, и приглянулся кому-нибудь, закрутил бы голову. Да и то вряд ли какая согласится из родительского дома уйти к нему, голодранцу…
Несколько месяцев тому назад Иван так не рассуждал, чтобы по расчету жениться. Приударивал за каждой, которая ему понравится и которая не прочь была с ним гулять, а о приданом и мысли не было. Да и Минчо бы его на смех поднял, а то, может, и рассердился бы. Иван верил, что наступят новые времена, когда о земле да об имуществе и думать не будут… А оно вон как вышло…
Он с головой ушел в свои планы. Рассеянно собирал хлопок, много коробочек пропускал, и Тошка шла за ним, подбирая все подчистую себе в фартук. И когда Иван оглянулся, она уже вышла на край поля и задумчиво смотрела вдаль.
— Кончила уже? — удивленно спросил он.
— Кончила.
Он хотел было заговорить о винограднике, да слова не шли. А, может, им вдвоем пойти? Но ему почудилось, что люди станут из-за каждого куста выглядывать и подозрительно смотреть за ними.
— Еще раз не придем? — спросила Тошка.
— А зачем?
— Кое-где еще зеленые, поспеют.
— Пустяки! — махнул Иван рукой и пошел с поля. Голос его прозвучал сухо, сердито. Тошка тоскливо проводила его глазами, которые застилала светлая, но горькая влага.