27 Таганрог, улица Кузнечная, январь 1918 года

Небо на севере рдело редкими звёздами, а с юга наползали новые тучи. Ветер усилился, позёмка поднялась над землёй, завертелась воронками и со злостью ударила в спины покидающих город юнкеров, как будто мстила им за что-то. С востока, пока ещё чистого от туч, просачивались в черноту первые крупицы нового дня. Толкачёв посмотрел на запад, там по-прежнему громоздился мрак.

Колонна двигалась медленно. Мерный шелест шагов смешивался со скрипом колёс и, усиленный воем ветра, стучался в двери и стены домов. В окнах замелькали огни. Где-то они гасли сразу, едва хозяева понимали причину стука, а где-то подолгу мельтешили, отражаясь в стёклах радужными бликами. Самушкин пальцем указал на одно такое окно и прошептал что-то. Толкачёв перехватил два слова: «это как». Слова прозвучали в ключе ностальгического порыва, и Толкачёв заинтересовался: что значит «это как»? О чём говорил Самушкин или что вспомнил, и как вообще могла быть построена фраза целиком?

Загадка для начитанных людей. С сестрой они, бывало, загадывали друг другу подобные. Один брал строфу известного стихотворения, называл из неё несколько слов, а другой должен был угадать произведение и автора. Это было весело. Они спорили, смеялись, негодовали. Сестра чаще всего обращалась к Пушкину, преимущественно к «Евгению Онегину», но тогда задача усложнялась, потому что надо было назвать ещё и главу. Однако эти игры всегда проходили в гостиной, у камина, за чашкой горячего глинтвейна, когда распалённые догадками мысли ни на миг не покидали их. Сейчас же, кроме ветра и снега, в голову не лезло ничего.

Колонна прошла мимо ротонды. На площадке возле парадного входа было пусто, только ветер шевелил на мраморных ступенях обрывки афиш. Справа возник торжественно-уснувший городской сад, слева вырос из темноты памятник Петру. Впрочем, какая там темнота; она вроде бы ещё была, но уже становилась понятием относительным, ибо от Безсергеновки к Таганрогу протянулась полоса света, как длань, дарующая надежду, да и воздух стал чище и прозрачнее. Толкачёв зевнул. Раньше надо было выходить. Или позже, чтоб не тыкаться в чужие спины и не спотыкаться о ледяные наросты на дороге.

Впереди раздался выстрел. Колонна вздрогнула и замерла, по рядам юнкеров прокатился вздох. Самушкин запрыгнул на телегу, вытянулся. Толкачёв нервически оглянулся. Из ротонды, только что пустой и равнодушной, выскакивали вооружённые люди. Немного, человек десять-пятнадцать. Они быстро перебежали улицу и скрылись в палисаднике.

— Господин штабс-капитан, — Самушкин соскочил с телеги. — Не видно ничегошеньки. Позвольте сбегать, посмотреть, что там твориться?

— Не позволю. Сядьте. За пулемёт, Самушкин, за пулемёт — вот ваша обязанность.

Снова раздались выстрелы, резкие, как удары валька по мокрому белью. Огоньки в окнах замелькали чаще, залаяли собаки во дворах. Спотыкаясь о кочки, подбежал Морозов.

— У тебя как?

— Пока спокойно. Было движение у ротонды, но теперь никого. А там что?

— Прямо дороги нет. Большевики забаррикадировали улицу. Стреляют в воздух. Попробуем обойти по Гоголевскому переулку. Если получится, выйдем к вокзалу, соединимся с Левицким. Михаил Афиногенович просил, чтоб ты был повнимательней.

Движение возобновилось. На перекрёстке колонна свернула влево. В ста шагах дальше по улице Толкачёв разглядел преградившую путь баррикаду: брёвна, ящики, прочий хлам, собранный поспешно по ближайшим дворам. Поверх этого порождения хаоса полоскался транспарант: «Смерть буржуям!». Надпись была выполнена большими кривыми буквами, с ошибкой в первом слове, и могла вызвать только горькую усмешку. Кого они называют буржуями? Этих выбившихся из сил юнцов, половина из которых дети таких же рабочих, как они сами? И что вообще есть в их понимании «буржуй»?

Баррикада зашевелилась. Над верхней кромкой поднялись люди. Молодые мужчины, юноши, крепкие, сильные и злые. В позах полная готовность к действию, и, не было причин сомневаться, что если бы не объявленное перемирие, они непременно ринулись в бой.

Колонна снова остановилась. Выйти к вокзалу не получалось, все пути оказались перекрыты. Дорогу к Александровской площади перегородили грузовики, из чердачного окна соседнего дома выглянуло тупое рыло пулемёта. Оставался свободным проход только по Кузнечной улице. Пришлось поворачивать.

В свете занимающегося дня улица Кузнечная выглядела тускло. Широкая, от края до края шагов сорок, не мощёная. Сапоги сразу увязли по щиколотку в густой грязи. Холодный ветер и падающий снег превращали грязь в цемент; он схватывал подошвы и норовил оторвать их. Одноэтажные домишки под дощатыми крышами вжимались в землю и смотрели на проходивших мимо людей настороженно и враждебно.

Метров через триста улица упёрлась в вымло[14] глубокой балки, заросшей по дну и склонам высоким кустарником. По краям виднелись остатки сожжённого моста, судя по стойкому запаху гари, сожжённого недавно. Можно было спуститься и потом подняться, придерживаясь за ветви кустов, но повозки здесь проехать не могли. Рота сбилась в толпу, повозки сгрудились в кучу.

Полковник Мастыко прошёл вдоль по краю балки, тронул кончиком сапога обгоревший столбик верхней мостовой опоры.

— Можно вернуться и попробовать пройти через боковой проулок, — несмело предложил Ковалёв. — Там есть проход к железнодорожному полотну.

Мысль была верная, но возвращаться было уже некуда. Всё пошло не правильно и слишком быстро. В начале улицы показались красногвардейцы. Они залегли, используя каждую кочку как укрытие, подкатили два пулемёта и открыли огонь. Заржала лошадь, взвилась на дыбы, забила по воздуху копытами. Другая взбрыкнула со страха и ринулась в балку, утаскивая за собой телегу с ранеными. Затрещали оглобли, юнкера заметались в растерянности, кто-то начал молиться, кто-то присел на корточки, закрыл голову руками.

— Рубите постромки! — выкрикнул Мастыко. — И не стоять! Ложитесь!

Его мало кто слышал. Пули гудели озлобленным роем, рвали тела до кровавых ошмётков. Люди валились друг на друга. Толкачёв прыгнул в грязь и, вжимаясь в землю, пополз к опрокинутому пулемёту. Самушкин уже колдовал над ним, Черномордик тянул коробки с лентами. Втроём они поставили пулемёт на колёса, Самушкин передёрнул затвор. Несколько пуль звякнули о щиток, добавляя ему новых вмятин.

— Самушкин, короткими очередями. Короткими. Патронов мало.

— Я понял, господин штабс-капитан.

Большевики патронов не жалели, били длинными очередями, Самушкин лишь огрызался в ответ. Грохот от стрельбы, от криков стоял одуряющий. Вот тебе и обещанное перемирие. Толкачёв подобрал чужую винтовку, поймал в прицел пулемётчика, выстрелил. Мимо. Передёрнул затвор, снова выстрелил. Осечка. Гильзу заклинило в патроннике. Он попробовал выковырять её, но гильза засела прочно.

В нескольких шагах позади возле перевёрнутой пролётки лежал полковник Мастыко. Он лежал на боку, прижимая одну руку к животу, по бледному лицу катился пот. Короткими фразами он давал команды, стараясь вывести юнкеров из оцепенения. Те приходили в себя, открывали ответный огонь. Некоторые сползали в балку, другие ложились на землю, прятались за телами убитых. Растерянность первых минут ушла, ответная стрельба заставила красногвардейцев приумолкнуть, вжаться в землю, и только пулемёты продолжали заливать улицу свинцом.

Мастыко окликнул Ковалёва.

— Прапорщик, возьмите отделение, пройдите по оврагу и проверьте, что там дальше, — и, повышая голос, указал Толкачёву. — Штабс-капитан, заставьте, наконец, эти пулемёты замолчать!

Легко сказать… До большевиков было шагов двести. Они залегли поперёк улицы частой цепью. Пулемёты установили в центре. Ближние дворы были забиты боевиками, кое-где мелькали матросские бушлаты. Близко не подойдёшь, гранаты метать бесполезно. Сюда бы трёхдюймовку, поставить снаряд на картечь, и всей этой красной братии пришёл бы конец.

Толкачёв вытащил шомпол и выбил заклинивший патрон, потом вынул из подсумка обойму, перезарядил винтовку и, пригибаясь, побежал к серой мазанке, вросшую в землю возле самой балки. Под командой Морозова несколько гимназистов перетаскивали под защиту дома раненых юнкеров. Возле стены стояла одноосная тележка. Толкачёв взобрался на неё, потом ухватился за карниз, подтянулся и влез на крышу. Рачитый хозяин прибил к доскам кровли тонкие планочки, по ним Толкачёв поднялся до конька. Выглянул.

Улица открылась взгляду по всей длине. Большевики скапливались на выходе с Гоголевского переулка и, по всей видимости, намеревались атаковать. Толкачёв глубоко вдохнул, взял на прицел пулемётчика, плавно нажал спуск. Пулемётчик вздрогнул и застыл. Второй пулемёт мгновенно отреагировал, задрал рыло кверху и, не целясь, полоснул очередью по крышам домов. Пули прошли далеко стороной, но испытывать судьбу Толкачёв не стал. Вычислить стрелка — вопрос опытности командира расчёта. Толкачёв перехватил винтовку и быстро спустился на землю.

Внизу ждал Морозов.

— Что там? — в его глазах замёрзла надежда. Он как будто просил: ну скажи, скажи нечто такое, чему я и все мы поверим и успокоимся. Скажи, что всё будет хорошо, что мы отобьёмся, выберемся.

— Всё будет хорошо, — подмигнул ему Толкачёв. — Отобьёмся, Сашка, не так уж их и много.

Морозов не поверил, но в глазах затеплилась благодарность.

Стрельба пошла на спад, вероятно, большевики решили, что достаточно нагнали ужаса на юнкеров. Сейчас пойдут в атаку. Сильные, уверенные. Толкачёв подбежал к Самушкину. У того всё лицо было в крови, над виском кровоточила глубокая борозда. Черномордик достал индивидуальный пакет, готовился перевязывать. Самушкину это действо доставляло огромное удовольствие, будет отныне чем перед барышнями щеголять.

— Сколько патронов?

Ответил Черномордик.

— Лента. Я сейчас ещё по подсумкам пошарю, пособираю малость. Ещё ленту набью, — и кивнул на убитых. — Вон сколько подсумков лежит.

В щиток снова ударила пуля — скользнула по верхнему краю и отрикошетила вверх. Толкачёв втянул голову в плечи.

— Пристрелялись… Закончите с перевязкой, меняйте позицию. Передвиньтесь ближе к дому. Там обзор лучше и прикрытие хоть какое-то.

— Так точно, господин штабс-капитан, — ухмыльнулся Самушкин.

— И не вздумай геройствовать. Умение воевать заключается не в безудержной храбрости, а в холодном расчёте.

Юнкер кивнул, но ухмылка с лица не сползла. Значит, не согласился. Толкачёв постарался придать себе строгость, но на самом деле строгим ему быть совсем не хотелось. Самушкин напоминал Парфёнова. Храбрый до отчаянья и везучий. Чёрт! Если война с большевиками продлится год, как пророчат многие, быть ему полным Георгиевским кавалером.

Как зверь из тумана выскочил Родзянко, грязный, пропитанный потом и порохом, и плюхнулся рядом.

— Господин штабс-капитан, вас Михаил Афиногенович зовёт.

Полковник Мастыко по-прежнему лежал возле пролётки, лицо белое, губы ещё белее. Толкачёв присел возле него на корточки, и сразу заметил два рваных отверстия в шинели на уровне четвёртой пуговицы. Очень болезненное ранение, оставалось гадать, как полковник до сих пор выдерживал такую боль и продолжал командовать ротой. Но было видно, что силы у него заканчиваются.

— Штабс-капитан…

Говорил он очень тихо, почти шёпотом.

— Слушаю, господин полковник.

— Надо организовать… Толкачёв… организовать отход… Слышите меня? Тех, кто ещё может идти самостоятельно, необходимо вывести. Раненых придётся… надеяться на милость божию.

Он несколько раз повторил последние слова, как мантру, как заклинание и сделал жест рукой: уходите, уходите. Уходить никто не собирался. Юнкера жались, опускали глаза, и становилось понятно, что без своего командира они никуда не уйдут — ни шагу не сделают прочь с этой улицы.

— Куда вас ранило? — спросил Толкачёв.

— Не важно… не важно…

На губах полковника выступила кровь.

— Михаил Афиногенович, мы понесём вас. Юнкера, ко мне!

— Нет… Толкачёв, остановитесь… Нет. Вы не можете нести меня и… нести… и бросить остальных. Не можете.

Правой рукой он достал из кобуры браунинг, кровь пошла сильнее, и с губ начала стекать на подбородок.

— Михаил Афиногенович…

— Толкачёв, спокойно… Я русский офицер, мне не страшно умирать. Но прошу вас, выведите людей. Господи… всех, кого ещё можно.

Мастыко поднёс кольт к виску.

— Уходите, Толкачёв. Моя судьба решена, — он взвёл курок. — Честь дороже жизни.

Выстрел прозвучал не громко. Толкачёв резко подался назад и едва не упал, запнувшись о тележное колесо. Тело полковника обмякло, пистолет упал на грудь. Юнкера, словно пришибленные, вжали головы в плечи, кто-то отвернулся, кто-то заскулил, и только Родзянко снял папаху, перекрестился и зашевелил губами, читая молитву.

Толкачёв натолкнулся взглядом на Морозова. Тот плакал — сморщил по-детски нос и сипел сквозь дрожащие губы. Смотреть на это было больно и неприятно. Толкачёв взял его за лацканы шинели, встряхнул.

— Саша, Саша, очнись! Вспомни: ты должен соответствовать, на тебя мальчишки смотрят.

Морозов закивал.

— Да, я… Спасибо, спасибо.

Толкачёв отпустил его.

— Саша, отводи людей к балке. Мы прикроем отход, потом вас догоним.

— А как раненые? Их много, мы всех не вынесем.

— Раненых придётся оставить.

Морозов не слышал.

— Володя, надо занять позиции в ближних домах, организовать круговую оборону. Кто-нибудь придёт к нам на помощь.

— Саша, у нас нет патронов, чтобы обороняться. А по балке мы сможем уйти.

К Толкачёву подался гимназист.

— Господин офицер, по балке идти нельзя, — испуганно заговорил он.

— Почему нельзя?

— По ней мы выйдем к Касперовке, к кожевенному заводу. Туда нельзя, там эти… Нужно прямо. Нужно перейти на ту сторону и по дороге мимо кладбища на Марцево. Только так.

— Хорошо, значит, на ту сторону. Саша, слышал? Начинай переводить людей.

Но Морозов тряс головой и повторял: раненые, раненые.

— Только тех, кто может идти!

— Это не правильно, Володя.

— Правильно будем делать после войны. Саша?

Но Морозов не слышал его. Истерика, страх. Что с него взять: обычный курсовой офицер, ни одного дня не бывавший на фронте. Это вообще первый его бой, когда нужно принимать решения несоответствующие наставлениям и учебникам. Толкачёв оглянулся: самому, всё самому.

— Юнкера, переходим на ту сторону балки. Выполнять!

Никто не двинулся с места. Даже Родзянко лишь плотнее сжал губы. Он для них чужой, его они слушать не станут, и необходимы слова, способные переубедить их, заставить исполнять приказы.

Толкачёв выждал несколько секунд, собираясь с мыслями.

— Это война… Война, понимаете?.. Мы можем принять бой и все умереть здесь, на этой улице. Это будет честно по отношению к тем, кого мы бросим, если всё-таки уйдём. Но ваш командир застрелился ради того, чтобы хоть кто-то из вас выжил. Попробуйте это понять и оценить… Марш отсюда!

На сей раз помогло. Жертва командира не прошла бесследно. Юнкера посыпались в балку, затрещали кусты, Толкачёв успел крикнуть вслед Родзянке, чтоб не задерживались на той стороне, не ждали никого, и бегом вернулся к пулемёту.

Самушкин с Черномордиком успели перебраться ближе к мазанке. Черномордик обшаривал подсумки убитых. Делал он это с деловитой крестьянской сноровкой, змеёй ползая между телами, и все найденные обоймы собирал в папаху. Самушкин вцепился в рукояти пулемёта, не отводя глаз от прицельной планки, и шептал:

— Давайте, давайте.

Красногвардейцы, словно услышав его призыв, начали подниматься, и медленно, пригибаясь, на четвереньках, пошли, поползли вперёд. На короткое время оживились пулемёты, разбивая в щепу сгрудившиеся повозки. Толкачёв обернулся: юнкера перебирались на другую сторону балки и, прячась за придорожными каштанами, уходили из города. Успели, слава богу.

Не чувствуя сопротивления, красногвардейцы выпрямились, стёкла зазвенели от громкого «ура», всхлипнула грязь под сапогами. Из-за повозок вдруг поднялся Морозов. Он закричал, выставил перед собой наган и начал стрелять. Один выстрел, два, три. Барабан опустел, но Морозов, продолжая держать наган в вытянутой руке, шагнул вперёд. Встречные пули прошили его насквозь и отбросили назад к повозкам. Толкачёв крикнул Самушкину: Огонь! — и подумал, глядя на искривившееся тело с погонами поручика: Глупо, Сашка, как глупо. И тут же забыл о нём, как будто Сашки Морозова, его однокурсника по кадетскому корпусу, никогда не существовало, а лежавший неподалёку труп всего лишь ещё один убитый на войне.

Самушкин вдавил пальцы в гашетку, затрясся в такт пулемёту. Отстрелянные гильзы полетели Толкачёву в лицо. Он прикрылся ладонью, отполз назад, и гильзы начали падать перед глазами — жёлтые, горячие; из пробитых затравочных отверстий выворачивался дым.

Толкачёв хлопнул Самушкина по плечу.

— Сдерживайте красных. Кончится лента, бросайте пулемёт и за нами. Черномордик, вы со мной.

Помогая друг другу, хватаясь за поломанные ветви кустов, они перебрались через балку. Прямо уходила широкая грязная полоса, обсаженная с двух сторон каштанами, где-то в её конце двигались тёмные фигуры юнкеров. Толкачёв кивнул им вслед:

— Черномордик, догоняйте.

— А вы?

— Прикрою Самушкина.

— Я с вами.

Спорить или объяснять что-то времени не было. Толкачёв махнул рукой: оставайтесь — и спрятался за каштан. Красноармейцы поднялись в рост, Самушкин двумя длинными очередями снова бросил их в грязь, и начал заряжать новую ленту. Из-за мазанки на него вылетел рабочий, с размаху ударил прикладом по лицу, заверещал, выбрасывая из глотки накипевшее:

— Сука! Сука! Не хочешь! Не хочешь!

На каждое слово приходился удар. Даже с такого расстояния было видно, как разлетаются брызги крови. Толкачёв вскинул винтовку, выстрелил не целясь, рабочий схватился за живот. Самушкин начал подниматься, повёл руками для устойчивости, но из-за мазанки уже набегали другие рабочие, и каждый норовил ударить юнкера прикладом.

Черномордик кинулся на помощь, Толкачёв едва успел схватить его за ворот и, не оглядываясь, поволок прочь от балки. В спины им полетели пули, сдирая кору с деревьев и сбивая ветки. Одна пуля угодила под каблук, ногу подкосило. Толкачёв подумал: ранен. Но боли не было, и он побежал быстрее.

Улица кончилась неожиданно. Каштаны остановились — и перед глазами легла снежная пустынь. До самого горизонта земля казалась чистой, прибранной, как будто первозданной, и только железнодорожная насыпь по правую руку выглядела на этой картине чёрным неуклюжим мазком. На обочине, сбившись гуртом, сидели юнкера. Землистые лица, потухшие взгляды — на этой картине им тоже не было места.

Толкачёв подступил к Родзянко.

— В чём дело, почему остановились?

— Господин штабс-капитан, красный заслон, — Родзянко указал рукой прямо по дороге.

Там, куда он указывал, колыхалось белое марево, сквозь которое просвечивали серые силуэты — длинная цепь по краю степной высотки. Толкачёв всмотрелся. Всё те же рабочие — те же, что и сзади, жадные до чужой крови, расторопные и настроенные более чем решительно. Сколько их вообще?

— И что, не знаете, как сбить?

— Патронов по обойме на человека, а у половины совсем пусто. Что делать прикажете?

Что делать… Скоро большевики перейдут балку, догонят их, и тогда уже будет не важно, что делать, ибо делать будет нечего и некому. Толкачёв замахал руками, хотя сил оставалось едва ли больше, чем на вдох и выдох.

— Поднимайтесь, поднимайтесь. Все поднимайтесь! Строиться!

Юнкера вставали неохотно, опираясь на винтовки как на костыли. Это не боевая часть — инвалидная команда. А нужно снова идти в бой. Нужно непременно пробиваться, ибо с этой стороны ни для кого из них жизни нет.

— Патроны распределить, чтоб было по два выстрела на человека. Приготовиться к штыковой атаке. Соберитесь, ребятки, осталось немного. Скоро Марцево. Свои. Там отдых, горячий чай. Если ударим дружно, большевики побегут.

Толкачёв говорил, стараясь подбирать такие слова, которые смогли бы оживить этих мальчишек и дать им сил для последнего шага, а сам чувствовал, как собственные ноги отказываются ступать дальше. Тело ломило, в ушах шумело, и где-то в завихрениях этого шума витала надежда, что красные не примут боя, отступят.

Красные и в самом деле начали пятиться, и Толкачёв закричал:

— Вперёд! Вперёд! Прибавить шаг!

Кричать тоже было больно, ибо от крика в глазах взбухали и лопались жёлтые пузыри, но большевики, словно напуганные атакой горстки юнкеров, откатывались вглубь степи быстро, почти бегом. В полуверсте от дороги угадывались очертания ограды: то ли чьи-то сады, то ли кладбище, и большевики рассчитывали укрыться за ней. Не страшно, пусть укрываются, это даст возможность юнкерам проскочить мимо заслона. Неужели они всё-таки выбрались? Повезло…

И только поднявшись на высотку, Толкачёв увидел причину того, почему противник бежал так стремительно с их пути. Со стороны Марцево на рысях шёл кавалерийский эскадрон — шёл смело, открыто, с обнажёнными шашками. Следом по снежной целине двигалась густая пехотная цепь. Юнкера оживились, прибавили шаг, а потом и вовсе перешли на бег.

Толкачёв обернулся. Из Таганрога выходили рабочие дружины — впереди флаги, над головами штыки. Они торопились, но догнать юнкеров уже не могли, и то отчаянье, с которым они переходили с шага на бег, казалось отчаяньем проигравших. Толкачёв поднял винтовку, прицелился. Он не хотел попасть в кого-то конкретно, с такого расстояния любая цель выглядит расплывчато, но ему хотелось сбить большевиков с шага, заставить их застопориться, испугаться. А ещё ему хотелось отомстить за Самушкина, за полковника Мастыко, за Сашку Морозова и за всех тех, кто остался лежать в грязи на улице Кузнечной…

Он не стал стрелять. Желание мести не пропало, и жалость не отыскала себе место в душе. О какой вообще жалости можно рассуждать на такой войне? Но разглядывая в прицел чёрные фигурки людей, он понял, что промажет, слишком уж далёкими они были и расплывчатыми, а отныне ему хотелось, чтобы каждая его пуля находила свою цель в стане противника.

Загрузка...