Прочитав письмо, найденное в верхнем ящике комода его дочери, — скомканное и спрятанное за парой белых гольфов, — Скотт Фримен сразу проникся уверенностью, что кому-то грозит смерть.
Он не мог бы объяснить, почему у него возникло это ощущение, — оно нахлынуло на него как безотчетный страх перед надвигающейся опасностью; в самой середине груди у него похолодело. Он застыл на месте, снова и снова перечитывая строчки письма: «Никто никогда не смог бы любить тебя так, как я. Никто никогда и не полюбит. Мы предназначены друг для друга, и ничто не может этому помешать. Ничто. Мы будем вечно вместе. Так или иначе, но это произойдет».
Подпись отсутствовала.
Письмо было напечатано принтером на обычной бумаге. В качестве шрифта был избран курсив, делавший послание похожим на какой-то древний манускрипт. Конверта, в котором пришло письмо, Скотт не нашел, так что не было ни обратного адреса, ни хотя бы почтового штемпеля, которые могли бы навести его на след. Положив письмо на комод, он разгладил складки, придававшие посланию нахмуренный, требовательный вид. Скотт перечитал написанное еще раз, пытаясь убедить себя, что оно продиктовано благожелательными чувствами. Возможно, это всего лишь щенячья влюбленность одного из приятелей Эшли по колледжу, временное помрачение ума и она запихнула письмо подальше, потому что была раздражена неуместными романтическими бреднями. «Послушай, — сказал он себе, — ты воображаешь то, чего тут нет».
Но как бы он ни успокаивал себя, леденящее ощущение в груди не исчезало.
Скотт не считал себя человеком, склонным действовать очертя голову; он не был чрезмерно раздражителен и не принимал скоропалительных решений. Прежде чем сделать выбор, он должен был внимательно рассмотреть все обстоятельства, словно грани алмаза под микроскопом. Он был типичным представителем академической среды как по роду занятий, так и по природе, сохранил длинные спутанные волосы в память о юности конца шестидесятых годов, носил джинсы, теннисные туфли и поношенный вельветовый пиджак спортивного покроя, с кожаными заплатками на локтях. У него были очки для чтения и для вождения, и он следил за тем, чтобы обе пары всегда были при нем. Он поддерживал форму, ежедневно занимаясь физическими упражнениями, — часто бегал на свежем воздухе, если позволяла погода, а в долгие новоанглийские зимы переходил на «бегущую дорожку» в помещении. Отчасти это было нужно ему, чтобы прийти в себя после того, как он основательно накачивался в одиночку виски со льдом, закуривая его подчас сигареткой с марихуаной. Скотт гордился своей преподавательской работой, которая ежедневно давала ему возможность блеснуть перед студенческой аудиторией. Он горячо любил свой предмет и каждый раз с нетерпением ждал сентября; несколько циничное умонастроение, владевшее многими его коллегами, было ему чуждо. Ему казалось, что он ведет очень размеренную жизнь и слишком много пыла вкладывает в детальное изучение прошлого, так что порой, чтобы исправить этот перекос, он ударялся в другую крайность: каждый день — если не шел снег — гонял на «Порше-911», купленном десять лет назад, и включал при этом на полную громкость стереосистему с записями рок-н-ролла. Зимой он предпочитал старый разбитый пикап. Время от времени он сходился с женщинами — исключительно с теми, чей возраст был близок к его собственному, а ожидания реалистичны, — но с подлинной страстью отдавался лишь играм «Ред сокс», «Пейтриотс», «Келтикс» и «Бруинз»[1] да еще с азартом болел за спортивные команды колледжа.
Он считал, что жизнь его протекает упорядоченно и что во взрослом возрасте он пережил только три волнующих приключения. Первое произошло, когда они с друзьями путешествовали на байдарках вдоль скалистого побережья штата Мэн. Неожиданно спустился густой туман, и Скотта сильным течением отнесло в сторону от остальных; несколько часов он плыл в тишине среди этого серого тумана, и единственными звуками, какие он слышал, были плеск волн о пластмассовые борта лодки да всхлипы барахтавшихся поблизости тюленей и дельфинов. Ничего вокруг не было видно, лишь холод и сырость окутывали его. Скотт понимал, что опасность велика — возможно, гораздо больше, чем ему представляется, но сохранял спокойствие и дождался катера береговой охраны, вынырнувшего из клубов окружающего тумана. Капитан сказал, что Скотт находился всего в нескольких ярдах от мощного океанского течения, которое, скорее всего, утащило бы его в открытое море. Услышав это, Скотт перепугался гораздо сильнее, чем тогда, когда угроза была реальной.
Это было первое приключение. Два других были более длительными. В 1968 году, когда Скотту исполнилось восемнадцать и он учился на первом курсе колледжа, он отказался от полагавшейся студентам отсрочки от призыва в армию, полагая, что отсиживаться в убежище, когда другие рискуют жизнью, аморально. Этот опрометчивый поступок казался ему в то время очень благородным, но его романтический ореол значительно потускнел, когда пришла повестка из призывной комиссии. Не успел Скотт оглянуться, как его обрили, обучили военной специальности и отправили во Вьетнам в подразделение огневой поддержки. Одиннадцать месяцев он прослужил на артиллерийской батарее. Его задачей было передавать полученные по радио координаты командиру группы огневой поддержки, который корректировал соответствующим образом угол возвышения и дальность огня. По его команде снаряды вылетали из пушечных жерл с оглушительным свистом, казавшимся более громким и мощным, чем удар грома. Впоследствии Скотту мерещилось в ночных кошмарах, что он участвует в убийстве, не видя, не ощущая и почти не слыша, как оно происходит; проснувшись среди ночи, он гадал, сколько человек он убил на самом деле: десятки, сотни? А может быть, ни одного? Прослужив около года, он вернулся домой, ни разу так и не посмотрев на кого-либо через мушку прицела.
По возвращении Скотт Фримен избегал участвовать в политических баталиях, охвативших всю страну, и кинулся в науку с целеустремленностью, удивлявшей его самого. Повидав войну — по крайней мере с одной стороны, — он находил душевный покой в занятиях историей: там все спорные вопросы были уже решены, все страсти отбушевали. Он не любил рассказывать о том, как был на войне, и теперь, достигший среднего возраста, остепененный и пользующийся заслуженным уважением, сомневался, что кому-либо из его коллег известно его военное прошлое. По правде говоря, ему часто казалось, что это был всего лишь сон — возможно, кошмар, — и он привык думать, что этого года, отмеченного печатью смерти, как бы и не существовало.
А третьим его приключением была Эшли.
С письмом в руке Скотт присел на краешек ее постели. На ней было три подушки, одну из которых, с вышитым от руки сердцем, он подарил ей в Валентинов день более десяти лет назад. Рядом сидели два плюшевых медвежонка, которых она назвала Альфонсом и Гастоном, и лежало лоскутное одеяльце, купленное к ее рождению. Скотт вспомнил о забавном совпадении, когда обе бабушки, не сговариваясь, подарили будущему ребенку по одеяльцу. Второе лежало на ее второй постели в ее второй комнате в доме ее матери.
Он обвел взглядом комнату. Фотографии Эшли и ее друзей на одной из стен; безделушки; цитаты и лозунги, написанные четким округлым девчоночьим почерком. Постеры с портретами спортсменов и поэтов; помещенная в рамку «Колыбельная» Уильяма Батлера Йейтса, которая заканчивалась фразой: «Целуя тебя, я вздыхаю, понимая, как мне будет тебя не хватать, когда ты вырастешь», — он подарил это стихотворение дочери в ее пятый день рождения и часто шептал его, когда она засыпала. Здесь были также снимки футбольных и софтбольных команд, в которых она играла, и еще одна фотография в рамке, снятая на школьном балу и передававшая всю прелесть девушки-подростка: платье подчеркивает только-только развившиеся изгибы тела, волосы идеальным каскадом ниспадают на голые плечи, кожа сияет. Скотт Фримен вдруг осознал, что перед ним мемориальный музей ее детства, задокументированного обычным для всех способом, — возможно, комната ничем не отличалась от жилья любой другой девушки, но вместе с тем она была уникальна. Она представляла собой наглядную археологию взросления Эшли.
На одной из фотографий они были сняты втроем — Эшли было тогда шесть лет; примерно через месяц после того, как их сфотографировали, ее мать оставила Скотта. Они проводили отпуск на берегу моря, и теперь ему казалось, что в их улыбках проглядывает напряженность, свойственная их отношениям в то время, и какая-то даже беспомощность. Эшли в тот день строила вместе с матерью замок из песка, но набегавшие волны смывали все их сооружения, как они ни старались вырыть вокруг замка ров и укрепить стены.
Скотт внимательно осмотрел комнату, включая письменный стол и комод, и не заметил ничего необычного. Все было на своих местах. Это встревожило его еще больше.
Он посмотрел на письмо. «Никто никогда не смог бы любить тебя так, как я».
Скотт покачал головой, подумав, что это неправда. Все любили Эшли.
Его пугала мысль, что она может поверить в силу чувств, выраженных в письме. Он снова сказал себе, что ведет себя глупо и делает из мухи слона. Эшли давно вышла из подросткового возраста и даже колледж окончила. Она была самостоятельной молодой женщиной и училась в аспирантуре Бостонского университета, готовясь писать диссертацию по истории искусства.
Раз письмо не было подписано, значит она знала, кто его написал. Анонимность была не менее красноречива, чем имя в конце письма.
Рядом с кроватью Эшли находился розовый телефон. Скотт снял трубку и набрал номер ее мобильника.
Она подошла к телефону почти сразу:
— Привет, пап! Что нового?
Голос дочери был полон молодого энтузиазма и бесхитростной доверчивости. Скотт медленно выдохнул, сразу успокоившись.
— У тебя что нового? — спросил он. — Мне просто захотелось услышать твой голос.
Последовала небольшая пауза, и это ему уже не понравилось.
— Да ничего особенного. В колледже все хорошо. На работе как на работе. Тебе все известно. Никаких изменений с тех пор, как я жила у тебя на прошлой неделе.
Он глубоко вздохнул:
— Я же практически не видел тебя. У нас не было возможности толком поговорить. Я просто хотел убедиться, что все в порядке. С новым шефом или кем-нибудь из преподавателей нет никаких трений? Ответа на запрос насчет научной работы не получала?
Опять пауза.
— Нет, никаких трений, и ничего не получала.
Скотт прокашлялся:
— А как насчет мальчиков — или, наверное, правильнее сказать, мужчин? Ничего не хочешь доложить своему папочке?
На этот раз пауза была длиннее.
— Эшли?
— Нет-нет, — ответила она поспешно. — Ничего интересного. Ничего такого, с чем я не могла бы разобраться сама.
Он ждал продолжения, но дочь ничего не добавила.
— Значит, нечем со мной поделиться? — спросил он.
— Да нет, пап, нечем. Почему вдруг такой допрос с пристрастием? — спросила Эшли нарочито небрежным тоном, который отнюдь не способствовал уменьшению его тревоги.
— Просто пытаюсь угнаться за твоей набирающей скорость жизнью, — ответил он. — Однако это не так-то просто.
Дочь рассмеялась, но несколько натянуто:
— Ну, у твоего драндулета скорость достаточная.
— Нет ничего, что ты хотела бы со мной обсудить? — повторил он вопрос и поморщился, понимая, что становится назойливым.
— Еще раз говорю, ничего. Почему ты спрашиваешь? У тебя-то все в порядке?
— Да-да, у меня все замечательно.
— А у мамы и Хоуп? У них тоже все хорошо?
Скотт нахмурился. Как всегда, произнесенное вслух имя партнерши его бывшей жены заставило его поежиться, хотя за столько лет пора было бы уже привыкнуть.
— Да, у нее все хорошо — у них обеих все хорошо, вероятно.
— А чего ты тогда звонишь? Что-то еще не дает тебе покоя?
Он взглянул на лежащее перед ним письмо:
— Да нет, ничего. Никакого особого повода. Просто хотел узнать, что нового. Я же все-таки отец, а нам, отцам, вечно что-нибудь не дает покоя. Мерещатся всякие напасти. Козни и препоны, воздвигаемые злым роком на каждом шагу. Потому-то мы всегда такие приставучие и занудливые.
Эшли рассмеялась, и ему стало чуть легче.
— Слушай, мне пора в музей. Боюсь, как бы не опоздать. Давай созвонимся как-нибудь в ближайшее время, хорошо?
— Конечно. Я люблю тебя.
— Я тоже люблю тебя, папа. Пока.
Он положил трубку и подумал, что иногда то, что произносится, совсем не так важно, как то, что слышится между словами. А на этот раз он слышал явственный сигнал тревоги.
Хоуп Фрейзир внимательно наблюдала за левой полузащитницей команды противника. Девушка слишком часто брала на себя игру, оставляя защитницу у себя за спиной без прикрытия. А футболистка команды Хоуп, опекавшая ее, не видела, что можно использовать эту опрометчивость противника в своих интересах и развить контратаку. Хоуп прошлась вдоль боковой линии и подумала, не произвести ли замену, но отказалась от этого намерения. Вытащив блокнотик из заднего кармана брюк и карандаш из нагрудного, она сделала краткую запись. «Надо будет обсудить это на тренировке», — подумала она. Позади, на скамейке запасных, послышались приглушенные голоса. Девушкам был знаком ее блокнотик. Иногда его появление на свет влекло за собой похвалы, иногда — дополнительные тренировки. Хоуп повернулась к спортсменкам:
— Кто-нибудь видит то, на что я обратила внимание?
Девушки приутихли. «Ох уж эти старшеклассницы! — подумала она. — То их не остановить, то сидят будто воды в рот набрали». Одна из футболисток подняла руку.
— Молли? Давай.
Девушка встала и указала на левую полузащитницу из команды противника:
— Она все время создает нам проблемы на правом крае, но мы можем воспользоваться тем, что она играет рискованно.
Хоуп похлопала в ладоши:
— Вот именно! — Она увидела, что все с облегчением улыбаются. Завтра не надо будет вкалывать дополнительно. — О’кей, Молли, разогрейся и выходи на поле. Займись Сарой на правом крае, перехвати мяч и попробуй что-нибудь создать в этом месте. — Хоуп села на место Молли. — Надо видеть все поле, девушки, — втолковывала им она, — всю ситуацию. Игра — это не только умение обрабатывать мяч, но также чувство пространства и времени, терпение, настрой. Это как шахматы. Любой промах надо превращать в преимущество.
Публика зашумела, и Хоуп подняла голову. На противоположной стороне поля столкнулись две футболистки, многие жестами требовали, чтобы судья предъявил желтую карточку. Особенно разгневан был отец одной из спортсменок — он бегал вдоль края поля, отчаянно размахивая руками. Хоуп подошла к боковой линии, чтобы лучше рассмотреть, что произошло.
— Тренер!.. — ближайший к ней судья на линии махал ей рукой. — По-моему, они вас зовут.
Тренер команды противника уже выскочил на поле, и Хоуп тоже устремилась к месту столкновения, прихватив бутылку гейторейда[2] и аптечку для оказания первой помощи. По пути она подошла к Молли:
— Что случилось? Я не видела…
— Они столкнулись головами. У Вики вроде бы перехватило дыхание, а у другой девушки что-то более серьезное.
Когда Хоуп приблизилась к девушкам, Вики была уже в сидячем положении, а ее противница все еще лежала, приглушенно постанывая. Хоуп направилась сначала к своей спортсменке:
— Вики, у тебя все в порядке?
Девушка кивнула, но на лице у нее был испуг. Она еще не восстановила дыхание.
— Боли нигде не ощущаешь?
Вики покачала головой. Вокруг стали собираться ее подруги по команде, но Хоуп отослала их на свои места.
— Встать можешь?
Вики опять кивнула, и Хоуп помогла ей подняться на ноги:
— Тебе надо прийти в себя на скамейке.
Девушка замотала головой, но тренер крепко держала ее за руку.
Отец Вики, бегавший вдоль кромки поля, между тем не унимался и ругал тренера противоположной команды. Хотя до грубых оскорблений дело еще не дошло, было ясно, что скоро последуют и они. Хоуп обратилась к мужчине:
— Не надо так горячиться. Вам ведь известны законы о словесном оскорблении.
Мужчина открыл рот, желая что-то возразить, но промолчал. Казалось, его гнев улегся. Однако он бросил сердитый взгляд на Хоуп и отвернулся. Тренер команды соперников пожал плечами и пробормотал себе под нос:
— Идиот.
Хоуп медленно повела Вики через поле к скамейке запасных. Девушка, нетвердо державшаяся на ногах, проговорила:
— Папа прямо безумствует.
Она сказала это так просто и с такой болью, что Хоуп поняла: за этим кроется нечто большее, нежели раздражение по поводу инцидента на поле.
— Нам, наверное, надо поговорить об этом как-нибудь после тренировки на этой неделе. Или заходи ко мне в тренерскую, когда будет перерыв в занятиях.
Вики покачала головой:
— Простите, тренер, но я не смогу: он не позволит.
Тут уж Хоуп ничего не могла поделать.
— Ну, мы что-нибудь придумаем, — сказала она девушке, сжав ее локоть.
Хоуп надеялась, что это им действительно удастся. Посадив Вики на скамейку и сделав замену, она подумала, что все получается неправильно, несправедливо. Она посмотрела на отца Вики, который стоял на противоположной стороне поля поодаль от остальных родителей, сложив руки на груди и бросая вокруг сердитые взгляды. Можно было подумать, что он отсчитывает время, в течение которого его дочь остается вне игры. Хоуп не сомневалась: она сильнее и быстрее этого типа, возможно, лучше образованна и уж определенно лучше разбирается в тонкостях игры. Она обладала всеми необходимыми тренерскими регалиями, регулярно повышала квалификацию на специальных курсах и посрамила бы на поле неуклюжего папашу, легко обыграв его за счет своего дриблинга и умелой смены темпа. Она могла бы проявить все свои таланты, предъявить чемпионские трофеи и тренерское удостоверение Национальной университетской спортивной ассоциации, но это ничего не изменило бы. Хоуп подавила досаду и гнев, упрятав их в сердце, как частенько поступала в аналогичных ситуациях. В это время одна из девушек ее команды прорвалась на правом фланге и быстрым, почти неуловимым движением послала мяч мимо вратаря в ворота. Все футболистки запрыгали и разразились радостными воплями и смехом, вскидывая над головой пальцы в виде буквы «V», и Хоуп поняла, что главное и, может быть, единственное, что поддерживает ее в жизни, — это победа.
Спустились октябрьские сумерки. Секретарша и два партнера Салли Фримен-Ричардс по адвокатской практике, помахав ей на прощание, нырнули в вечернюю городскую толчею, и Салли осталась в конторе одна. В определенное время года, особенно осенью, заходящее солнце, опускаясь за белые шпили епископальной церкви рядом с колледжем, било прямо в окна соседних зданий, заливая их ослепительным сиянием и невольно создавая на улице прямо-таки угрожающую обстановку. Случалось, что студентов, вырывавшихся на свободу после долгого заточения в аудитории, сбивал проезжавший автомобиль, так как водитель почти ничего не видел перед собой из-за слепивших лучей солнца. В своей многолетней практике Салли доводилось выступать адвокатом обеих сторон, то защищая невезучего водителя, то предъявляя иск страховой компании от имени студентов с переломанными ногами.
Солнечные лучи проникали в контору, очерчивая четкие тени и рисуя причудливые абстрактные фигуры на стенах. Салли ощущала тревожную атмосферу этих моментов и размышляла о странности природного феномена: солнечный свет, который, казалось бы, был исключительно благотворным, создавал в то же время такую опасность. Солнце щедро делилось своей энергией, но не вовремя.
Вздохнув, Салли подумала, что и закон часто действует так же. Она поморщилась, бросив взгляд на угол письменного стола, на громоздившуюся там кипу конвертов из манильской бумаги и папок с документами. Все эти дела — не меньше полудюжины — были скучной рутинной работой. Закрытие предприятия. Компенсация за травму на рабочем месте. Тяжба между соседями из-за клочка земли. На другом конце стола в специальном шкафчике хранились дела, которые интересовали ее больше и служили фундаментом ее практики. В них участвовали другие женщины нетрадиционной ориентации, жившие по всей Долине.[3] Они обращались в суд по самым разным поводам — от усыновления до развода. Тут было даже дело об убийстве по небрежности, в котором Салли выступала в качестве помощника адвоката и добивалась пересмотра дела. Она была знающим и опытным специалистом, запрашивала с клиентов умеренную плату, бралась далеко не за все дела и считала, что лучше всего ей удаются такие, где люди действуют вопреки правилам и здравому смыслу. Она догадывалась, что отчасти ею движет стремление оплатить, так сказать, собственные долги, однако не испытывала никакого желания в подробностях разбирать свою жизнь, как ей приходилось это делать с чужими.
Салли взяла карандаш и раскрыла одно из скучных дел, но почти сразу отложила его в сторону и воткнула карандаш в стакан, больше походивший на вазу, с надписью: «Лучшей мамочке на свете». Она сомневалась, что надпись соответствует действительности.
Поднявшись на ноги, Салли подумала, что у нее, в общем-то, нет ничего настолько срочного, чтобы задерживаться на работе допоздна; в поддержку этой мысли мелькнула и другая, о Хоуп: пришла ли она уже домой и что она сообразила сегодня на обед? В это время зазвонил телефон.
— Салли Фримен-Ричардс.
— Привет, Салли, это Скотт.
Она немного удивилась, услышав голос бывшего мужа:
— Привет, Скотт. Я как раз собралась уходить…
Он представил себе ее кабинет. Наверняка там все идеально расположено и аккуратно расставлено, не то что у него в кабинете, где вечно царит хаос. В очередной раз слух резанула его собственная фамилия, употребленная по отношению к ней, пусть даже с добавлением через дефис ее девичьей. Салли оставила ее себе из тех соображений, что так Эшли будет удобнее, когда она вырастет.
— Можешь уделить мне минутку?
— У тебя такой тон, будто тебя что-то тревожит.
— Даже не знаю. Возможно, должно тревожить. А может, и нет.
— А в связи с чем проблема?
— С Эшли.
Салли Фримен-Ричардс слегка растерялась. Ее разговоры с бывшим мужем были, как правило, краткими и деловыми и касались тех или иных осколков их прежней совместной жизни. С годами Эшли стала единственным, что их связывало, так что речь шла в основном о ее переездах из одного родительского дома в другой, плате за обучение или страховке за автомобиль. Между ними установилось своего рода перемирие, которое позволяло обсуждать эти вопросы по-деловому, не затрагивая чувств. О том, как живут они сами и что делают, они почти не говорили — Салли казалось, что каждый из них воспринимает другого так, словно тот остался законсервированным в том состоянии, в каком находился при разводе.
— А что случилось?
Скотт Фримен замялся, не зная, как лучше объяснить, что его беспокоит.
— Я нашел довольно странное письмо среди ее вещей, — сказал он.
Салли тоже откликнулась не сразу.
— А почему ты рылся в ее вещах? — спросила она.
— Это не имеет значения. Главное, что там было это письмо.
— Мне не кажется, что это не имеет значения. Не следует вмешиваться в ее личную жизнь.
Скотт разозлился, но решил не показывать этого:
— Она не убрала свои носки и белье. Я положил их в ящик комода и увидел там письмо. Я прочел его, и оно меня встревожило. Наверное, не следовало его читать, но я прочел. Ну и как меня можно после этого назвать?
У Салли на языке вертелись ядовитые словечки, но она сдержалась и вместо этого спросила:
— И какого рода это письмо?
Скотт откашлялся по своей преподавательской привычке, позволявшей собраться с мыслями, и, сказав: «Вот, слушай», зачитал ей письмо.
Оба какое-то время молчали.
— По-моему, ничего страшного, — сказала наконец Салли. — Просто у нее есть тайный поклонник.
— «Тайный поклонник»! — передразнил ее Скотт: типичное для нее вычурное викторианское выражение.
Она решила проигнорировать его вспышку.
Помолчав несколько секунд, Скотт спросил:
— Исходя из своего адвокатского опыта, не видишь ли ты в этом письме признаков одержимости, навязчивой идеи? Что за человек может написать подобное письмо?
Салли только вздохнула. Она и сама задавала себе этот вопрос.
— Она ничего не говорила тебе? Не рассказывала о чем-нибудь этаком? — допытывался Скотт.
— Нет.
— Ты ее мать. Обратилась бы она к тебе, если бы у нее была какая-нибудь проблема с мужчиной?
Фраза «проблема с мужчиной» повисла между ними, как грозовая туча, заряженная электричеством. Ей не хотелось отвечать на этот вопрос.
— Да, думаю, обратилась бы. Но она не обращалась.
— А когда она жила у тебя, тоже ничего не говорила? Ты ничего особенного за ней не замечала?
— Нет, она не говорила, я не замечала. А ты сам не можешь что-нибудь сказать по этому поводу? Она ведь и у тебя прожила два дня.
— Да я почти не видел ее. Она проводила все время со своими университетскими друзьями. Ну, знаешь, уходила к кому-нибудь на обед, возвращалась в два часа ночи, спала до полудня, недолго болталась по дому, и все по новой.
Салли Фримен-Ричардс глубоко вздохнула.
— Знаешь, Скотт, — произнесла она рассудительным тоном, — на мой взгляд, пока что нет оснований усматривать в этом какое-то отклонение от нормы. Если у нее возникнет какая-нибудь проблема, рано или поздно она обратится к одному из нас. Я думаю, мы можем положиться на нее. Какой смысл беспокоиться по поводу воображаемых проблем, пока она сама нам не пожаловалась? Мне кажется, ты делаешь из мухи слона.
Очень разумный подход, подумал Скотт, — прогрессивный, либеральный, вполне соответствующий их положению и среде, в которой они живут. И в корне неверный.
Она встала и направилась к старинному шкафчику в углу гостиной. По пути поправила установленное на консоли китайское блюдо, отступила назад и, нахмурившись, стала его рассматривать. Было слышно, как где-то вдали играют дети, но в комнате единственным звуком, кроме наших голосов, было звенящее напряжение.
— Почему все-таки Скотту почудилась какая-то угроза? — повторила она вопрос, который я ей задал.
— Да. Вы воспроизвели текст письма, и его можно трактовать практически как угодно. Его бывшая жена подошла к этому очень разумно, не желая делать скоропалительных выводов.
— Как и подобает юристу, вы хотите сказать?
— Ну да — взвешенно.
— И вы полагаете, это было разумно? — спросила она и помахала рукой в воздухе, словно отметая мои соображения. — Скотт просто знал, что знает. Наверное, это можно назвать инстинктом, хотя этот термин слишком упрощает дело. Это какое-то атавистическое животное чувство внутри нас, которое подсказывает нам, что что-то идет не так.
— По-моему, это несколько надуманно.
— Вот как? А вы не смотрели документальные фильмы о животных в национальном парке Серенгети в Африке? Очень часто в камеру попадает какая-нибудь газель, которая вдруг тревожно поднимает голову, хотя никаких хищников поблизости нет…
— Ну хорошо, я не буду спорить с вами по этому поводу, но все равно я не понимаю, почему…
— Возможно, — прервала она меня, — вы поняли бы, если бы знали человека, который заварил всю эту кашу.
— Да, тогда я, наверное, понимал бы это лучше. Но ведь то же самое можно сказать и о Скотте.
— Конечно. Скотт поначалу не знал о нем абсолютно ничего — ни имени, ни адреса, ни возраста, ни внешности. Он не видел его водительских прав или карточки социального страхования, не имел представления о его работе. Все, что у него было, — это записка с любовными излияниями и вспыхнувшее в глубине его существа ощущение опасности.
— Страх.
— Да, страх. Совершенно безотчетный, как вы отметили. И он был наедине со своим страхом. А разве это не худший вид тревоги? Неопределенная непонятная угроза. Он оказался в трудном положении, согласитесь.
— Да. Большинство людей не стали бы ничего предпринимать.
— Значит, Скотт не такой, как большинство людей.
Я промолчал, и она, вздохнув, продолжила:
— Но если бы он уже тогда, с самого начала, знал, с кем имеет дело, он, возможно… — Она запнулась.
— Что?
— У него, возможно, опустились бы руки.