На следующий день после охоты Иван отправился в город. Дул сильный ветер, шел снег, ветер намел большие сугробы в отдельных местах, а кое-где дорогу будто метлой подмели. Село словно притаилось, редко мелькнет случайный прохожий. Снег резко и сухо поскрипывал под ногами, но даже собаки, свернувшиеся клубком где-нибудь в сараюшке, не обращали внимания на проходивших около дома.
Когда Иван сказал, что пойдет в город, старая замахала на него руками:
— В такой холод?.. Никуда не пойдешь, сиди дома…
— Узнал я, что из Софии приехал один очень большой адвокат, — понизил он голос, — так хочу по нашему делу поговорить. Будет в городе два-три дня всего, один знакомый обещал к нему свести, и денег не возьмет, говорит…
Старая сразу же сменила тон, с интересом вслушиваясь в столь желанные для нее слова:
— Когда, говоришь уезжает?
— Не знаю точно. Может, и сегодня уедет… сегодня вечером.
— Холод-то какой… Ну, ладно, раз решил — иди уж, авось чего разузнаешь, вдруг поможет…
Слабая надежда, что можно через суд спасти их имущество, затеплилась в груди старухи. Она словно начала выздоравливать от какой-то страшной болезни, свалившей ее с ног.
Иван, уткнув нос в старенький башлык, шагал в город, усмехаясь про себя. Крепко он старую надул с этим софийским адвокатом. Она из-за этого проклятого раздела готова была и в ад его отпустить. Иван то и дело усмехался, покрепче затягивая концы башлыка, пряча лицо от встречного ветра. Но ветер то бросал ему снег в глаза, то поддувал в спину.
В городе он пробыл недолго, купил полбуханки свежего хлеба, слегка надломив, сунул туда кусок халвы и отправился восвояси. Но домой вернулся поздно. Войдя в комнату, первое, что он увидел, — были испытующие глаза матери. Иван в ответ неопределенно моргнул и отвернулся.
— Невестка, — сказала старая Тошке, — принеси-ка немного дровец, что-то мне холодно, да и Ваня с морозу пришел.
И не успела еще Тошка закрыть за собой дверь, как старая тут же начала:
— Ну, что тебе сказал адвокат?
— Ничего, говорит, нельзя сделать, — вздохнул Иван, глядя куда-то в сторону и стараясь изобразить на лице огорчение, — возьмет она все, что ей полагается по закону. Такой, говорит, закон. Лучше, говорит, идите на мировую. А если судиться, все равно ничего не отсудите.
— Не отсудим, — как эхо повторила старая и плотно сжала губы.
Иван ждал, что она согласится с ним, что лучше добром, а не судом, или возразит что-нибудь, но старая посидела на месте, низко опустив голову, потом снова молча взялась за веретено. Хотя Иван не очень разбирался в этом женском умении прясть пряжу, но даже ему бросилось в глаза, что она трижды свивает и развивает одну и ту же нитку. Раз веретено выпало у нее из рук, она, не глядя, пошарила рукой, вздохнула, и наклонилась искать, куда закатилось. Иван пристально наблюдал за матерью, и сердце у него больно сжималось. И лишь когда Тошка вошла в комнату с большой охапкой дров, он поднял глаза. Иван посидел еще немного, обуреваемый тяжкими мыслями, потом откинулся к стене, сел на рогожу и начал медленно стаскивать с ног замерзшие постолы.
— Невестка, завари ему немного липового цвета, — глухо приказала старая, — пусть согреется, вишь, перемерз совсем…
— А сахар есть, мама?
Старуха где-то припрятала немного сахару, поэтому слегка смутилась:
— Поглядеть надо… Поищу пойду… Кажись, где-то было немножко… — И тяжело встала, опираясь на ладони.
Пока Иван ходил в город, старая тешила себя надеждой сохранить имущество в целости законным путем. Как отлегло бы у нее от сердца, если бы Иван сказал: можно. Но он не сказал этого. И она снова крепко сжала губы, в глазах снова застыло прежнее, резкое, холодное выражение. Спасения не было, помочь мог только один дурман… И она снова мысленно обратилась к своему заветному сундуку, на дне которого затаился пузырек со спасительной жидкостью, узелок с мелкими смертоносными зернышками.
На охоте или по дороге в город, но Иван простудился. На следующий день его всего ломило, из носа потекло, боль застучала в висках. „Ничего, пройдет“, — успокаивал он сам себя, но боль не проходила, как он ни старался размяться, растереться. Наконец, он и совсем слег. Женщины засуетились. Ставили горчичники, обкладывали горячими отрубями, отпаивали липовым чаем, старая нацедила стакан красного вина. Поднявшись из подполья, она вдруг вспомнила, что нет черного перца — весь вышел. И свободных денег нет ни гроша. На дворе такой мороз, и ни одна курица не садилась на гнездо. Надеясь отыскать хоть одно яйцо, старая шарила в курятнике, но все без толку: куры забились в угол и не желали нестись. Старуха проклинала их на чем свет стоит:
— Чтоб вы подохли, проклятые! И вы против нас, чумы на вас нет! Всех до одной зарежу…
Но куры не обращали на нее ровно никакого внимания. Тогда старая взяла взаймы у сестры четыре яйца и купила черного перца.
— Худо с Иваном, сестрица, — извинялась она перед сестрой, — а в доме ни гроша…
— Ничего, ничего, — успокаивала ее Кина. — Пройдет, это инфлюэнца, и в газетах писали… Пусть только на холод не выходит, в тепле надо быть.
Иван послонялся недельку в комнате и стал поправляться. И только он поднялся с кровати, заболел Пете. Охает, плачет, весь в огне, горло болит. Старая решила отвести его к Мине Мешковой — „горло заговорить“, но Тошка на дала. Старая косо глянула на нее и, не говоря ни слова, потянула больного ребенка за руку — к знахарке вести. Но Тошка обняла сына, как наседка цыпленка:
— Не пущу! Не дам ребенка!
Старая вдруг поняла, что настаивать бесполезно. Она была даже слегка ошарашена поведением невестки. До сих пор та ни разу не смела возразить или повысить голос. Старуха отпустила ручонку внука и, вся вспыхнув от гнева и обиды, отошла от кровати, побежденная, сраженная своим бессилием. „Ах, ты змея подколодная! Показала наконец-то зубы, а? Выставила жало, а?“ — кипели в ней ярость и злоба. Старая не ожидала такого отпора со стороны кроткой, тихой невестки, не думала, что она может говорить так решительно, прогнать ее от постели внука. Она чуть не захлебнулась желчью, подкатившей к горлу.
Тошка прижала сына к груди, затем уложила его на кровать, закутав шерстяным покрывалом, и только потом бессильно опустилась на постель рядом с больным ребенком. Сколько сил стоило ей отобрать сына у свекрови. Страшное, непосильное для нее напряжение сразило ее, и она вдруг почувствовала себя совсем беспомощной, слабой, беззащитной. Накатила горькая обида, словно обручем, сдавили грудь невыплаканные слезы. У нее едва хватило сил добраться до чулана, там она бессильно повалилась на тюк с тряпьем и зашлась мучительным плачем. Если бы только Минчо был жив, никто бы и пальцем не посмел тронуть ребенка. Да за такое он ни на что бы не посмотрел… Вести ребенка к этой мерзкой цыганке, чтобы она ему в рот свои грязные руки совала?! Да чем-нибудь еще пострашнее заразила?! Нет! Нет!.. Тошка помнила слова Минчо, и если бы уступила сейчас свекрови, он и на том свете бы ей не простил… Она знала, что за этот бунт она жестоко поплатится, просто так это ей не пройдет, но будь что будет… Теперь Тошка окончательно поняла: между ними все кончено. Она слишком хорошо знала характер свекрови: теперь в этом доме ей не будет жизни. Но ради сына она готова была хоть по углям босиком. Проживет как-нибудь и без ласкового слова и сладкого куска…
Ребенок трудно перенес инфлюэнцу, но недели через две уже снова унесся в свой мир игрушек, забав и детских шалостей. Снова по комнате были разбросаны самодельные волчки, тележки и плуги.
Старая ни словом не обмолвилась после столкновения, но в доме повисло тяжелое облако черной ненависти. Она совсем замолчала, ни во что не вмешивалась, не двигалась с места. Тошка привыкла выполнять все ее приказы по дому и хозяйству, и теперь, предоставленная сама себе, она оробела. Если бы она не боялась попреков да косых взглядов свекрови, она и сама бы справилась со всей домашней работой, а теперь боялась и шагу ступить самостоятельно. И как только представит себе ее хмурое мрачное лицо, ее сгорбленную черную фигуру, так совсем растеряется и не знает, с чего начать и чем кончить. Сто раз на день робко спросит, что да как по самому ничтожному поводу.
Вот и сейчас Тошка тихонько приоткрыла дверь и просунула голову:
— Мама, надо стирать, чем воду согреть?
— Что есть.
— Кукурузные стебли кончились.
— Возьми виноградный хворост.
— Да мы же его еще на прошлой неделе сожгли.
Старая, укутавшись в свою черную шаль, не поднимала глаз. Потом сказала ледяным тоном:
— Сожгли так сожгли. Возьми кукурузные кочерыжки.
Тошка знала, что их берегли только на растопку, и хотя свекровь сама посоветовала взять кукурузу, была уверена, что потом ей достанется за это, но переспросить не посмела, поэтому тихонько прикрыла дверь, как будто в комнате только что уснул ребенок, и на цыпочках пошла на кухню. Но к кукурузе она и не притронулась. Вышла во двор собирать мусор, какой попадется под руку.
Бывало и так: свекровь распорядится, а на следующий день начнет пробирать:
— Ты зачем муку пересыпала в эту кадку, а? Она же вся соленьем провоняет, да ты что?
— Ты сама мне велела пересыпать, когда я позавчера начала тесто месить из новой муки…
— Значит, я велела? Все я, я кругом виновата, я всему виной, ничему хорошему не научу… Ох, господи, прибери меня к себе поскорее, чтоб я, глупая, не путала умных людей, жить им не мешала!
Тошка молча опускала голову. Что могла она возразить?.. Как говорить с таким поперечным человеком? Как оправдываться? Может, старуха на самом деле забывала, что именно так велела сделать, а может, только прикидывалась? Тошка выслушивала ее попреки молча, только слезы навертывались на глаза, обида сжимала горло. Поначалу она думала, что нет ничего на свете хуже ее попреков. Но она ошиблась: еще хуже ее страшное, зловещее молчание. Тогда в доме нависала тишина подступающей смерти, неумолимой, как рок. А в последнее время это случалось все чаще и чаще. Гневалась ли она, думала ли о чем своем, планы кроила или что подсчитывала?.. Не отвечала никому: ни Тошке, ни Ивану, ни внуку даже. А то вдруг вздрогнет, испуганно оглянется вокруг и снова задумается.
Прошло Рождество, вот и Новый год наступил. Люди поднарядились, высыпали на улицу, в деревне воцарилось оживление. Молодежь собиралась за околицей, оттуда доносилась музыка, песни, там вились хороводы, танцевали девки и парни. Тошка прислушивалась к песням, к взрывам смеха, ей тоже хотелось туда, где смех и веселье, посмотреть на людей, вспомнить прошлое, свою молодость, но ничего этого ей было нельзя: она вдова, и ей не полагается выходить за ворота. Неужели и дальше она будет сидеть взаперти, издалека слушая чужое веселье? Не ходить ей теперь никуда: ни на хороводы, ни на свадьбы, ни просто к людям.
Наступил Иванов-день. И впервые за столько месяцев в их доме зазвучал смех и веселые разговоры. Днем к ним заходило много народу. Старая встречала гостей, угощала, старалась быть веселой и приветливой, но временами казалось, что мыслями она где-то в другом месте. Вечером пришли друзья Ивана, начались песни, разгорелось веселье. Все словно забыли, что еще не так давно в этом доме стоял гроб, никто вроде и не вспоминал об умершем. Но и Иван, и Тошка, и даже старая мать знали, что эти песни пелись в его честь, так старые друзья поминали умершего Минчо…
В прежние годы на Иванов-день старая не жалела вина, словно специально припасала к этому празднику. Но на этот раз нацедила три-четыре миски и этим ограничилась. Когда же Иван шепнул ей, чтобы поднесла гостям еще, она злобно отрезала:
— Кто хочет наливаться — пусть в кабак идет!
Иван вспыхнул:
— Ну и человек же ты! Не разбери поймешь… — и вернулся к друзьям.