К товарному составу на Екатеринослав прицепили теплушку. Машинист долго ругался, говорил что-то о тяге, о перегрузе, недоговорив, плюнул и ушёл. Вечером, когда стемнело, в теплушку сели двенадцать пассажиров, кто-то из них пошутил, — двенадцать апостолов. Шутку не приняли. Станционный обходчик, освещавший пассажирам путь керосиновым фонарём, посмотрел на шутника с подозрением. Все двенадцать походили на офицеров, хотя погоны были только у троих, а четверо и вовсе были одеты непонятно во что. Но у каждого на плече висела винтовка или карабин, а пояса оттягивали тяжёлые подсумки. Обходчик помог задвинуть дверь, оставив лишь узкую щель, возле которой, словно часовой, встал один из пассажиров. Поезд дал предупредительный гудок, состав дёрнулся и, набирая ход, повернул на ростовскую ветку.
К обходчику подошёл слесарь, зевнул и спросил лениво:
— Кого провожал?
— Офіцерів.
— А куды?
— До Єкатеринославу.
— А по что?
— Та біс їх зрозуміє.
— Товарищу Воробьёву надо сказать. Он велел обо всех таких сказывать.
— А і кажи, коли велів.
Слесарь постоял, помял снег новыми сапогами и вразвалочку направился к депо. Обходчик погасил фонарь. На огромном чёрном небе не было ни облачка, ни единой звезды, словно в преисподней, и только ущербный жёлтый диск висел над Тузловкой подобно надкушенному яблоку — скверный знак. Обходчик перекрестился и торопливо пошагал вслед за слесарем.
Небо и в самом деле казалось недобрым. В приоткрытую дверь теплушки заглядывала тяжёлым взглядом луна, и только когда состав сделал крутой поворот на Цыкуновскую биржу, этот взгляд ушёл за спину.
— Небо какое нехорошее. Видели? Как будто умершее.
Возле двери стоял прапорщик Кашин. Высокий, худенький, почти что мальчик. Большие серые глаза смотрели искренне и доброжелательно. Когда составляли команду, Некрашевич не хотел его брать. Слишком молодой, слишком неопытный. Из реального училища сразу поступил в Ташкентскую школу прапорщиков, потом большевистский переворот, безвластие. Прибыл на Дон спустя неделю после ростовских боёв. Идти с таким бойцом в рейд себе дороже. Но Кашин ухватился за Некрашевича как клещ и уговорил-таки.
— Поменьше смотрите туда, прапорщик. И вообще, закройте дверь, дует, — ответили ему.
Кашин задвинул дверь до упора, прошёл к нарам в задней части теплушки.
— Сяду с вами, Владимир Алексеевич, не возражаете?
Толкачёв повёл рукой, место не куплено. Кашин сел. Несколько человек расположились вокруг печки. Некрашевич рассказывал очередную историю из фронтовой жизни.
— Сидим в блиндаже, играем в карты, — он достал папиросу, сосед чиркнул спичкой, дал прикурить. — Спасибо… Так вот: на воле слякотно, морось, австрияки шрапнелью поливают, чтоб мы к тишине не привыкли. Ну да разве нас проймёшь? Играем. У меня на руках флеш. Поручик Мейендорф личико своё картами прикрыл, одни только глазки хитрые видны да лоб взопревший. Ну, думаю, тоже, сукин сын, чёрт немецкий, не с кукишем сидит, хотя вряд ли карта большого достоинства, иначе бы не потел…
От печки шли волны жара, навевали дрёму. Толкачёв снял шинель, сложил её и бросил на нары в изголовье, прилёг. Снять бы и сапоги, но вставать не хотелось. Откуда-то пришла и укоренилась в теле усталость. С чего? Последние три недели только и делал, что валялся на диване, читал или смотрел в огонь. Предложение Некрашевича отправится в Матвеев курган разоружать запасной батальон воспринял как благую весть. Два дня, пока набирали команду, ходил на подъёме, радостный, что вот, наконец-то, снова при деле. Так с чего вдруг такая усталость? Перегорел?
— Думаете, от переименования что-то изменится? — спросил Кашин. Он спросил тихо, как будто и не надеялся на ответ.
— О чём вы?
— Ну, то, что Организация генерала Алексеева теперь называется Добровольческой армией.
— Вам не всё равно?
— Наверное… Да, вы правы, какая разница. Я просто подумал, вдруг теперь люди больше к нам проникнутся? Всё-таки Добровольческая армия — это уже звучит иначе, почти как ополчение Минина и Пожарского.
Кашин положил руки на колени, застыл. Толкачёв почувствовал зарождающийся интерес к разговору: ополчение Минина и Пожарского? Смешно. Впрочем, в чём-то этот молоденький прапорщик прав. К России вот уже в который раз, незаметно, шаг за шагом подбирается новая смута. Бунтуют города, поднимают флаги самозванцы. Люди мечутся, не понимают, к кому примкнуть, и вообще, надо ли к кому-то примыкать, и со всех сторон — из-за гор, из-за океанов — слетается падкое на чужую беду вороньё.
Толкачёв приподнялся на локте.
— То есть, вы думаете… Простите, как вас по имени?
— Мама называет меня Серёжей, и мне нравится так. Если возможно, я бы предпочёл, чтоб и вы…
— Серёжа? Что ж, хорошее русское имя. И вы думаете, Серёжа, что наша армия — есть новое ополчение?
— А как иначе? — восторженным полушёпотом произнёс Кашин. — Генерал Алексеев — это же настоящее воплощение Минина! Герой! Патриот России! Ведь это он бросил воззвание в народ, призвал всех на борьбу с очередным Лжедмитрием. А Лавр Георгиевич? Разве не ему мы — все мы — отводим роль князя Пожарского? Великий военачальник! Гений! Кто как не он принял в руки жезл страстотерпца и взял на себя все грехи и всю кровь, которые непременно случаться в этом ужасном противостоянии с силами безбожников!
Это была речь начинающего национал-патриота, пока ещё точно не определившегося с лозунгами, но уже готового идти на смерть и вести туда за собой всех остальных. У Толкачёва она вызвала улыбку — высокие слова, небесная патетика! На фронте он наслушался подобных речей вволю и выработал к ним иммунитет.
— Допустим, вы правы, Серёжа. Однако вы забыли, что воззвание Минина упало на благодатную почву. Все эти понятия: общественный подъём, воодушевление, жертвенность, о которых так часто и безо всякой пользы говорят вокруг вот уже целый год и которые давно утратили свой изначальный смысл, — на тот момент были не пустым звуком. Люди настолько устали от насилия, от крови, от пожаров, что готовы были пойти на всё ради прекращения войны. А мы только в начале пути. Никто… Вы обратили внимание сколько офицеров находится в городе и сколько записалось в Организацию, то бишь в Добровольческую армию? Единицы. Почему никто из них не торопиться на борьбу с силами безбожников?
— Дайте им время.
— Нет, Серёжа, мне кажется, вы идеализируете современные события. Вы думаете, что мы бьёмся за независимость, а на самом деле мы воюем сами с собой. У нас начинается Гражданская война, здесь Минины не помогут.
Кашин поджал губы. Он не был согласен с Толкачёвым, но из уважения к старшему промолчал, оставляя несогласие внутри себя.
Толкачёв перевернулся на бок.
— Серёжа, а вы не думали поступать в университет?
— Если только по окончании войны.
— Кем бы вы хотели стать?
— Учителем. Конечно, учителем. Кем ещё?
— Вы закончили школу прапорщиков и можете поступить в военное училище.
— Я военный лишь по необходимости. Война завершится, и я вернусь к мирной жизни.
От печки донёсся недоверчивый возглас:
— Не может быть!
Ему тут же парировал Некрашевич.
— Не может быть — это у коня во время брачных игрищ, а здесь всё так и было! Господа, клянусь! Если бы вы видели глаза поручика Мейендорфа…
Последние слова заглушил истерический гогот смеха. С верхнего яруса нар раздался сонный голос:
— Право же, дайте спать!
— Какое спать, Аверин. А ночь на что? — и теплушка продолжила сотрясаться от смеха.
Проехали станцию. Свет привокзального фонаря мелькнул в окошке и пропал, снова потекла сплошная темнота. Гомон у печки стих, достали хлеб, сало, поставили чайник. К нарам подошёл Некрашевич. Кашин начал подниматься, но штабс-капитан махнул равнодушно: без чинов, прапорщик, сидите.
— Ужинать надумали, — со вздохом сказал он. — Слышите, Толкачёв? Как прибудем на место, возьмите пару человек, осмотритесь. В город не суйтесь, так, походите возле вокзала по пригорочкам. Вряд ли там что-то есть особенного, но чем чёрт не шутит. Понимаете меня?
— Понимаю.
Некрашевич достал из портсигара папиросу, повертел в пальцах.
— Я на вас рассчитываю. Вы не подведёте, я знаю, но всё равно… Действовать придётся быстро и грубо. Нужно будет стрелять — стреляйте. Вам уже доводилось участвовать в подобных экспедициях?
— Нет.
— Здесь наглость главное. Взять их нахрапом. Силу показать. Они от такого ломаются. В ноябре разоружали строевой батальон в Батайске, подтащили два пулемёта. Они как их увидели, так и разбежались. А здесь всего-то запасной, новобранцы. Справимся.
В голосе Некрашевича не было того блеска, который звучал в Нахичевани и потом в Кизитеринке, когда отбивали атаки большевиков, и Толкачёву показалось, что Некрашевич сам не вполне уверен в успешности предприятия. Вагон потряхивало, папироса в его пальцах дрожала. Несколько минут назад он матерился и хохотал во всё горло, а сейчас как будто оправдывался в чём-то.
— Непременно справимся, господин штабс-капитан! — твёрдо сказал Кашин.
Некрашевич спрятал папиросу назад в портсигар.
— Вы не курите, Толкачёв? Нет? Я вот тоже всё подумываю бросить. Паршивый, скажу вам, табак стали делать. Где они его только растят?