20

Только на третий день все выяснилось: и как фельдшер Нико раненому перевязку делал, как отвезли Ганчовского в город, кто отвез и на чем отвез. Раненый лежал в Пловдиве, в католической больнице. Доктора говорили, что не скоро выйдет. Бырзаков хотел с ним увидеться, но не пустили. Но все же кое-что разузнал: доктора сейчас голову ломают — отрезать ему руку или нет…

— Неужели оттяпают руку? — спрашивал дед Боню Хаджиколюв и жмурился в сладостной надежде.

— Отрежут, как пить дать! — утверждал Алатурка. И начинал рассказывать, как в войну даже легкораненым руки-ноги отрезали.

— И поделом ему! Господь все видит, он так не оставит… — заключил дед Боню глубокомысленно, надеясь, что его мудрое слово произведет впечатление — авось чашечку кофе закажут.

Иван места не находил от радости:

— Наконец-то… Так ему, мерзавцу, и надо… Мы всей деревней пойдем в свидетели за Мангалова…

Но Димо его осаживал:

— Брось ты, Иван, не кипятись… Ганчовским это на руку, вот увидишь… Такой шум поднимут — уши затыкай… Все на его сторону встанут: и община, и начальство… И дело с выпасами прогорит…

Димо был прав. В пловдивских газетах тут же было напечатана информация о нападении на известного общественного деятеля, бывшего депутата Народного собрания, инспирированном его политическими противниками…

— Тоже мне общественник! — кипятился Иван. — Бандит он, а не общественник! Мать твою… — Смял газету в комок и швырнул в угол.

Но, как говорится, всему приходит конец. Пошумели люди, покричали, а потом каждый занялся своим делом, хозяйством, потекли домашние будни, а кому не терпелось язык почесать, тот переключился на политические проблемы…

И вот однажды Иван возился с телегой: надо было с Кабатинского поля привезти кукурузных стеблей печку топить. Углей купить не на что, дрова экономить надо: вязов, вроде того проклятого, под которым Минчо погиб, больше не было…

„Собери там, что осталось, — согласилась старая, — весной, когда пахать начнем, мешать не будут, да и зимой пригодятся“.

Под лучами встающего солнца отступала утренняя мгла. В ворота постучали. Собака бросилась с лаем — и лохматая голова рассыльного Алекси появилась в калитке и скрылась.

Иван вышел на улицу и через некоторое время вернулся во двор, слегка растерянный.

— Вызывают в общину…

— Чего это? — испугалась мать.

— Откуда мне знать? Староста сказал, чтобы сейчас же.

— Будь они неладны: и община, и власти… — заволновалась старуха. — Людей в покое не оставят, сами целыми днями баклуши бьют, думают, что и у других дела нет…

— Зачем его зовут, Алекси?

— А я почем знаю? — пожал плечами рассыльный, но в глазах что-то мелькнуло и погасло.

— Может, из города кто, а? — подступила к нему старуха, внутренне холодея от какого-то смутного предчувствия.

— Какой тебе город! Если бы из города, я бы знал… Староста послал за ним, а почему, для чего — не сказал.

Алекси хитрил. Только что его послали за Димо Стойковым, и теперь заперли Димо в подвале общины. Иван не подозревал, что Алекси юлит. Когда в прошлом году после общинных выборов выходило, что Минчо станет старостой, Алекси то и дело у них в доме вертелся, все последние новости рассказывал: кто чего да кто с кем… Но после переворота, когда все партии запретили, Алекси сразу стал другим, слова не скажет, никого не замечает…

— Подожди, за фуражкой схожу, — сказал Иван и пошел в дом. Старуха за ним:

— Что, сынок, уж не запутался ты в чем, а? — А у самой от страха ноги подкашиваются.

— Да брось ты! — оборвал ее Иван, но тревожные нотки в голосе и все его вдруг изменившееся выражение лица говорили о другом.

— Ох, ты, господи! Тут что-то неспроста… — застонала старуха, пытаясь понять, что же случилось. А что-то случилось — предчувствие обожгло ее, потом обдало холодом с ног до головы.

Все было готово для выезда в поле. Пете, закутавшись в старую отцовскую бурку, сидел на козлах с палкой в руках — волов погонять. Тошка суетилась на кухне, старая волам воду носила. Вот-вот Иван вернется и поедут за кукурузным сушняком. Старуха тревожно прислушивалась к каждому звуку, не отрывая глаз от калитки. По улице шли люди, слышны были обрывки разговоров, но все проходили мимо…

„Тут что-то не так, плохо дело…“ — думала старая, и хотя уверения рассыльного, что не из города Ивана спрашивают, сначала ее успокоили, потом она снова забеспокоилась: почему не идет? Раз староста спрашивает, держать долго не будет, вот если из города кого прислали — тогда другое… Тогда непременно в полицию уведут. Ну, а раз все тут…

— Бабушка! Ну когда поедем?! — Пете уже не сиделось на месте.

— Сейчас, родной, сейчас…

— Ну, где дядя запропастился? Когда вернется?..

— Подожди немного.

Пете закутался в бурку и притих, оглядывая с козел улицу.

— Ну, что ж ты, бабушка! Когда поедем…

— Погоди еще немножко, дорогой, скоро уже… — пыталась успокоить его старая, но в голосе задрожали слезы. Солнце уже встало высоко, туман рассеялся. День начался весело, ясно, небо светилось, как голубые чистые детские глаза. Все было тихо, спокойно. Изредка проскрипит телега, куры закудахчут, роясь в навозе, людские голоса раздадутся в ясном воздухе. Народ торопился в поле прибрать оставшееся — зима была на носу. Стояла ясная прозрачная осень, но в любой день задует с севера, пойдут холодные дожди с ветром, со снегом…

Но почему Ивана все нет? — Горький комок подступил к горлу, сдавил на сердце. — Может, его задержали? Сидит там, связанный по рукам и ногам. А как же тогда хозяйство? Кто выйдет в поле?.. Правда, они уже почти отсеялись, но дел-то всегда найдется. А если его долго не выпустят, придет весна, надо будет пахать, а потом страда: и жать, и косить, и молотить… Старуха заломила руки: „Господи боже, неужто не кончились мои муки, неужто снова в поле надрываться, вместо мужика тянуть… Обманул Алекси, холера его задави! Набрехал, как пес шелудивый…“

— Бабушка! Ну что же ты! — чуть не плача взмолился Пете.

— Ох, и зачем только на свет народилась твоя бабка?! Ни дня покоя не видела, — лихорадочно затеребила она свой траурный платок, и черная ненависть снова поднялась волной: — Как заноза мы у них в глазу, только и думают, как бы напакостить, чтоб у них зенки лопнули, у злодеев!

Калитка хлопнула, во двор вошла Вела и быстро направилась к телеге. Собака тявкнула было, но то ли убедившись, что перед ней безобидная женщина, то ли оттого, что старая прикрикнула, она поджала хвост и скрылась где-то под навесом.

— Ох, сестрица, — начала Вела, остановившись перед телегой, — сидишь тут спокойно и не знаешь, что случилось…

— Что? — так и похолодела старая. — Что случилось?

— Отнеси ему какую одежку — в город их поведут…

Старая онемела. Хотела что-то сказать, но челюсти свело от страха. „В город… беда, значит“, — мелькнула в голове единственная мысль.

— Заперли их в подвале, не позволили даже два слова сказать Димо… Плохо дело, будто самого старосту обворовали…

— Когда их поведут? — упавшим голосом проговорила старуха.

— Скоро… Слыхала краем уха…

— Кого арестовали?

— Одних только Димо и Ивана.

— Невестка! — крикнула старая в дом, но голос едва прозвучал, — собери чего поесть в дорогу… Ох! Будь она проклята эта управа… Все им не сидится, все неймется, авось на погосте успокоятся, тогда вздохнем свободно. Да ты спрашивала, за что же их?

— Спрашивала, ничего не говорят, — огрызнулась Вела. — Скажите, говорю, хоть знать будем…

Тошка принесла пеструю дорожную суму с глубоким дном, доверху набитую хлебом и всем, что попалось под руку, — сухомятка, а все пригодится — повесила старой на плечо, набросила домотканый половичок, стянула с Пете бурку и дала ей на руку.

— Отдай! Мне холодно! — заголосил мальчишка и замахнулся палкой.

— Молчи, сынок, успокойся… Это дяде твоему. Я скоро вернусь, принесу обратно, — погладила его по голове старая, глубоко вздохнула и поплелась, еле волоча ноги к воротам.

В общине стоял шум. Сторожа, рассыльные и разный мелкий служилый люд сновали с молчаливыми, озабоченными лицами, словно не замечая двух встревоженных женщин. На все их вопросы они бросали или нечто невразумительное, или просто молча пожимали плечами.

Еду и одежду арестованным передали, но за что их задержали, поведут ли в город и когда — ничего узнать было нельзя. Сестры попытались пробиться к старосте, но он их не принял. Вела не вытерпела и давай проклинать всех подряд.

— Да что ты, девка, — всполошилась старая. — Уймись! У себя дома сколь хочешь языку волю давай, а здесь прикуси, ты здесь с добром больше… В ихних мы руках, тут с добром надо, чтоб они сдохли…

— С добром! — не унималась Вела. — Мы все к ним с добром, так за наше добро свету божьему не рады… Хоть бы сказала, за что посадили, все стало бы легче… У них что, языки отнялись? Чтоб их холера побрала, чтоб им и впрямь онеметь!.. В город поведут или куда еще, пусть скажут, знать будем. У Димо и сотни левов не будет при себе…

— Хорошо, что хоть столько есть, а у нашего Ивана ни гроша… Да и взять негде…

Из общины вышел стражник, остановился на крыльце, осматриваясь. Женщины бросились к нему: — Эй, мил человек! Сынок! Скажи-ка ты нам! — взмолилась старуха.

— Пожалте! — стражник щелкнул каблуками и отдал честь.

— Ты их, что ли, в город поведешь? — начала Вела, не раздумывая долго.

— Кого?

— Да наших, которые арестованные…

— А, арестантов? Так точно! — И стражник снова щелкнул каблуками тяжелых сапог.

— Да за что же ты их, сынок? — заплакала старая. — У нас дела, работа ждет, мы все бросили…

— Приказ! — пожал плечами стражник.

— Да за что же все-таки? А?

— Не могу знать!

— Знашь, только сказать не хочешь! — раздраженно махнула рукой Вела.

— Ваши их арестовали, а вы не знаете, так мне и подавно неизвестно, — обиделся стражник и пошел назад в общину. Женщины проводили глазами его широкую спину, переглянулись в отчаянии, да так и остались на месте, повесив головы.

— Чтоб вас холера взяла! — шепотом начала свои проклятия старая, — чтобы все сдохли, окаянные, чтоб ваше отродье по тюрьмам гнило, за решетками железными, чтоб вас…

Впервые после смерти Минчо она и думать забыла о Тошке, о предстоящем разделе имущества. Одна страшная мысль сверлила мозг: Иван! Почему его арестовали? Долго ли просидит? А, может, бить будут, изобьют до полусмерти, а то и вовсе живым не выпустят… Или если суд, не дай бог, засудят лет на пять-шесть… Что тогда с ней будет? Не вынесет она этой напасти, слезами изойдет, ослепнет. Вдвоем все было легче. А теперь? Кому пахать? Кому снопы вязать? За скотиной ходить? Останется она одна-одинешенька в избе, как кукушка одна век куковать, людям в насмешку да к злорадству… Она уже видела себя в опустевшем доме, одна, забытая и заброшенная всеми, и страх сжал сердце. Одна! И без Пете… Пусть бы лучше ее в тюрьму посадили вместо сына, все бы легче… Думала ли, гадала ли, что на старости лет такое пережить придется?

— Раз поведут в город, и нам надо туда, — прервала ее мысли Вела.

— Пойдем и мы, — заплакала старая, — какая только помощь им от нас… Мы и здесь-то ничем им помочь не можем, а там тем более… Ну раз ты считаешь…

— Пожалуемся судье, — решила Вела. — Хоть бы не измывались там над ними, не били… Я этого больно боюсь…

— Тебе что? Ты куда хочешь пойдешь, есть кому за домом присмотреть, с хозяйством управиться… может, и деньжат припасли… А мне-то как, сестрица, а?

Вела помолчала, потом сказала:

— Если в деньгах дело — могу тебе дать десятку… Продали мы немного тмина, но тут же все деньги, как в прорву, на дом пошли… Все, что осталось, Димо взял с собой.

— Дай хоть эти, — попросила старая, — потом рассчитаемся. Раз такое горе подошло, ничего не поделаешь, последнее спустить придется…

— Если только их в город поведут и там оставят, это еще так-сяк, а если куда дальше, уж и не знаю…

Обе тревожно переглянулись. Эта мысль им не приходила в голову.

Загрузка...