26

Старая видела: Иван выскальзывал из ее рук. Он и слушать ее не хотел, ходил, куда вздумается, делал все, что взбредет в голову. У нее не было и времени снова приструнить его, взять этого савраса за узду и снова увести в стойло, чтобы ей было спокойнее. Она с головой ушла в свои черные планы, как бы повернее извести невестку, и не видела, насколько он изменился. Даже не замечала, когда он уходит из дома и когда возвращается. „Надо сначала с этим делом покончить, — думала она, а потом я за него возьмусь“. Женить его уже пора, да и ей нужны были в доме молодые рабочие руки. Думала сыграть свадьбу этой осенью, да вот несчастье с Минчо… Да и поиздержались они очень, попу нечем было заплатить.

Когда она заговаривала с сыном, он или отмалчивался, или неопределенно мотал головой. Но по всему было видно, что он ни советов ее не слушал, ни на ворчание ее не обращал никакого внимания. Когда она просила его никуда не ходить, он молча выслушивал ее и, не успеет она оглянуться — его и след простыл. Хорошо только, что теперь перестал по ночам пропадать. И это ее успокаивало. Ей казалось, что как раз ночные встречи и разговоры опасны, от них все беды и несчастья. И когда иногда он не возвращался допоздна, она боялась только одного: как бы не схватили и не упрятали его в полицию, как бы не покалечили. „А то, что их припугнули тогда, это хорошо, меньше шляться будут“, — думала.

Прошел день, потом еще два после истории с глиной, но Тошка ни разу не чихнула, не охнула.

„Говорят, вся простуда от ног идет, — удивлялась старуха, — а к этой никакая болячка не липнет!“ Она не знала, что тем вечером Тошка нагрела воды, подсыпала соли и пропарила ноги в ведре.

Но старая не оставляла надежды простудить Тошку. Только бы немного раскашлялась, почувствовала себя нездоровой, а там она не оплошает. Уж на этот раз она непременно даст ей вина, а если понадобится — и силой вольет в рот. А там будь что будет. „Никак черти ей помогают! — думала старая, — ну я им рога то пообломаю, будет знать, чертовка такая…“ Был бы Иван стоящим человеком, вдвоем с ним быстрее что-нибудь бы придумали, но разве ему можно довериться…

Старая не раз хотела поделиться своими планами с Киной. „Сестра ведь, не выдаст!“ — убеждала она сама себя. Кина и постарше, и поопытнее, даже и если не бог весть насколько, все вдвоем легче… Ум хорошо, да два лучше…

Старая было совсем уже решила все рассказать сестре, но вдруг приходила в себя: „А вдруг сестра не одобрит? Ругать начнет? Сестра-то она сестра, а по чужому добру сердце не болит, как по своему“. Больно ее тревожит, что Тошка хочет их обобрать… „Нет, не буду с ней говорить! Ни словечка не скажу! — решала старуха. — О таких делах никому другому знать не следует. Она скажет мужику своему, а тот, Бунарджиев, не умеет язык за зубами держать, разболтается, как сорока“.

И она в сотый раз решала: „Никому ни слова, ни полслова. Все сделаю сама“.

Только вот перестали ли в деревне про них языки чесать? Кина что-то давно не заходила. Может, просто надоело ей об этом говорить, а не потому, что больше в деревне болтать перестали. А старухе хотелось все знать, во все вникнуть. И она решила сама походить по людям, послушать, о чем люди болтают, кому косточки перемывают. Достала она два лева на свечи и в воскресенье пошла в церковь. С тех пор как арестовали Ивана, она забыла туда дорогу. Тогда она целыми днями сновала по деревне, то в общину, то к старосте, то к родне — денег взаймы взять, горе свое выплакать. И фитили к лампадке кончились, да в такое суматошное время ей было не до церковной службы… А, может, и вообще отвыкла… Как-то и в голову не приходило… А вот теперь решила пойти в церковь. В следующее воскресенье она снова пошла, и зачастила, не пропускала ни одного праздника. Поставив зажженные свечки, она переходила на женскую половину, прислушивалась, о чем бабы шепчутся, о чем судачат. Разговоры вертелись вокруг обычных дел: кто на новый год свадьбу справлять будет, кто с кем обручился, кто с кем поругался… Говорили, у кого в доме какой разлад, о разделах, о том, кто какой половик выткал, о разном, но ее имя не упоминалось, как она ни прислушивалась, затаившись за чужими спинами. Перебирали косточки другим, сплетничали, шипели одна на другую…, но о ней ни слова. Действительно, некоторые ее видели в церкви, но она так ловко пряталась от чужих взглядов, так умело подслушивала, что не могла бы упустить хоть какой-нибудь намек на ее счет…

Это ее совсем успокоило. Бабы расспрашивали, как у них в доме, живы-здоровы ли, как Тошка, внук, наверно, уже большой стал.

— Все, слава богу, все живы-здоровы, — елейным голосом отвечала старая. — Невестка в доме теперь за хозяйку, я и не вмешиваюсь, стара стала, да и то, что знала, забыла… Молодые-то теперь умнее нас, стариков… Вот начала вязать, а что выйдет — и сама не знаю. Пете, сиротка бедная, целыми днями играет… Ребенок малый, ни забот у него, ни тревог, что ему? Им бы только играть…

Когда разговор переходил на Пете, бабы сочувственно кивали головами, но не говорили ни слова.

— А парень-то твой как, когда женить будешь? — подкатывалась к ней какая-нибудь добровольная сваха.

Старая усмехалась.

— Да я его и не вижу по целым дням, ему дома не сидится.

— Пусть, пусть погуляет, — подхватывала ее собеседница, тоже расплываясь в улыбке, — немного ему осталось…

— Надо бы этой осенью узду на него накинуть, не случись эта беда…

— Все в руках божьих, сватья!

— Правда твоя.

Разузнав все последние деревенские новости, старуха возвращалась домой довольная и спокойная. Особенно ее радовало, что об их семейных делах разговору не было, об них словно забыли. Иван был прав, когда предупреждал ее: „Волосок с ее головы упадет — все мы будем виноваты…“ И вот теперь все замолчали…

Но дома ее встречала Тошка, стройная, красивая, пышущая здоровьем. „Нда… — думала старая, — а чего ей беспокоиться? Молчит-молчит, а по всему видно — душа у нее радуется. Годик-то себе течет, добро себе добром в целости и сохранности, и от него даже иголки не взять без ее согласия. И все по этому закону проклятому!“ — проклинала старуха все земные порядки. И продать без нее ничего нельзя, даже на долю ребенка и то имеет право. Ждет она себе, выжи-да-а-а-ет, когда богатство ей прямо в рот попадет… Другие спину гнули, надрывались, пупы рвали за это добро, чтобы собрать по крошечке, по щепочке, а ей на них наплевать, они для нее ничего не стоят!.. Небось и мужа уже забыла. А чего ей его помнить, да по нем тужить? Она себе найдет, кого хочет, зачем ей Минчо…

Эти думы приводили ее в бешенство, она бессильно сжимала кулаки, хотя ей страсть как хотелось вскочить, схватить палку и крикнуть:

— Вон отсюда, сучка паршивая! Вон из моего дома, голытьба несчастная! На мусорной куче выросла — там тебе и место!

Но нельзя этого было делать. Нужно было терпеть, ждать и молчать… Труднее всего ей было скрывать свои настоящие чувства под личиной заботливой ласковой свекрови. Она обращалась к ней: „невестка“, а сама думала: „Чтоб тебя на том свете черти невесткой звали!“, кликала: „Иди обедать!“, а сама думала: „Чтоб ты лопнула, прорва проклятая!“

Уносясь мыслями под жужжанье веретена, она часто видела одну и ту же картину: вот она гонит невестку из дому, а та падает перед ней на колени, просит позволения остаться еще на ночь, чтоб еще хоть немного побыть с Пете, умоляет, чтобы отдали ей сына… Ах, эти проклятые законы! Если бы не они…

Иногда вдруг ей приходило в голову совсем другое: „А если б не эти законы, зачем бы ее из дому гнать? Девка она работящая, послушная, пусть бы жила, я бы ее пальцем не тронула…“

Загрузка...