11. Область Войска Донского, станция Нахичевань, ноябрь 1917 года

С Кизитеринки на станцию Нахичевань уходила дрезина. На грузовую площадку положили несколько цинков с патронами и два вещмешка с хлебом и тушёнкой. На взгляд Толкачёва этого едва бы хватило для одной только кадетской роты, но, видимо, предназначалось для всего отряда добровольцев. Щеголеватый подпоручик в пехотной шинели на просьбу Толкачёва взять его с собой сначала отказался, но потом махнул рукой: садитесь. Двое железнодорожных рабочих встали за помпу, и дрезина покатила по рельсам.

Толкачёв сидел впереди и смотрел на убегающие под колёса шпалы. Пахло мазутом, хрипло дышали рабочие, подпоручик рассказывал что-то — голос казался далёким и скучным, Толкачёв не слушал его. Он вспоминал Катю. Какая встреча. В этом платке она совсем не походила на того птенчика, которого он увидел впервые в купе поезда. Она стала взрослее и, наверное, прекраснее. Или… Нет, нет, именно так, — прекраснее. Она вдруг превратилась в женщину: сильную, рассудительную — хотя губы остались такие же припухлые, а взгляд по-прежнему наивный. Но всё это нисколько её не портило, наоборот, делало ярче. Раненые наверняка смотрят на неё влюблёнными глазами. Что ж, он их понимает, на Катю нельзя смотреть по-иному… И там сейчас Осин.

Эта мысль заставила его нахмуриться. Внутри кольнуло холодом, воскрешая то чувство, от которого он, казалось, избавился навсегда. Ревность. Он ощутил её впервые, когда встретил Лару с тем господином в кожаном пальто. Лара улыбалась — лукаво, едва приподнимая уголки губ — и до того момента он совсем не задумывался над тем, что Лара уже в прошлом. Он всё ещё видел её рядом с собой, или надеялся видеть, и не был готов встретить её с другим. И вот снова, словно виденье, эта лукавая улыбка, этот господин, и разница лишь в том, что Катя ничего ему не обещала.

— А в Абхазии вы когда-нибудь были? — добрался до него, наконец, голос подпоручика. — Видели бы вы, какое там изобилие фруктов! А море? Никогда не думал, что море может быть настолько тёплым. В Архангельске море совершенно другое, и если бы у меня была возможность, я непременно бы переехал жить куда-нибудь в Очемчиры или Сухум. Как звучит, а? Сухум! После войны так и поступлю. Подам рапорт о переводе или когда выйду в отставку. Куплю домик, женюсь на красавице-абхазке. Говорят, они тоже православные, как и мы.

Подпоручик был слишком молод, чтоб рассуждать об отставке. Ему было года двадцать два, и домик где-нибудь под Сухумом имел возможность воплотиться в явь лет, эдак, через пятнадцать. Но к тому времени мечты об Абхазии вполне могут сойти на нет, и он вернётся к своему холодному морю, со своей женой-провинциалкой из какого-нибудь Коровинска, где он будет нести дальнейшую службу, если выживет в том хаосе, каковой великодушно обозначил словом «война». Толкачёв хотел предложить подпоручику обратиться к творчеству Александра Куприна. Это вполне могло избавить его от иллюзий и помочь вернуться с небес на землю, но разрушать юношеские мечты — удел зануд и буквоедов, и Толкачёв промолчал.

До Нахичевани доехали минут за сорок. Ещё издали Толкачёв заметил людей на перроне. На некоторых были бескозырки. И сразу мелькнула мысль — черноморцы. Батальон разбит, большевики захватили станцию. Он уже собирался крикнуть подпоручику, чтоб остановили дрезину, но увидел над входом в вокзал триколор. Большевики первым делом сорвали бы флаг, а значит, люди в бескозырках — кадеты морских училищ. Свои.

Толкачёв поблагодарил подпоручика и спрыгнул на землю. Дрезина поехала дальше. Толкачёв взмахнул запоздало, дескать, патроны, хлеб, но подпоручик благополучно забыл об этом. Он смотрел вперёд и мечтал об Абхазии.

У входа на перрон горел костёр. Юнкера сложили шалашиком несколько просмоленных шпал и подожгли. Вокруг костра собралось человек двадцать, грелись, подставляя огню плечи и спины. Шинели у всех были мокрые. Среди юнкеров стоял Мезерницкий.

— Забрались, мать вашу, в какую-то канаву, — плевался он. — На улице мороз, а там тоненький ледок и вода. Эти бьют из шестидюймовок, не высунешься. Промокли насквозь. А вы, Толкачёв, как? Большие потери?

— Не знаю пока. Только вернулся. Отвозил раненых в Кизитеринку.

— Зря вернулись.

— Почему же?

— От Хованского поступил приказ к отступлению. Батальон Донских пластунов бросил позиции в Питомнике и колонной по четыре направился по хатам. Братья-казаки больше не желают воевать против братьев-рабочих. Так что теперь весь наш правый фланг хлещет где-то горилку и закусывает её салом. А мы, дабы не оказаться в тактическом окружении, вынуждены идти туда, откуда вы только что прибыли. Доступно я объяснил?

— Более чем.

Из вокзала вышел Парфёнов — без кубанки, с зажатой в кулаке телеграфной лентой. Увидел Толкачёва, наскочил на него волком.

— Где был?

— Отвозил раненых. Ты же сам приказал.

Парфёнов повернулся к Мезерницкому.

— Мстислав, ты со взводом остаёшься в прикрытии. Всем остальным готовиться к отходу. Подводы кто-нибудь видел? Как придут, сразу сообщить.

Парфёнов злился. Ветер трепал его осипший от холода голос, и от этого он ещё более походил на волка. В таком состоянии Толкачёв видел его лишь раз — в день поражения восстания юнкеров в Петербурге. Что могло произойти сегодня?

— Василий, ты можешь сказать, что случилось?

Парфёнов привалился спиною к стене, достал портсигар.

— Донскова к Нахичевани ты отправил?

— Да. И что?

— Весь взвод перебит в штыковой атаке.

Голова вспотела, по шее, по спине побежал пот. Толкачёв снял фуражку, вытер лоб и переспросил недоверчиво:

— Весь?

Парфёнов вынул папиросу, покрутил в пальцах, сжал гильзу гармошкой.

— Володя, я не могу так сразу судить, но… Ты уверен, что была необходимость посылать их туда?

Толкачёв растеряно развёл руками.

— Возникла угроза охвата с левого фланга. Я отправил их… Я сказал, чтоб они отходили к насыпи. Впрочем… Где они?

— На угольном складе. Сейчас подводы должны подойти… — Толкачёв развернулся к складу. — Не ходи туда, — Парфёнов достал спички. — Не на что там смотреть. А Донскова и не узнать вовсе.

— Я должен.

Подбежал поручик Зотов.

— Господин штабс-капитан, подводы из Александровской прибыли.

— Сколько?

— Четыре.

— Хорошо. Одну оставьте раненым, остальных… Остальные к складу. Людей подберите, у кого нервы покрепче и ступайте за мной.

Парфёнов прикурил папиросу, затянулся и кивнул Толкачёву:

— Идём.

Возле склада стоял часовой. Увидев командира батальона, он вытянулся и отдал честь. Парфёнов рубанул рукой, как будто отмахнулся от него.

— Свободны, юнкер.

Подъехали подводы, встали в ряд на обочине. Возницы, угрюмые старики в фуражках с синими околышами, встали впереди маленькой группой. Парфёнов поздоровался, они промолчали. Подошёл Скасырский, почти сразу за ним Зотов, Мезерницкий и несколько юнкеров старшего возраста. Парфёнов откинул запор, потянул складские ворота на себя. Тела лежали у входа, дневной свет упал на них косыми лучами. Новенькие кавалерийские шинели, выданные накануне, заляпаны кровью, шеи вывернуты, на лицах та же кровь, грязь и синева.

Первым в склад зашёл Мезерницкий. Он склонился над телами, вздохнул, присел на корточки. Долго приглядывался к ранам.

— Их не всех сразу закололи. Сначала били прикладами.

— Вы-то откуда можете знать? — покривился Скасырский.

— Носы, видите, раздроблены? И пальцы на руках тоже. Штыками их уже потом добивали.

Донсков лежал головой на угольной куче. Лицо его было искажено и, да, это было не его лицо, если вообще это можно было назвать лицом — готическая маска. Толкачёв отвернулся. Руки дрожали, он сунул их в карманы, но дрожь передалась плечам, начали трястись губы. По спине снова поползли струйки пота. Как же это омерзительно и холодно. Он видел столько смертей на фронте, но почему-то никогда не ассоциировал их с холодом.

— Давайте, господа, на подводы… — тихо сказал Парфёнов.

Тела успели застыть, их выносили из склада на дощатых носилках и укладывали на подводы штабелем, одно на другое. Кто-то из возниц начал возмущаться, мол, не грузите помногу, лошади уставшие. Парфёнов посмотрел на него, возница замолчал. Зотов и Скасырский принесли брезент, прикрыли тела от лишних взглядов. Юнкера и кадеты выстроились на перроне, смотрели на происходящее издали. Некоторые плакал, другие кусали губы, но никто не отвернулся. Стояли молча, торжественно, как на молитве, и только снег оседал на обнажённые головы.

Скасырский достал фляжку с водкой, отвинтил пробку.

— Помянем, — сделал глоток и протянул Парфёнову. Тот постоял минуту, пытаясь сказать что-то, что могло бы, наверное, поднять дух и объяснить происшедшее, но слов подобрать не смог, глотнул и передал фляжку Мезерницкому.

Когда фляжка, сделав круг, вернулась к Скасырскому, Парфёнов подобрался, кашлянул в кулак.

— Всё, господа… Условности соблюли. Уходим.

Батальон вытянулся походной колонной и медленным шагом двинулся в направлении к Кизитеринке. Впереди шёл взвод поручика Зотова, за ним подводы с убитыми, далее кадеты и юнкера. Толкачёв вспомнил, что утром тут стояла полусотня Донского училища. Он подошёл к кустам, раздвинул ветви. Овражек пустовал. Донцы ушли, и лишь конский навоз да срубленный ковыль указывали на то, что здесь кто-то был.

Загрузка...