23 Таганрог, улица Петровская, январь 1918 года

Людей на перроне собралось много, и Толкачёв с досадой подумал, что ехать придётся в тесноте. После того как к Матвееву Кургану вышли части Сиверса, регулярное железнодорожное сообщение с Екатеринославом и Харьковом прекратилось, и поезда по Екатерининской дороге ходили редко. Только составы, обозначенные литерой «i», курсировали между станциями Таганрогского участка, осуществляя перевозку пассажиров и подразделений Добровольческой армии. Кроме литерных поездов пустили два санитарных эшелона и блиндированную площадку, оборудованную горными орудиями и пулемётами.

В штабе на Пушкинской часто говорили, что война с большевиками будет вестись вдоль железнодорожных путей. Толкачёв слышал на совещаниях как Марков раз за разом повторял, что при отсутствии должного количества кавалерийских подразделений нельзя недооценивать значение бронепоездов и в целом железных дорог, по которым легко осуществлять переброску войск и доставку боеприпасов и продовольствия. За узловые станции будут вестись наиболее ожесточённые баталии, что уже показали бои за Лихую и Зверево на Новочеркасском направлении. Деникин с ним соглашался, Корнилов, в принципе, тоже соглашался, хотя человеку, привыкшему мыслить более масштабно, на уровне фронтов германской войны, примеры захолустных станций не говорили ничего. Корнилов по-прежнему оперировал категориями полков и дивизий, в то время как реальная численность Добровольческой армии едва ли превышала три тысячи человек, и силы эти были распылены по нескольким участкам обороны.

На Донецком направлении это распыление сказывалось самым неблагоприятным образом. Командовавший здесь добровольческими частями полковник Кутепов, располагал всего двумя офицерскими ротами неполного состава. Сиверс, рвавшийся к Таганрогу, воспользовался численным превосходством и выдавил этот отряд из Матвеева Кургана, после чего начал растягивать фронт, стремясь охватить Ростов с севера. На Пушкинскую была доставлена перехваченная из Харькова телеграмма, согласно которой Сиверсу дополнительно передавали два полка латышских стрелков и четвёртую кавалерийскую дивизию, специально снятых советским правительством с германского фронта. Кутепову пришлось дробить свои и без того небольшие силы и выставлять заслоны на путях движения красных. Сиверс подтянул резервы и, создав кулак из наиболее боеспособных частей, снова прорвал оборону добровольцев вдоль железной дороги, вышел к Ряженому и после ожесточённого боя взял его. Подоспевшее из Ростова подкрепление отбить наступление красных не смогло, и Кутепов приказал отходить к Неклиновке.

До Таганрога оставалось двадцать три вёрсты. В ясную погоду можно было разглядеть трубы металлургического завода и услышать фабричные гудки. Это прибавляло большевикам смелости и лишало разума. Штурмовой батальон красной гвардии в полный рост двинулся на Неклиновку, намереваясь одним ударом разгромить защищавшие станцию офицерские роты. Офицеры подпустили батальон вплотную, обошли его с флангов и почти полностью уничтожили. Остатки штурмовиков в панике бежали до самой Амвросиевки, смяв наступавшие следом за ними советские части.

Сиверс в поспешности отступил к Закадычному, отряды полковника Кутепова вновь вошли в Матвеев Курган. Между противниками легла река Миус. Фронт стабилизировался, удача перешла на сторону Добровольческой армии. Возникла возможность перегруппировать силы. Атаман Каледин объявил по всему Дону мобилизацию младших призывных возрастов и начал подготовку к очередному съезду донского казачества, рассчитывая уговорить казаков слезть с печей и вернуться в строй.

Однако воевать казаки не хотели по-прежнему. Те немногие части, которые ещё подчинялись Каледину, расположились вокруг Новочеркасска и Ростова, и выступать против большевиков отказывались наотрез. Киевская школа прапорщиков, стоявшая гарнизоном в Таганроге и до недавних пор номинально подчинявшаяся Войсковому правительству, была переподчинена генералу Корнилову, и Марков направил туда Толкачёва в качестве офицера связи. Толкачёв не хотел этого назначения, предпочитая вернуться в Юнкерский батальон, но сидеть в штабе, исполняя роль мальчика на побегушках, было более чем противно, и когда Марков предложил на выбор Таганрог или канцелярию, он выбрал Таганрог.

Вагон покачивало, чай в стакане вздрагивал. Удивительно, но на станциях по-прежнему можно было набрать кипятку и заварить чаю. Это предполагало надежду. Во всяком случае, тот пессимизм, которым Толкачёв надышался в Донском офицерском собрании, дал трещину. Хаос всегда начинается с мелочей. В Петербурге и Москве эти мелочи давно переросли в закономерность, но Дон продолжал держаться старых устоев и продолжал верить в прошлое.

Поезд двигался медленно, часто останавливался — и это утомляло. Пассажиры дремали. По составу несколько раз проходил кондуктор в сопровождении офицерского патруля, проверяли документы. Проверили и у Толкачёва. Невысокого роста поручик с закрученными на казацкий манер усами дважды перечитал выписанное на Пушкинской удостоверение, перевернул его, снова перечитал и, наконец, вернул.

— Много подделок, — словно оправдываясь, сказал он. — Время, знаете…

— Да, время, — согласился Толкачёв.

В Таганрог прибыли лишь к утру. На вокзале вместо обычной сутолоки взгляду предстала неожиданная пустота. Людей было мало, да и те по большей части мешочники. Крепкие бабёнки и толстощёкие мужички сбились кучкой возле грузовой эстакады, ожидая, когда кондуктор объявит посадку. Окна вокзала, обращённые к перрону, были наполовину заложены мешками с песком или забиты досками, из узких бойниц выглядывали винтовки. Прибывшие на поезде пассажиры косились на них с подозрением и страхом, и торопились скорее пройти мимо к служебным воротам. У входа в зал ожидания стоял на часах юнкер. Молодцеватый мальчишка в начищенных до блеска сапогах внимательно оглядывал каждого, кто выходил на перрон. Толкачёва он встретил пытливым прищуром, но узнав, что тот прибыл из штаба армии, отдал честь и посоветовал обратиться к штабс-капитану Левицкому. На вопрос, где можно найти упомянутого штабс-капитана, часовой сделал неопределённый кивок вглубь вокзала.

Внутри тоже было пусто и тихо. Вдоль стен сидели юнкера, некоторые спали на лавках для пассажиров. Тишина, убегающая ввысь под сводчатые потолки, казалась гнетущей и настороженной, и не было слышно даже обычных в таких случаях пустых разговоров. У лакированных дубовых дверей, ведущих к выходу в город, расположился пулемётный расчёт. Возле билетных касс две тонких девчонки в апостольниках, сидя на ящиках из-под снарядов, щипали корпию.

Штабс-капитана Левицкого Толкачёв нашёл в зале ожидания для пассажиров первого класса. Небольшое помещение с пустой буфетной стойкой и мягкими диванами напоминало анклав. Левицкий стоял за стойкой и что-то записывал в амбарную книгу. Когда Толкачёв вошёл, он поднял голову и посмотрел на него сквозь китайское пенсне.

— Если я правильно понимаю, вы хотите видеть полковника Мастыко? — спросил он после того, как Толкачёв представился.

Тяжёлая черепаховая оправа заставляла штабс-капитана склонять голову, отчего взгляд его получался исподлобья.

— Именно.

— Это возможно. Но я бы посоветовал вам остаться здесь, — Левицкий захлопнул книгу и выпрямился. — В городе небезопасно. На улицах красные патрули и просто сочувствующие большевикам граждане. Были случаи нападений на офицеров, на юнкеров и вообще на всех, кто не подходит под категорию пролетариата. Понимаете?

— В Ростове всего этого тоже с избытком.

— Но там подобное происходит лишь в тёмное время суток и в определённых районах, здесь же вы можете столкнуться с проявлением агрессии средь бела дня и на центральных улицах. Я могу связаться с полковником Мастыко по телефону. Думаю, он сам будет не против, чтобы вы остались. Назревает бунт, а у меня, как видите, всего один взвод, и каждый человек на счету.

— К сожалению, не имею права остаться. Имею приказ генерала Маркова прибыть в распоряжения начальника школы прапорщиков.

Левицкий понимающе кивнул.

— Вас не переубедить. В иной ситуации это могло бы стать положительным моментом. Что ж, пойдёмте, я покажу вам наиболее удобный путь.

— Я думал нанять извозчика.

— Что вы, нынче извозчики и носа к вокзалу не кажут. Может где-то на окраинах или в порту…

Левицкий провёл Толкачёва к служебному выходу. Приоткрыв дверь, он пальцем указал на площадь.

— Видите поворот возле фонаря? Улица Николаевская. Ваш поворот следующий, улица Петровская. Идите по ней не сворачивая. Справа увидите гостиницу «Европейская». Версты полторы, я полагаю. Там штаб, — и добавил как напутствие. — А наган свой переложите в карман шинели.

— Спасибо, так и сделаю.

Толкачёв пересёк площадь и быстрым шагом добрался до указанного поворота. Улица Петровская уходила к порту: аккуратные светлые дома, мирные особнячки, чистые тротуары. По левую руку большой сад. Как же здесь, вероятно, тихо и вольготно летом. И зелено. Запах водорослей надвигается от моря, печёт солнце, дамы в белых платьях под зонтиками, открытые авто, тележки с лимонадом. И где-то здесь, пряча взгляд за очками, ходил Чехов, обдумывая первые свои рассказы. Побывать здесь, пройтись по этим дорожкам, по мостовым было давней мечтой Толкачёва. Он собирался приехать сюда сразу по окончании военного училища, даже написал домой, что прежде хочет съездить в Таганрог, и успел получить на это согласие отца. Но выстрел в Сараево смешал планы, время занимательных поездок закончилось. И вдруг мечта сбылась. Так просто и так нежданно. Война, которая помешала поездке, сама забросила его в эти края.

Толкачёв глубоко вдохнул. Вот она — родина писателя. По сути, ничего необычного: дома, люди, воздух — всё как в Москве, в Нижнем Новгороде, в Самаре. Возле хлебных и продовольственных лавок толпятся домовитые хозяйки, по тротуару торопливо шагают гимназисты. На окнах шторы, возле подъездов дворники. Вдоль тротуаров тянутся ровной линией голые липы и газовые фонари, на карнизах ворчливые галки. Идиллия.

За спиной из переулка вывернул грузовой автомобиль с вооружёнными рабочими — примета нового времени. Впрочем, слово «рабочие» здесь вряд ли подходило, ибо среди чёрных суконных курток были видны и шинели, и добротные пальто с барашковыми воротниками. Вслед автомобилю бросилась стайка ребятишек, полетели снежки. Пожилой мужчина у заднего борта обернулся, погрозил кулаком.

Не так уж и не прав был Левицкий, когда говорил, что назревает бунт. Если по городу разъезжают гражданские с оружием, иного ждать не приходится. Маркову следовало отправлять сюда все имеющиеся в наличии резервы, а не одного офицера связи. И перенаправить блиндированную площадку из под Матвеева Кургана; одно её присутствие заставило бы местных большевиков задуматься: стоит ли затевать бузу под прицелом семидесяти шести миллиметровых орудий.

— Братишка, табачком не одаришь?

Толкачёв замер. Автомобиль свернул к белоколонной ротонде и остановился. Через борт прыгали люди, и тот мужчина, который только что грозил ребятишкам, шёл прямо на него и улыбался просяще-ласково.

— Какой же он тебе братишка? — одернул его молодой парень в заломанной набок казацкой папахе. Он встал возле афишной тумбы, и с винтовкой на плече сам себе казался большим и всемогущим. — Ослеп, Касатонов? Фуражка не матросская. Да и лицо, глянь. Лицо не наше. Явно кадет.

Касатонов недоверчиво скривил губы.

— Что ж сразу кадет? Лица, скажем, у нас у всех разные. Вон хоть товарищ Глушко…

Молодой клацнул зубами.

— Ты товарища Глушко не тронь! У него наше лицо. А этот, — он ткнул в Толкачёва пальцем, — кадет! И кобура на поясе. А ну, обыщем его.

Толкачёв нащупал в кармане наган и сжал рукоять. Надо было сказать что-то, например, что он свой, что он такой же товарищ, как и они. А шинель и фуражка — нелепость. Он обменял их на рынке за полбуханки хлеба, да и другие товарищи тоже одеты в шинели, не он один… Но слова на язык не шли, отказывались. Из груди выпросталась злость. С чего бы? Этот молодой, пусть и нахрапистый, и хамоватый, но совершенно не опасен. Винтовка в его руках сродни дубине. В лучшем случае он знает, как её зарядить и в какую сторону направить. А злость — это отголосок страха, и этот отголосок сейчас нашёптывал на ухо: враг, враг, враг…

Большой палец лёг на курок. Злость ушла. Обыскивать себя он не позволит. Два выстрела — и никто из товарищей даже не поймёт, что случилось, а пока другие сообразят, он успеет добежать до переулка, и дворами вернётся на вокзал. Вот уж Левицкий порадуется…

Наверное, что-то отразилось в лице Толкачёва, потому что Касатонов взял винтовку наперевес, и хоть по-прежнему с недоверием, но сказал:

— Слышь, братишка, ты давай-ка посмотрим, что у тебя есть. И руки-то из карманов вынь. Вынь руки-то!

В глубине сада грянул винтовочный выстрел. Галки на карнизах встрепенулись, подняли гвалт. С крыши соседнего дома посыпался снег. Касатонов опустил винтовку, перекрестился.

— Опять стреляют, — пробормотал он.

— Это у винных складов, — сплюнул молодой. — Туда надо идти! Я ещё утром говорил. А мы тут за каким-то бесом.

— Касатонов, Плутников! — крикнули от ротонды.

Рабочие, забыв о том, что хотели сделать, развернулись и побежали на голос. Толкачёв отметил с сарказмом: как послушные собачки.


Штаб Киевской школы прапорщиков находился недалеко от ротонды. Серое двухэтажное здание с длинным балконом над подъездом, выглядело сумрачно и нелюдимою. Под балюстрадой качалась в порывах ветра обветшалая вывеска, на которой ещё можно было разобрать позолоченные буквы: «Европейская». Справа от входной двери из мешков с пеком был сооружён оборонительный пост. Двое юнкеров с красными от мороза щеками смотрели на прохожих поверх пулемётного прицела. Ещё несколько юнкеров счищали с тротуара снег деревянными лопатами.

Возле крыльца стоял обер-офицер в муравного цвета кителе с золотыми погонами и в серебристой папахе. Полковник Мастыко. Среднего роста, крепкий, широкие усы, бородка, в верхней петлице знак ордена Святой Анны второй степени и клюквенного цвета темляк на рукояти шашки. На левой руке не хватало пальцев. Он бережно прижимал руку к боку и немного отводил её назад, за спину, как будто старался скрыть свой физический недостаток, но это не выглядело каким-то актом стеснения, скорее, давняя привычка.

Толкачёв резко вскинул руку к козырьку.

— Разрешите представиться, господин полковник. Штабс-капитан Толкачёв. Прибыл к вам по поручению генерал-майора Маркова для связи со штабом армии.

Мастыко смерил его недовольным взглядом и спросил холодно:

— Погоны ваши где, господин штабс-капитан?

Толкачёв смутился. Половина Добровольческой армии ходила в обносках. Это не являлось чем-то предосудительным, хотя и не считалось похвальным. Приходилось мириться с обстоятельствами. Но полковник спрашивал таким тоном, что Толкачёв невольно почувствовал себя виноватым.

— Очень плохое снабжение. Буквально перед отъездом удалось достать пару погон, но пришить возможности не было.

— Безалаберности не терплю. Если вы офицер, так будьте добры соответствовать. У меня юнкера. Мальчишки. Какой пример вы им подаёте?

— Виноват, господин полковник, сегодня же пришью.

Мастыко смягчился.

— В таком случае… Вы сказали, офицером связи?

— Так точно.

— Для связи у нас есть телефонная станция и почта… Воевали?

— Три года. Двадцать второй пехотный полк. С июля прошлого года находился в резерве генерального штаба, преподавал русскую военную историю в Николаевском инженерном училище.

— Очень хорошо. У меня нехватка опытных офицеров. Назначаю вас начальником пулемётной команды. Надеюсь, вы знакомы с этим делом.

— Но как же? Я…

— Принимайте командование. Самушкин.

— Я, господин полковник! — отозвался долговязый юнкер.

— Отныне штабс-капитан Толкачёв ваш непосредственный начальник. Покажите ему хозяйство и представьте расчёту.

— Слушаюсь!

По тому, как юнкер чеканил слова и вытягивался, Толкачёв сделал вывод, что с дисциплиной в роте было строго. По всей видимости, полковник Мастыко придерживался старых порядков, заведённых в школе ещё до революционных событий, и по-прежнему оставался им верен. Возможно, именно это и сыграло роль в том, что школа не поддалась общему разложению, и её не закрыли, как прочие, а перевели из Киева в Таганрог.

Из гостиницы вышла женщина лет тридцати, статная и уверенная. На ней было тёмное фланелевое платье с белыми оборками и широким воротничком, волосы аккуратно подвиты и сколоты на шее в короткий пучок. На сгибе локтя она держала шинель.

— Миша, — окликнула она полковника, — тебе следует одеться.

Мастыко недовольно отмахнулся.

— Потом.

— Миша, прошу, оденься, — настойчиво повторила женщина. — Холодно.

Чистившие тротуар юнкера отставили лопаты и захихикали, прикрывая рты ладонями, а Самушкин наклонил голову, чтобы полковник ненароком не увидел его улыбку, растянувшуюся от уха до уха.

— Екатерина Михайловна, — тихо и быстро заговорил, почти зашипел, Мастыко, — вы ставите меня в неловкое положение. Что подумают подчинённые?

— Миша, я не уйду, покуда ты не оденешься.

Голос её становился громче и настойчивей, и полковник не стал спорить. Он принял из рук жены шинель и накинул на плечи.

— Так хорошо?

Екатерина Михайловна кивнула удовлетворённо и быстро вернулась в гостиницу. Мастыко несколько раз хлопнул себя по бедру и проговорил недовольно:

— Семьям преподавательского состава приходится жить здесь же, при школе. В эдакой тесноте! Устроить их где-то в городе не получается совершенно. Снять приличную квартиру, видите ли, нет средств.

Слова его прозвучали как укор, но кому он был адресован: Войсковому правительству или властям Таганрога, а может полковник упрекал самого себя за то, что решился вывести семью из обжитого Киева в этот далёкий приморский городок… Толкачёв подумал, что присутствие семьи — большая обуза и помеха общему делу. На Пушкинской иногда можно было видеть жену Деникина Ксению Васильевну. Молодая приятная особа двадцати пяти лет с тёплыми глазами, в апостольнике и белом переднике с большим красным крестом заходила проведать мужа, справиться о его здоровье, и тут же убегала в госпиталь. Короткие ни к чему не обязывающие встречи, — но как они выбивали из рабочего настроения! После её ухода Деникин подолгу выглядел расстроенным и просил адъютанта принести чаю.

Эта расстроенность сейчас проглядывала и в полковнике. Он вышел на середину улицы, достал портсигар, закурил. Юнкера приставили лопаты к стене и ушли в гостиницу греться, Самушкин, подавив улыбку, начал сбивчиво посвящать Толкачёва в особенности пулемётного расчёта.

— Собственно, всё наше хозяйство вот оно. Пулемёт Максима образца тысяча девятьсот десятого года. Дополнительные коробки с лентами находятся в фойе за стойкой управляющего, там же цинки с патронами. Таскать их сюда надобности пока не было. Ещё есть запасной кожух, он тоже там. А вторым номером со мной юнкер Черномордик.

Толкачёв провёл рукой по коробу, поднял прицельную планку. Пулемёт был не новый, на защитном щитке, словно страницы биографии, виднелись вмятины от пуль. Эта железная машина испытала на себе то же, что так щедро раздаривала сама. Но раны были не смертельны, а значит, она продолжит служить и раздавать свои подарки людям.

На дороге заурчал автомобиль — хрипло, по-стариковски, разом перекрывая все прочие звуки. Он медленно отъехал от ротонды и двинулся по улице в сторону гостиницы. Кузов был набит людьми. На подножке со стороны водителя стоял человек, в вытянутой руке он держал белый платок.

— Господин полковник, — Толкачёв повернулся к Мастыко.

— Вижу, — кивнул тот и, не повышая голоса, сказал. — Школу в ружьё.

Полковник сделал несколько шагов навстречу автомобилю. Из гостиницы начали выбегать юнкера и строиться за его спиной в две шеренги. Юнкера действовали слаженно, без суеты. Командовал ими офицер в звании поручика. Когда он выходил на крыльцо, его лицо показалось Толкачёву знакомым, но быстрого взгляда было мало, чтобы оживить память. По командам поручика первая шеренга опустилась на колено, щёлкнули затворы. Мастыко поспешно отступил в сторону, уходя с линии их огня.

— Самушкин, к пулемёту, — приказал Толкачёв.

Юнкер резко дёрнулся, схватился в остервенении за рукояти. Черномордик открыл коробку с лентой, протянул Самушкину конец. Тот вставил его в лентоприёмник, передёрнул затвор, снова передёрнул.

— Без нервов, Самушкин. Знаете, где у автомобиля находится ёмкость с топливом?

— Так точно.

— По моему приказу короткой очередью по ней. Потом ствол вверх и всю ленту по кузову. Ясно?

— Так точно, господин штабс-капитан.

Автомобиль затормозил, не доезжая шагов двадцати до гостиницы. Парламентёр соскочил с подножки и, не смущаясь направленного на него оружия, пошёл прямо на пулемёт. Среднего роста мужчина, крепкое пальто, мерлушковая шапка — не новая, но тоже крепкая, коричневые ботинки. Встретишь такого на улице и решишь — учитель или чиновник средней руки. Но чем ближе он подходил, тем отчётливее ощущалась воля — ярая и сухая, и на душе становилось неуютно. Это не учитель, нет. Толкачёв передёрнул плечами и напрягся, как в ожидании атаки.

— Моя фамилия Глушко, — сообщил мужчина. — Я председатель Военно-революционного комитета Таганрога.

Красивое умное лицо, спокойный уравновешенный взгляд, негромкий голос. В движениях, в словах — во всём — ни злобы, ни показушничества. Этот человек понимал, что делает, и знал, чего хочет.

— Что вам угодно?

— Сегодня ночью вы захватили наших товарищей, я требую вернуть их.

Мастыко качнулся на каблуках.

— Я полагаю, вы говорите о тех мерзавцах, которые разграбили воинский склад и убили сторожей?

Глушко как будто не услышал этих слов. Он достал сложенный лист бумаги и протянул его полковнику.

— Вчера на заседании городского Совета принято постановление, в котором говориться, что все склады, продовольственные и оружейные, переходят в подчинение Военно-революционного комитета. Вот, можете ознакомиться.

Мастыко взял бумагу, развернул: обычный листок из школьной тетради, на котором от руки было написано несколько строк, а внизу вместо печати стоял штамп «Утверждаю». Это выглядело настолько нелепо, что даже было не смешно. Полковник смял лист и бросил его под ноги. Глушко пожал плечами.

— Постановление имеет полностью законный характер, Военно-революционный комитет его утвердил, силы соблюсти законность у нас присутствуют. Оружие с этого и других складов мы реквизировали и раздали частям красной гвардии.

— Вы понимаете, что говорите? — полковник смотрел на него как на сумасшедшего. — Ваши действия абсолютно преступны. У меня есть все права расстрелять вас на месте.

Люди в кузове задвигались, кто-то прошипел ругательство. Глушко обернулся к автомобилю, поднял руку, призывая товарищей соблюдать спокойствие.

— Разумеется, вы можете меня расстрелять, — согласился он. — Но меня это не пугает. Как и моих товарищей. Мы знали куда и на что шли, — он помолчал, ожидая ответа. — Но вы разумный человек, я справлялся о вас в Совете. Отзывы оказались самые положительные, поэтому я предлагаю следующее: вы отпускаете арестованных, а мы позволяем покинуть вам город беспрепятственно.

— Покинуть город?

— Сегодня утром вся полнота власти перешла к Военно-революционному комитету. Ваши части на вокзале и на винных складах окружены. Им либо придётся сдаться, либо мы их уничтожим. У вас нет иных возможностей принимать решения, кроме как продиктованных здравым смыслом. Ваше время закончилось, у вас нет сил, противостоять нам. Наши боевые отряды насчитывают три тысячи бойцов. Вы человек военный, вы должны понимать насколько ваше положение проигрышно. Лишняя кровь нам не нужна. Если мы сейчас договоримся, то вы сможете уйти. Препятствий вам никто чинить не станет.

Толкачёву казалось, что до этой минуты полковник Мастыко нервничал. Его нервозность не выражалась явно, она исходила из смысла разговора. Ни ему, ни кому-либо другому не была понятна та смелость, с которой председатель Глушко шёл на пулемёт. Но вот ситуация прояснилась. Полковник завёл руки за спину, качнулся на каблуках. Никакой нервозности, полное спокойствие и даже равнодушие, ибо стало ясно, что Левицкий со всеми его выводами не прав: бунт не назревал — он созрел и разразился. Повторялись ростовские события, с той лишь разницей, что в ноябре прошлого года в пятидесяти верстах от города не стояли большевистские части, способные прийти восставшим на помощь.

Это меняло многое. Иных сил противостоять большевикам, кроме роты Киевской школы прапорщиков, в Таганроге не было. Это в лучшем случае две сотни человек, и в условиях городской застройки — да в любых условиях! — сражаться против трёх тысяч пусть плохо подготовленных в боевом отношении, но хорошо мотивированных красногвардейцев, было бессмысленно. Толкачёв подумал, что полковник Мастыко обязан принять предложение Глушко, вывести юнкеров из города, и уже соединившись с полковником Кутеповым, вычистить эти Авдиевы конюшни.

Мастыко ответил жёстко:

— Военно-полевым судом за грабёж и убийства ваши товарищи приговорены к высшей мере наказания. Час назад приговор приведён в исполнение.

Глушко сжал губы, и это была единственная его реакция на известие о гибели своих людей. Он снял шапку, лоб прочертили глубокие складки.

— Вы поплатитесь за ваш произвол, — справившись с волнением, сказал он.

— Вы отдаёте отчёт своим действиям, господин большевик? Вы подняли бунт, пытаетесь свергнуть законную власть, но обвиняете нас в произволе.

Глушко уже развернулся, чтобы уйти, но последние слова полковника его остановили.

— Я не вижу смысла дискутировать с вами на эту тему, — в его голосе звучало разочарование. — Хочу пояснить только один момент: власть в стране принадлежит советам рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Область войска Донского является неотъемлемой частью России, поэтому в данной ситуации вас можно считать узурпаторами. А мы лишь восстанавливаем справедливость, — и повторил с отрешением. — Вы поплатитесь.

Он вскочил на подножку, автомобиль сдал назад, развернулся и поехал к ротонде, пугая галок утробным рычанием. Мастыко подобрал постановление, расправил его, перечитал и снова скомкал.

— Абсурд. Полный абсурд… Морозов, — подозвал он поручика. — Вот что, распорядитесь усилить караулы у складов на территории порта, но предупредите, если большевики начнут наступление, пусть отходят к телефонной станции. И отправьте патрули к Петровской площади и на Биржевой спуск. И… и, пожалуй, всё.

Продолжая сжимать в кулаке бумагу, полковник направился к гостиничному дворику. Поручик коротко кивнул и приказал юнкерам построиться по отделениям.

— Морозов… — окликнул его Толкачёв, и уже громче. — Сашка!

Офицер повернулся.

— Володя?

Он сделал шаг навстречу, остановился, словно не веря тому, что видит, и повторил растеряно:

— Володя…

Толкачёв рассмеялся и воскликнул:

— Без лести предан!

Это был старинный девиз воспитанников Нижегородского графа Аракчеева кадетского корпуса. Морозов встрепенулся и закивал.

— Без лести предан. Конечно! Володя… Господи. Было известие, что ты погиб. Ещё под Танненбергом. Мне писали… Впрочем… Как же я рад тебя видеть.

Он схватил Толкачёва за руку, сжал её. Радость его выглядела искренней, хотя в кадетском корпусе друзьями они не были, они даже состояли в разных ротах, и за время учёбы пересекались всего несколько раз, поэтому Толкачёв и узнал Морозова не сразу, а лишь когда полковник назвал его по фамилии. Но сейчас это было не важно, сейчас перед ним стоял человек из прошлого мира, из того времени, когда самым большим приключением было забраться по приставной лестнице к окну директора корпуса и нацарапать углём на стене неприличное слово. Сколько нравоучительных бесед за этим последовало! Корпус полным составом был отправлен на шесть часов на плац отрабатывать элементы строевого шага, но ни один воспитанник не назвал имя виновного, хотя знали его все, и Сашка Морозов в том числе.

Как это было давно и как наивно выглядело с высоты прошедших лет и пережитых событий, и становилось тоскливо от мысли, что многих людей из того прошлого уже нет в живых.

Загрузка...