День повернул на вечер. Липатников предложил Толкачёву не торопиться, отложить уход до завтра, или хотя бы отобедать, а там уж можно и идти, тем более что полковник Звягин отдал распоряжение накормить и обустроить новоприбывших. Толкачёв отказался, поднял воротник плаща и вышел на улицу. Осин тоже не захотел задерживаться и выбежал из лазарета вслед за штабс-капитаном.
До улицы Грушевской они добрались в темноте. Снова пошёл снег, густой и липкий. На перекрёстках горели газовые фонари, дважды навстречу выезжали казацкие караулы. Время был позднее, казаки свешивались с коней, грозно спрашивали кто такие. Толкачёв отвечал, что прибыл с фронта по ранению и сейчас направляется в лазарет для дальнейшего лечения, а Осин — его ординарец, сопровождает. На вопрос, почему не в форме, Толкачёв криво усмехался и говорил, что по нынешним временам офицерская форма скорее доведёт до кладбища, чем до лазарета. Казаки не верили, хмурились и проезжали дальше.
Но это было в глухих переулках, где даже сугробы казались подозрительными. На центральных улицах караулов не было, а жизнь нервически искала выхода. Мчались лихачи с посвистом, хрипели двигатели автомобилей. Вдоль по бульварам прогуливались офицеры с дамами. На плечах золотые погоны, на груди серебряные шнуры и ордена. Такие картины с выводами полковника Звягина не сходились. Никто ни в кого не стрелял и никто никого не боялся. За широкими окнами расцвеченных электрическими огнями ресторанов играли оркестры, между столиками сновали официанты, сверкала позолота, кружились пары. Холёные швейцары гнали прочь от заведений публику поплоше и распахивали двери перед солидными клиентами. Казалось, для всех этих людей войны как бы не существовало. Не было октябрьского переворота, не было расстрелов на железнодорожных станциях, не было немецких полков под Киевом.
Толкачёв смотрел на это равнодушно и даже с пониманием. В феврале страна единым фронтом выступила против монархии за свободу, и вот дали себя знать побочные эффекты завоёванной свободы — свободы от присяги, от обязательств, от своего времени, разделившие людей на две части. Кто-то с кровью прорывался через всю страну, чтобы начать борьбу с большевизмом, а кто-то просто жил, не озабочиваясь ничем.
Но подобное не могло продолжаться долго. Толкачёв не сомневался, что как только в Новочеркасск прибудет генерал Корнилов, изменится всё. Объявят всеобщую мобилизацию, и те, кто сидел сейчас за накрытыми столами или катался в автомобилях, снова встанут в строй. А пока пускай катаются, пускай пьют, пускай нагуливают жир перед битвой.
Осин выразился более решительно:
— Взять бы пулемёт…
Мысль показалась заманчивой, хотя и совсем не поэтичной; Толкачёв подумал, что будь у него сейчас в руках «Льюис», он непременно зашёл бы в этот сверкающий зал, поднял всех присутствующих с мест и заставил петь «Боже царя храни». Он даже представил, как вытягиваются лица этих господ, прячущихся от реальности по ту сторону стекла, и как они невпопад, дрожащими голосами исполняют гимн растерзанной государственности. Очень смешно и заманчиво. Но…
— Не говорите глупости, юнкер, — одёрнул Осина Толкачёв. — Слишком вы молоды, чтобы рассуждать о таких вещах.
Дом на Грушевской, где размещался Юнкерский батальон, освещали два фонаря: один у главного подъезда, второй над аркой, которая вела во внутренний дворик. Вдоль фасада здания ходил часовой. Немногочисленных прохожих он провожал внимательным взглядом, а при появлении офицеров становился по стойке «смирно» и отдавал честь. Если на Барочной в полной мере чувствовался разлад, то здесь строгость дисциплины сразу бросалась в глаза.
Толкачёв подошёл к часовому.
— Могу я видеть штабс-капитана Парфёнова?
Часовой — совсем мальчик, с необветренными, по-детски припухлыми щеками; Толкачёв подумал: ему бы не с винтовкой на пост, а с пером и чернильницей за школьную парту, но вот стоит серьёзный, подтянутый — кивнул понимающе и крикнул звонко:
— Дежурный на выход!
На улицу выскочил юноша в казацком чекмене и в папахе, вскинул руку к виску. Толкачёв повторил просьбу.
— Я доложу командиру батальона, — ответил дежурный. — Как вас представить?
— Штабс-капитан Толкачёв.
— Ступайте за мной. Вам придётся обождать в приёмной.
Приёмной служила бывшая гардеробная, ярко освещённая, с мягким диваном у стены и длинными рядами пустых вешалок для верхней одежды. Здесь же стояли табурет и небольшой столик с телефоном. Осин остановился у дверей, Толкачёв прошёл к дивану, но садиться не стал. Постоял, раздумывая, снял плащ, повесил на вешалку, разгладил складки. По коридору прошёл юнкер со стопкой книг, из глубины здания донёсся звон колокольчика, словно бы возвещающий о конце занятий.
Толкачёв вернулся к дивану, сел. Дежурный говорил по телефону, Осин по-прежнему мялся у дверей. Звуки колокольчика стихли, и стало слышно, как тикают часы на стене — обычные ходики, недорогие; большая стрелка чуть погнута, краска на циферблате облупилась, гири на цепочках в виде еловых шишек мелко подрагивают. Всё так мирно и в то же время по-военному чётко…
В приёмную быстрым шагом вошёл Парфёнов: белая кубанка, белый китель, на левой стороне груди Георгиевский крест первой степени. Дежурный указал в сторону дивана, и Парфёнов в пафосном порыве вскинул руки.
— Бог мой, что я вижу! Володя, друг мой! Что за костюм на тебе, на какой свалке ты его подобрал? В «Привале» такого не признают. И что бы сказала твоя Ларочка?
— Лара ныне ходит под руку с важным господином из Реввоенсовета, ей всё равно, — ответил Толкачёв.
— С товарищем! — поднимая кверху указательный палец, уточнил Парфёнов. — Сейчас это называется так: товарищ-ч!
Он шагнул навстречу, сжал протянутую руку.
— Я знал, что ты приедешь. Даже тогда на вокзале, всё равно знал. Не тот ты человек, чтобы оставаться дома. Ты один?
— Со мной юнкер. Рекомендую. Вместе ехали до Новочеркасска.
Парфёнов перевёл взгляд на Осина и окликнул дежурного.
— Ларионов, определите вновь прибывшего в роту штабс-капитана Мезерницкого, пусть дадут место и накормят. А ты, Володя, со мной. Уж нам есть о чём поговорить, — он хлопнул Толкачёва по плечу. — Как же я рад!
Толкачёв потянулся за плащом, но Парфёнов махнул: оставь — и повёл его по коридору в свой кабинет. Больничный дух ощущался здесь не менее остро, чем на Барочной. Пахло той же касторкой и гниющими бинтами. Этот запах Толкачёв запомнил по фронтовым полевым лазаретам, где им пропиталось всё вокруг, даже земля и небо над серыми полотнищами санитарных палаток.
— На запах не обращай внимания, — сказал Парфёнов. — Пытались проветривать, мазали всякой всячиной, попа звали. Ничего не помогает. Ну да мы здесь ненадолго. В штабе говорят, скоро переведут в Ростов.
— Чем же Новочеркасск плох?
— Новочеркасск не плох, в том-то и дело. Но Войсковое правительство требует, чтоб мы убрались за пределы Донской области. Думают, если мы уйдём на Кубань или в Ставрополь, большевики перестанут на них давить.
Толкачёв кивнул слабо.
— Их можно понять, они надеются пережить это время.
— Надежда приговорённого к расстрелу.
— Думаешь, всё так серьёзно?
— Увидим.
Парфёнов толкнул дверь кабинета и сделал приглашающий жест рукой. В кабинете не было ничего лишнего: узкая кровать, стол, несколько стульев и платяной шкаф, наполовину заполненный деловыми папками. На столе телефон, чернильница, разбросанные в беспорядке бумаги. Толкачёв покосился на пальцы Парфёнова, они были запачканы чернилами. Парфёнов перехватил его взгляд и усмехнулся.
— Ну да. А ты как хотел? Батальон — это не команда конных разведчиков. Здесь не кровь, здесь чернила льются.
Он открыл нижний ящик стола, достал початую бутылку коньяка и два бокала.
— Вот, настоящий французский. Ребята сегодня с рынка принесли. Как знали. Я только чуть отведал, чтоб удостовериться, — он разлил. — Давай за встречу. И за твоё назначение.
— Назначение?
— С сегодняшнего дня всей канцелярией будешь заведовать ты. Отныне ты мой помощник или, если хочешь, начальник штаба. Формулировка значения не имеет.
Толкачёв поднял бокал, пригубил. На язык и дёсны лёг горький привкус спирта. Нет, не настоящий. Откуда здесь вообще может взяться настоящий французский коньяк, тем более с рынка?
— Ты голоден? — спросил Парфёнов и, не дожидаясь ответа, поднял трубку телефона. — Дежурный… Ларионов, сходи в столовую, узнай, что у них от ужина осталось. И скажи Донскову, пусть из расположения принесут кровать, у него теперь много пустует.
Толкачёв допил коньяк, едва сдержался, чтоб не поморщиться.
— Не торопишься ты с моим назначением?
— Сейчас по-другому не бывает.
— Я выше роты не поднимался.
Парфёнов снова разлил по бокалам.
— Вот и поднялся. Батальон двух ротного состава. Но двух рот, как понимаешь, не наберётся. Рота юнкеров около ста человек и рота кадет сорок с небольшим. Три дня назад из батальона вывели юнкеров-артиллеристов, почти половина личного состава. Из них сформировали Сводную Константино-Михайловскую батарею. Так что людей не хватает.
— Это поправимо. С обстановкой как?
Парфёнов откинулся на спинку кресла.
— Здесь ещё сложнее. Атаман Каледин признавать новую власть отказался, запретил Советы и выставил на границах области казачьи полки. Большевики на Дон пока не лезут, побаиваются. Но силы копят. В Ростове местные революционеры снюхались с солдатскими комитетами запасных полков, тянут с них оружие, создают боевые группы из рабочих. Вдрызг разругались с Войсковым правительством, требуют передачи полномочий. Ссылаются на постановления из Петербурга о переходе власти в руки Советов. Советские, мать их!.. Каледин назначил начальником гарнизона генерала Потоцкого, тот их кое-как сдерживает, но, боюсь, долго этот маразм не продлится. Не сегодня-завтра полыхнёт непременно.
— Начнём стрелять?
— Придётся.
— Сможем?
— А как иначе? Тут по-иному нельзя. Не получится.
Очень хотелось согласиться с Парфёновым и убрать из головы все сомнения, а потом ринутся в бой, возвращая страну в рамки закона. Бунтовщики должны быть приведены к порядку, а если у бунтовщиков в руках оружие, значит, и приводить к порядку их придётся с помощью оружия. Но сейчас не девятьсот пятый и крови прольётся больше — значительно больше. И каково это вообще — стрелять по своим?
В дверь постучали. Четверо кадет принесли кровать, спросили, куда ставить. Парфёнов кивнул в сторону окна. Следом вошёл юнкер с подносом. На подносе тарелка с остывшим картофелем, кружка чая и кусок хлеба. Юнкер глянул виновато на командира батальона, мол, другого нет, поставил поднос на стол и ушёл.
— С продовольствием скверно, — констатировал Парфёнов. — От Организации кроме мороженой картошки и капусты ничего не получаем. Иногда дамы из городского благотворительного общества присылают продукты, но всё равно мало. С боеприпасами та же ситуация. Но это моя забота, твоя — учебный процесс. Опыт у тебя есть.
Толкачёв ковырнул вилкой картофелину, откусил хлеба, и только сейчас почувствовал, как сильно хочет есть. Последний раз он ел утром в поезде, «добили», как выразился Липатников, неприкосновенный запас. Хотя какой там запас, два яблока и фунт ржаных сухарей на всех. Осин пытался предложить свою долю Кате, та отказалась, и Осин покраснел, будто сделал непристойное предложение. Юноша влюблён, это очевидно. Сложно не полюбить такую барышню. Красива, образована. Лара как-то сказала, что женщины делятся на две категории: на тех, кто стремится замуж, и тех, кто хочет жить вечно. Лара максималистка, она видит только белое и чёрное, точнее, белое и красное, жизнь для неё воздух — вдохнула-выдохнула. Катя другая. Совсем другая. После неё обязательно что-то останется.
Толкачёв с сожалением посмотрел на пустую тарелку, как же быстро он съел этот невкусный картофель. Мама подавала его со сливочным маслом, а к нему сельдь, или квашеную капусту, или солёных груздей, которые каждую осень присылала из Семёновского уезда тётка. За столом всегда было по-домашнему уютно. После ужина отец заводил патефон, садился в кресло и под шершавые звуки партии мистера Икса выкуривал трубку. Потом брал газеты и уходил в спальную, а патефон и пластинки доставались им с сестрой. И вот теперь ни музыки, ни грибов, ни уюта.
— А с Ларой у тебя в самом деле всё? — спросил Парфёнов.
Он спросил это как о чём-то свершившемся бесповоротно, и Толкачёв подумал, что с Ларой действительно всё. Такие жаркие были отношения, но, видимо, жара всё испепелила. Сожгла. И боль от расставания, которая томила его все последние дни, вдруг начала отступать. Он почувствовал лёгкость; это стало неожиданностью, он улыбнулся и кивнул:
— В самом деле.
— Какой роман был.
— Всё кончается.
— Банальность.
— Увы.
— Жалеешь?
— Нет.
— Жалеешь.
— Не ехидничай. Впрочем, знаешь, Василий, почему не жалею? Сначала, видит бог, было тяжело. Я думал, наши отношения — это навсегда. Свадьба, дети, умереть в один день. Всё, как в сказке — радужно и никаких иллюзий. И когда она сошлась со своим товарищем, я решил уехать из Петербурга. Всё равно куда, лишь бы уехать. Было больно, обидно, хотелось поддержки. Я стоял на перроне — вокруг страх, суета — и вдруг я вспомнил нашу последнюю встречу, когда ты звал меня на Дон. И я решил — еду. Снова армия, снова в бой. Хоть какая-то польза. До Москвы я ехал в тамбуре. Ужасный холод, тело до сих пор как в ознобе — бьёт не переставая. Люди входят, выходят. На станциях флаги, хамство, разбитые стёкла. Ты не представляешь, Василий, как изменилась страна за последний месяц. Всего-то считанные дни, — но какие дикие перемены! Я видел, как вели на расстрел офицеров. Это было так буднично, обыкновенно, и всем вокруг не было до этого дела. А я стоял, смотрел на это… и не сказал ни слова. Понимаешь? Если бы я сказал хоть что-то, меня самого повели под таким же конвоем. Я бы не доехал…
Толкачёв поднёс руку к горлу, словно собираясь расстегнуть верхнюю пуговицу кителя, вспомнил, что на нём пиджак, сжал пальцы в кулак и несколько раз несильно стукнул по краю стола.
— Можно сослаться на случай, на судьбу, на божественное провидение, но когда я увидел в купе эту девушку… Это как восход, понимаешь? Лара будто пропала, исчезла, вернее, память о ней как будто подёрнулась дымкой. Она ещё рядом и, я думаю, какое-то время по-прежнему останется в моих мыслях. Но она уже не со мной, потому что эта девушка…
— У тебя новая пассия? Ты влюбился?
— Влюбился? Нет, это не то слово. Она мне нравится. Очень. И мне кажется, да… я думаю о ней, я слишком часто о ней думаю. Она идеальна. Уверенная, спокойная, и это спокойствие передаётся окружающим. И она знает, чего хочет. Это такая редкость для женщины. Я никогда не решусь подойти к ней. Но это меня не угнетает. Мне вполне хватает того, что я могу смотреть на неё издали, — Толкачёв уверенно качнул головой. — Да, мне этого хватает.
Парфёнов хлопнул ладонями по коленям.
— Подобным образом ты никогда ещё не выражался. Однозначно, ты влюблён. И не спорь. Ты пока сам этого не понял, но поймёшь. Скоро. Завтра. Или послезавтра. Или через неделю. У неё есть имя?
— Имя? Имя… Оно такое обыкновенное, вполне обыкновенное. Катя… Но мне так сложно его произносить. Если только не вслух…
Толкачёв посмотрел на пустой бокал, потом подошёл к окну. В свете фонарей было видно, как падает снег и как часовой, весь облепленный снежными хлопьями, ходит от подъезда к арке и обратно. По дороге двигались гружёные дровами сани. Коренастая лошадка натужно тянулась вперёд, возница шагал рядом, ухватив её под уздцы. На ум пришли строки из «Крестьянских детей»:
И шествуя важно, в спокойствии чинном
Лошадку ведёт под уздцы мужичок…
Толкачёв закрыл глаза, так проще было сосредоточиться.
— В купе нас было семеро. Катя и ещё девушка по имени Маша. Я почти не помню её лица, оно… такое правильное и тоже красивое, но по-другому. Ещё был доктор, вроде бы, уроженец этих мест, он говорил что-то об этом. Или его жена? Не важно… Потом подполковник-интендант, до чрезвычайности хороший человек, и этот юнкер, что прибыл со мной. Мне кажется, он влюблён в Катю. Я только сейчас это понимаю. Он всё время старался что-то для неё сделать, чем-то угодить. А я даже не смотрел в её сторону. Я боялся, я… не хотел, чтобы кто-то догадался, о чём я думаю.
Толкачёв снова посмотрел в окно. Сани проехали, снег падал на оставленный полозьями след, засыпая его медленно и неотвратимо.
— Это надо забыть, — задумчиво произнёс он. — Надо забыть… Забыть… — и вскинулся, словно очнувшись. — Вряд ли мы встретимся. Да и какая может быть любовь? Война. Говоришь, на мне учебный процесс? Тогда с завтрашнего дня начнём занятия по боевой подготовке. Патронов лишних нет, правильно понимаю?
— Правильно.
— В таком случае, будем изучать штыковой бой.
— Коли штыком, бей прикладом! — шутливо продекламировал Парфёнов девиз с военного плаката.
Толкачёв шутки не принял.
— Пехота — не конная разведка, здесь штык — главное оружие, и это не шутка.
— И не думал шутить, наоборот, поддерживаю тебя полностью. Учи их, Володя, учи. До пота, до мозолей. Но завтра. А пока спать.
— Ты ложись, — Толкачёв кивнул. — Ложись. А я посмотрю, кого мне учить придётся.
Парфёнов расстегнул китель.
— Вон там в шкафу все дела, — он зевнул. — Не против, если ещё по бокалу? Чтоб спалось лучше.
— Да, налей, я… Стол твой займу?
— Занимай, разумеется. Теперь это и твой стол тоже.
Толкачёв подошёл к шкафу, начал перебирать папки. Личные дела. Достал одну, прочитал запись на титульном листе: «Тихонов Алексей, 1902 года рождения». Этому мальчику всего-то пятнадцать лет, а он уже готов идти воевать. И умирать, если потребуется. Толкачёв взял следующую папку: «Переверзев Георгий, 1903 года рождения». Этому вовсе четырнадцать. Куда они торопятся? Молодость не ведает страха смерти, ибо смерть для неё понятие абстрактное, и дай-то бог, чтобы начальникам хватило ума и смелости не отправлять этих детей в бой. Дай-то бог.
Утром Парфёнов бросил на кровать чёрную шинель и пояснил кратко:
— Тебе.
— Она же морская.
— А ты в плаще ходить собрался?
— Меня в первом же бою подстрелят. Я как мишень на снегу буду выглядеть — в чёрном на белом.
— Зато умрёшь, как русский офицер. Или ты другой судьбы ищешь?
Нет, другой судьбы он не искал. Толкачёв взял шинель за плечи, поднял. Не новая, рукав обожжён и, кажется, прострелен. Как она похожа на ту, которую он хотел купить на станции в Лисках. Кто носил её до него?
— Осталась от одного лейтенанта, — словно отвечая на вопрос, сказал Парфёнов. — Уехал в Новороссийск. Кораблей-то у нас нет.
— А формы? Пусть даже солдатской?
— Увы. Но есть фуражка и сапоги. — Парфёнов достал всё из шкафа. — И вот ещё, — он положил на кровать револьвер и высыпал рядом горсть патронов. — Через пятнадцать минут общее построение. Поторопись.
Толкачёв осмотрел револьвер, откинул барабан, вставил в пустые гнёзда патроны, потом надел шинель, переложил во внутренний карман завёрнутый в шёлковый платок орден и крест. Затянул ремень. Хорошо, что фуражка армейская, хотя со стороны это смотрится смешно: чёрная морская шинель и армейская фуражка. Ну да теперь не до вопросов этикета.
Батальон выстроился во внутреннем дворике. Парфёнов не преуменьшал, когда говорил, что людей не хватает. Могло показаться, что на плацу стоит потрёпанная в боях воинская часть — явный недокомплект личного состава, люди в обносках, большинство вовсе в казацких чекменях и папахах, кадеты морских училищ в бескозырках и бушлатах. За подобное нарушение формы полагалось серьёзное взыскание. Но Толкачёв тут же вспомнил, что и сам одет отнюдь не по уставу. Ладно хоть оружие у всех. Правда и здесь не обошлось без накладок. Кадеты были вооружены трёхлинейками, а юнкера винтовками Манлихера и однозарядными Гра. Подобное разнообразие в бою могло сказаться не самым лучшим образом.
Перед строем стояла группа офицеров, Парфёнов представил всех.
— Штабс-капитан Мезерницкий, капитан Донсков, ротмистр Скасырский.
С Мезерницким Толкачёву уже доводилось встречаться в Петербурге. Знакомство произошло во время восстания юнкеров. Они вместе захватывали телефонную станцию, пытались удержать её. Мезерницкий произвёл тогда сложное впечатление: глаза прищурены, тонкие губы; человек, несомненно, сильный, только сила эта направлена целиком в него, а не наружу. Он поднял в атаку юнкеров на Каменоостровском проспекте, но, казалось, что вперёд его двигала не любовь к родине и не жажда к самопожертвованию, а самолюбование. Если бы в окна ближайших домов не выглядывали молоденькие барышни, весь его порыв снизошёл бы до демонстрации обыкновенного нигилизма. Тем не менее, Толкачёв обрадовался, увидев штабс-капитана, — ещё одно знакомое лицо.
Рядом с Мезерницким стоял командир кадетского взвода капитан Донсков. Лет тридцати, среднего роста, на поясе казацкая шашка. Он нервно топтался и втягивал голову в плечи, как будто замёрз. Но в сравнении со вчерашним днём, утро было тёплое; тучи по-прежнему стягивали небо, однако снег прекратился, а воздух стал настолько вязким и тягучим, что даже пар изо рта вырывался неохотно. Донсков хмурился, косился на тучи, на сугробы и вздрагивал. Наконец он поёжился и произнёс хрипло:
— Простите, господа, кажется, я простыл. Просквозило, видимо, вчера, — и обратился к Парфёнову. — Василий Дмитриевич, вы не против, я пойду, пожалуй? Очень плохо себя чувствую.
— Ступайте, конечно, — разрешил Парфёнов.
Когда Донсков отошёл на несколько шагов, Мезерницкий бросил коротко:
— Институтка.
Парфёнов не поддержал его.
— Зря ты так, Мстислав. Донсков хороший офицер.
Мезерницкий качнулся на каблуках, усмехнулся, но в ответ не сказал ничего.
Парфёнов кивнул Толкачёву.
— Приступай к обязанностям, Владимир.
Толкачёв оправил шинель под ремнём, вышел вперёд. В первом ряду юнкерской роты он заметил Осина. Кирилл стоял ближе к началу строя, вид такой же потрёпанный как у остальных. Пока ехали в поезде, это не бросалось в глаза, но стоило выйти на свет, как все недостатки полезли наружу. Толкачёв прошёл мимо, как будто не узнал его. Юнкера поворачивали головы за ним вслед. Возле правофлангового Толкачёв остановился и жестом попросил винтовку.
— Господа юнкера, — Толкачёв взял винтовку наперевес и встал к строю боком, — сегодня мы будем изучать штыковой бой. Часто от этого зависит успех всей атаки. Если в магазине закончились патроны, а времени на перезарядку нет, в бой вступает штык. Мы отработаем с вами практику штыкового укола. Для этого необходимо занять позицию вполоборота к фронту. Винтовка с примкнутым штыком держится двумя руками на уровне пояса. Для нанесения удара винтовка подаётся вперёд. Левая рука при этом выпрямляется полностью, а правая продолжает толкать винтовку до тех пор, пока левая ладонь не ляжет на магазинную коробку. Получается скользящее движение. Одновременно правая нога выпрямляется, левая делает шаг вперёд, после чего происходит возврат в исходное положение. Всё это необходимо выполнять в одном темпе и без суеты. Укол — выдох — исходное положение — вдох.
Объясняя, Толкачёв несколько раз продемонстрировал упражнение, медленно, чтобы юнкера запомнили каждое движение.
— Для начала отработку укола будем проходить в строю на месте, затем перейдём к отработке на чучелах. Всё понятно? Тогда… К штыковому бою готовьсь! Офицерам проследить за выполнением упражнения.
Строй разделился. Юнкера отошли к арке, кадеты сгруппировались в глубине двора. Каждый взвод построился в две шеренги лицом друг к другу. Взводом Донскова командовал портупей-юнкер. Командовал умело, терпеливо объясняя кадетам их ошибки. Мальчишки старались делать всё правильно, хотя со стороны их действия выглядели неуклюже.
Из поварской вышла пожилая женщина, поставила на снег тяжёлые вёдра. Постояла, перевела дух, глядя на кадетов, перекрестилась и понесла ведра к мусорному баку.
Парфёнов спросил, самодовольно улыбаясь:
— Ну, как тебе моя армия?
Толкачёв некоторое время молчал, заложив руки за спину и кусая губы.
— Куда угодно, только не в бой. Семнадцать лет. Я посмотрел документы, есть и пятнадцать, и четырнадцать. Четырнадцать! Это же дети. Ты посмотри вон на того — он винтовку-то едва поднимает!
Парфёнов ждал другого ответа, и в голосе его зазвучало раздражение.
— Других не будет.
— А ты представляешь, с кем им воевать придётся? Взрослые мужики, через одного георгиевские кавалеры. Если свести их в штыковом бою, у этих мальчишек ни одного шанса. И не потому что не умеют — силёнок не хватит. Василий, ты понимаешь, что мы детей на войну поведём?
— Это их выбор, и они готовы умереть.
— Они-то готовы. А мы их смерть принять сможем? Кому вообще нужна их смерть.
Кадеты вдруг развернулись в цепь и пошли от стены к стене с винтовками наперевес, как будто навстречу невидимому, врагу. И запели:
Слышали братья,
Война началася!
Бросай своё дело,
В поход снаряжайся.
Это была старая солдатская песня, под неё шли на фронт запасные батальоны, и Толкачёв знал в ней каждое слово. Но здесь слова были другие. Кто-то переделал их, сообразуя с новой действительностью. Теперь она звучала по-иному, каждой своей нотой и каждым звуком призывая всех тех, кто остался верен России, идти спасать страну от угрозы, которая на сей раз шла изнутри.
Парфёнов повернулся к Толкачёву и сказал уже спокойнее:
— Ты, Володя, меня не жалоби. Для них слово «Родина» значит то же, что и для нас с тобой, и они имеют право, как и мы, встать на её защиту. И умереть, если понадобиться. А если хочешь, чтоб из этих мальчишек хоть кто-то выжил, так учи их лучше.
Песню подхватили юнкера, да так яростно, что она отразилась от стен, вырвалась со двора и полетела по улицам Новочеркасска, заставляя жителей города прислушиваться.
Смело мы в бой пойдём
За Русь Святую.
И, как один, прольём
Кровь молодую!
— Я-то научу, — ответил Толкачёв. — Времени бы хватило.