За окном мелькали названия станций: Каменоломни, Казачьи лагеря, Персиановка. До Новочеркасска, по словам Черешкова, оставалось вёрст двадцать. Вагон преобразился. Однообразные разговоры о войне, о политике прекратились, все повторяли одно: скоро приедем. По проходу прошёл офицер, улыбнулся барышням. Несколько часов назад это могло вызвать удивление и беспокойство, но сейчас казалось вполне обыденным, как будто всю дорогу от самой Москвы по проходу ходили офицеры и улыбались дамам.
Липатников достал с полки баул и сказал:
— Что ж, стало быть, и нам пора переодеться, — и направился в тамбур.
Следом вышел Будилович. Оба вернулись минут через пятнадцать, Липатников в зимнем походном мундире с интендантскими эмблемами на погонах, Будилович в чёрном доломане с серебряными шнурами и в чёрных чикчирах. Барышни невольно подобрались; в гусарской форме Будилович стал как будто выше и мужественнее. Толкачёв почувствовал неловкость. Ему переодеться было не во что, и не потому что вещи украли на вокзале, а потому что даже в тех вещах формы не было.
Поезд подошёл к Новочеркасску вскоре после полудня. Вокзал выглядел мирно, не было ни красных флагов над крышами, ни гиблых лозунгов на стенах. В череде пассажиров, спешащих к перрону, преобладали пелерины и драповые пальто с отложными воротниками. Зашипели тормоза, станционный кондуктор дважды ударил в колокол. Проводник будничным голосом сообщил, что стоянка продлиться пятнадцать минут.
Падал снег, не крупный и не частый и настолько ленивый, что, казалось, будто не хотел падать вовсе. Толкачёв спустился на перрон, подал руку Маше, затем Кате. Хотел взять Катин чемодан, но его опередил Осин, и посмотрел при этом на штабс-капитана с таким вызовом, словно в этом чемодане заключалась вся его жизнь. Ну и бог с ним. Толкачёв потянулся к чемодану Маши Петровской, но его уже взял доктор Черешков. Такая поспешность вызвала улыбку, пожалуй, первую после Петербурга.
Последним из вагона вышел Липатников.
— Будилович не с нами? — спросил Толкачёв.
— Он до Ростова.
В общем потоке пассажиров они прошли через вокзал и оказались на площади. Справа выстроились в ряд крытые пролётки, за ними чуть левее стояли широкие платформы ломовых извозчиков. Прямо у горизонта над крышами домов рвал крестами серое небо войсковой кафедральный собор. Золото куполов отсвечивало даже сквозь снежную пелену; пассажиры выходили из вокзала, кланялись на купола и крестились.
— Что ж, друзья мои, давайте определимся, — сказал Липатников. — Родственников, стало быть, у нас здесь нет, знакомых, полагаю, тоже. Где искать организацию генерала Алексеева, не знает никто.
— А давайте спросим, — кивнул Черешков.
Возле тумбы с объявлениями стоял невысокий худенький офицер в серой папахе и бекеше, и приплясывал, пытаясь согреться. Потому как снег вокруг был утоптан, можно было судить, что стоит он здесь давно.
Липатников подошёл к офицеру.
— Позвольте узнать…
— Прапорщик де Боде, — представился тот.
Голос звонкий и приятный. Едва услышав его, Толкачёв с уверенностью был готов сказать «прапорщица», но такого звания в русской армии не существовало, и он промолчал. Липатников молчать не стал. Он прищурился лукаво и спросил:
— Вы же девушка, так?
Это действительно была девушка — лет двадцати, большие серые глаза, раскрасневшиеся на морозце щёки. Военная форма ей определённо шла, однако Толкачёву это всё равно казалось несуразным. Он всегда был принципиально против женского присутствия в армии. Батальон смерти Бочкарёвой, с которым он однажды пересёкся, вызывал у него раздражение. Максимум, на что он соглашался, белый платок сестры милосердия.
— Прапорщик де Боде! — уже чеканным голосом повторила девушка, и стало ясно, что любые сомнения относительно её положения будут как минимум неуместны.
— София! — воскликнула вдруг Катя. — Господи, София! Это ты!
Катя шагнула к прапорщику, схватила её за руки. Та вспыхнула и разве что не завизжала от радости. Толкачёв отвернулся, дабы не видеть это падение достоинства: вот тебе и офицер.
— Машенька, скорее сюда! — захлёбываясь словами, позвала Катя. — Это же наша Сонечка!
Подбежала Маша и уже втроём они защебетали на всю улицу о своём девичьем, вспоминая далёкий Петербург, общих знакомых, выспрашивая о планах и обо всём прочем, что считалось ими невероятно важным и без чего совершенно невозможно было жить дальше. Липатников, глядя на девушек, откровенно наслаждался этим живым проявлением чувств, и вздыхал, словно вспоминал уже что-то своё изрядно забытое и за давностью времени не такое важное. Черешков и Осин стояли в стороне, топтались и безропотно ждали, когда девичье щебетание, наконец, завершится. Толкачёву всё происходящее казалось ужасно нелепым, но он тоже смиренно ждал и смотрел по сторонам.
Новочеркасск заметно отличался от затянутых революционным мороком Москвы и Петербурга. Не было красных патрулей, злобных взглядов. Люди шли по тротуарам, никуда не торопились, не оглядывались со страхом на солдатские шинели. Солдат было немного; несколько человек сбились в кучу у трактира на противоположной стороне площади да одиночки мешались с прохожими на тротуаре. Один солдатик подошёл к Толкачёву, спросил закурить. Толкачёв отрицательно покачал головой, солдатик ухмыльнулся и пошёл дальше.
Революция ещё не добралась до здешних мест, и слухи относительно того, что атаман Каледин держит Дон крепкой рукой, на поверку оказывались правдой. Дай-то бог, чтобы правдой оказалась и армия генерала Алексеева.
Катя обернулась к Липатникову и сказала, прикладывая руки к груди:
— Алексей Гаврилович, господа, прошу простить нашу несдержанность. Это баронесса София де Боде. Мы так давно не виделись. И так странно было увидеть её здесь, в военной форме. Я просто растерялась.
— Мы учились вместе в Смольном институте, — взялась пояснять Маша. — Только когда мы с Катенькой носили платья серого цвета, София уже переоделась в белое[4].
Толкачёву было всё равно, каких цветов девушки придерживались во время обучения, ибо габардиновый плащ не грел по-прежнему. Снег прекратился, стало холоднее, и холод с каждой минутой усиливался. Тучи над головами разошлись, в открывшиеся прорехи ринулось солнце, купола кафедрального собора засияли ярче.
Катя представила баронессе своих попутчиков. Когда подошла очередь Липатникова, тот спросил:
— Простите, а генерал-лейтенант де Боде Николай Андреевич кем вам приходится?
— Это мой отец.
— Что ж, — Липатников выпрямился, — передавайте поклон при встрече. Мы с батюшкой вашим встречались не единожды. Так и скажите, дескать, подполковник Липатников кланяется. И позвольте, раз уж мы так удачно встретились, не подскажете, где нам найти генерала Алексеева?
София расправила плечики, лицо её стало строже и официальнее, как у члена распорядительного комитета Офицерского собрания.
— Желаете записаться в Организацию?
— Именно, — кивнул Липатников.
София улыбнулась — улыбка у неё получилась обворожительная, и женская сущность вновь пробилась сквозь напускной офицерский лоск эмоциональной тирадой.
— Я вам сейчас объясню, тут недалеко. Я тут и дежурю для этого. Пройдёте через площадь к собору, от него повернёте налево и по Платовскому бульвару выйдите к Барочной улице. А там двухэтажное здание городского лазарета. Извозчика не берите, сдерёт втридорога да ещё круг по городу даст. Только к вечеру и доберётесь, — и обратилась к Кате. — Там и встретимся. Там у нас и штаб, и госпиталь, и казарма. Я вернусь часам к шести…
Идти пришлось в гору; выпавший снег расползался по тротуару вязкой кашицей, ноги вязли в ней, как в грязи, а дворники убирать улицы не торопились. Осин, наверное, пожалел, что так принципиально перехватил у Толкачёва Катин чемодан. Под его тяжестью юнкер шел, подавшись глубоко вперед, вздыхая и ежеминутно перекладывая чемодан из одной руки в другую. Толкачёв смотрел ему в спину. На боку висел солдатский вещевой мешок, худой, как и сам юнкер. Узкая гражданская шинель, затёртая и словно обкусанная по подолу, казалась на нём чужой. Сапоги тоже казались чужими, и только фуражка с алым околышем была точно по голове. Поворачивая на Платовский бульвар, Осин оглянулся, посмотрел на Катю. Девушка шла между Машей и Липатниковым. Подполковник держал её за локоть и что-то рассказывал. Катя слушала внимательно, чуть прищурившись; при каждом вздохе губы её раскрывались, обнажая ровные белые зубы. От такой полуулыбки захватывало дух. Осин опустил глаза и больше не оглядывался.